Клавдия Васильевна посидела еще немного, рассказала подруге о делах в клинике, об интересном хирургическом случае, о своей ссоре с председателем месткома, простилась и ушла.
Выйдя на улицу, она остановилась и закурила папиросу, глубоко, с удовольствием затянулась. К ней подошел человек с поднятым воротником пальто и спросил:
– Простите, вам не скучно так одной стоять?
Голос у него был развязный, а лицо испуганное, точно его кто-то заставил подойти.
– Проваливайте, дурачье! – басом сказала Клавдия Васильевна и зашагала в сторону Неглинного проезда, чувствуя, как краска девичьего стыда горит на ее щеках.
На следующий день Лена снова не пошла в детский сад – болело горло, а небо было в тучах, лил дождь; она стояла у окна и прижималась носом к стеклу; когда стекло нагревалось, она передвигала нос в холодное место. Играть ей не хотелось, иногда она закрывала глаза и вздыхала. В дверь постучали. Лена подняла голову – перед ней стоял отец. На нем была потемневшая от дождя шляпа, широкое и длинное пальто.
– Папа, папа! – закричала она и, подбежав, прижалась щекой к мокрому ворсу пальто.
Он разделся, сел на стул и, гладя Лену по голове, осматривал комнату.
– Мама здорова? – спросил он.
Лена, полуоткрыв рот, смотрела на его белое лицо и высокий лоб.
Все соседи говорили, что у нее такие же большие карие глаза, как у папы, значит, она тоже красивая.
– Мама здорова? – снова спросил он и вынул портсигар.
– Да, она скоро придет, ей обед нужно варить, – ответила Лена и, подумав, добавила: – Мама не позволяет здесь курить, у меня слабые легкие.
– Ну не буду, не буду! Ты почему такая худая?
– Я целый месяц гостила у тети Жени, только вчера вернулась, мне полбилета взяли.
– Да что ты! Мама поздно приходит? – Он зажег спичку и закурил.
– А когда я туда ехала, мне четверть билета взяли. Мне дедушка подарил альбом, старый, но еще очень хороший.
– Что нового у мамы?
– Не знаю ничего. Папа, почему ты так редко приходишь?
– Что? Да ты слушай, что тебя спрашивают, и отвечай на вопросы. К маме гости ходят?
– Не знаю, папа. Ты меня обещал покатать на автомобиле, еще тогда, забыл, папа?
– Я слышал, она замуж вышла, правда? – спросил он и зажег сразу три спички.
Лена заплакала и отошла к окну.
– Так, так, – сказал папа и вздохнул: – Ну, и чего ты плачешь, девочка? Это мне нужно плакать, а не тебе.
Лена заплакала громче и стукнулась лбом о стекло. Она плакала, боясь посмотреть на отца, и слышала, как он ходил по комнате, закуривал и разговаривал сам с собой; ей хотелось, чтобы он подошел, успокоил ее, но он все ходил да ходил.
– Тэк, тэк, молодые люди! – говорил он. – Все чудно! Все очень чудно, молодые люди!
Девочка смотрела в окно: все было совсем не чудно в этот туманный, темный день.
Она любила мать и отца. Мать входила во всю ее жизнь, мать была в теплоте ее одеяла, в болтовне перед сном, в веселой игре во дворе, в сладости пирожного, в слезах, в сказках, которые она сама себе рассказывала… А отец был самый умный, красивый и сильный. Он красиво зажигал спички, красиво дымил папиросой, ей хотелось сесть к нему на колени и смеяться над всеми вражескими девочками. Они оба были ей необходимы и оба принадлежали ей, хотя папа жил год на другой квартире. Она его любила и не обижалась на него за то, что он в каждый свой приход обещал ей замечательные вещи и ни разу не выполнил обещания.
Папа все ходил по комнате, а Лена стояла у окна и плакала.
Он остановился, прислушался и сказал:
– Вот, кажется, пришла, – посмотрел в зеркало, нахмурил брови и снова закурил.
Мама вошла в комнату и сказала неожиданным для Лены спокойным и веселым голосом:
– А, здравствуй!
Папа покашлял и проговорил:
– Да, надо с ребенком повидаться.
Он помог маме снять пальто, и она, стоя к нему спиной, сказала:
– Боже, как ты надымил!
Папа посмотрел на новую мамину прическу, и у него сделалось такое лицо, что Лена обмерла: ей казалось, вот он полезет драться. Но он только повесил пальто на гвоздик.
– Только одну папироску, – сказал он, – ты после проветришь.
– Леночка, что с тобой? Ты опять плачешь? – сокрушенно сказала мама. – Что с тобой делать, прямо не знаю!
– Я думаю, что все происходящее для ребенка вреднее, чем дым от папироски, – сказал папа и прошелся по комнате.
Мама посмотрела на него, потом на Лену и сказала:
– Вот оно что… Как же одну папироску? Тут четыре окурка. Леночка, пойди принеси из кухни корзинку с картошкой.
Когда Лена вернулась, у мамы на глазах были слезы.
– Ну, ничего я не могу, – говорила она. – Это кончено навсегда, понимаешь. И не спрашивай меня – почему. Я – женщина; ты ведь мне всегда говорил, что я – женщина, и я не могу тебе сказать, почему женщина разлюбила и почему полюбила.
– Сила! – сказал папа и взялся руками за волосы. – Я знаю, что тебя привлекает: сила! Сила! О, эта сила! Я ведь знаю, я еще помню…
– Леночка, – сказала мама, – пойди, доченька, возьми синюю кастрюльку, она у тети Веры.
VI
В выходной день Екатерина Георгиевна поехала на Курский вокзал встречать мужа. Она боялась опоздать, так как, прежде чем выйти из дому, долго наряжалась и смотрела в зеркало. При каждой задержке трамвая Екатерина Георгиевна приподнималась с места, смотрела в окно, а стоявший рядом старик думал, что она сходит, и норовил сесть.
"Если задержится у Земляного вала, значит, опоздаю, и вся наша жизнь будет плохая, – загадала она, – а проедет без остановки, все будет хорошо, до самой смерти, и Ленка его полюбит".
Трамвай подошел к Земляному валу и остановился. Какой-то парень вошел в вагон и весело сообщил пассажирам:
– Надолго, граждане! Трамваи до самого вокзала стоят. Лучше пересаживайтесь на одиннадцатый номер.
Екатерина Георгиевна пошла пешком. Она шла быстро, задохнулась и остановилась отдохнуть, но, увидев идущих навстречу людей с чемоданами и корзинами, побежала к вокзалу.
– Сорок первый, мариупольский не прибыл? – спросила она у носильщика.
Тот, поглядев на запыхавшуюся женщину, рассмеялся, и Екатерина Георгиевна подумала: "Ну, конечно, опоздал на три часа, и я в кондитерскую успела бы…"
– Зря бежали, гражданка, – сказал носильщик, – давно как прибыл: состав уже в парк ушел.
Она прошла в нарядный и скудный буфет, оглядела полутемные, холодные залы, выглянула в окно и осмотрела пустые платформы.
– Нет его…
Она вспомнила, что загадала в трамвае, и подумала: "Вот сразу все подтвердилось. Наверное, не увидев ее на вокзале, муж решил: "Ах так!" – и уехал к Васильеву или, еще хуже, к какой-нибудь Наденьке".
Она сразу поверила в эти вздорные мысли, пошла домой пешком, не торопясь, насмешливо и сердито осуждая себя: "Вот так и нужно: перемучусь, успокоюсь – и кончено". Но в то же время она не верила этим фальшивым мыслям, и у нее были другие, настоящие: все, конечно, хорошо, и ничего, конечно, не случилось, а просто очень обидно, что их встреча, которую она сто раз рисовала себе, не состоялась, – она видит его, смеется, машет платком, он соскакивает с еще не остановившегося поезда, и они идут под руку среди гула, суеты и дыма.
Придя домой, Екатерина Георгиевна увидела у своей двери соседку Веру Дмитриевну, сразу все поняла и вошла в комнату. На полу сидел Ефремов и катил красную деревянную пушку с длинным хоботом, а Лена, держась рукой за стол, опасливо и в то же время снисходительно смотрела на него.
– Здравствуйте! – сказала Екатерина Георгиевна, побоявшись назвать мужа при Лене на "ты".
Он посмотрел на нее, точно вскрикнул, она впервые в жизни увидела, как люди бледнеют, и, поднявшись, пожал ей руку. Он был не таким, как она представляла себе: загорел, да и глаза были не те, да и весь он был не такой. "Это от глупого воображения", – подумала она и испугалась. Он все смотрел на нее, потом улыбнулся и сказал:
– Вот как хорошо! А я уже думал, не доеду…
"Он, он, конечно!" – подумала она.
– Мама, – вдруг резко спросила Лена, – а где тот?
– Нет, нет, дочка, тот не приехал, его уже не будет…
Екатерина Георгиевна рассмеялась, поняв, что все обошлось, оттого что она опоздала на поезд, и спросила:
– Ну кто же девочкам дарит пушки?
– Нет, она ничего, – сказала Лена.
Екатерина Георгиевна повела Ефремова в ванную умываться; там, в полутьме, они обнялись и поцеловались.
– Я очень скучала, – сказала она.
– Ты не уходи, постой около меня, – попросил Ефремов.
– Нельзя, тут ужасные соседки! Я уже слышу – шныряют.
Он расстегнул ворот гимнастерки, намылил лицо и шею, потом повернулся и посмотрел на Екатерину Георгиевну: белая мыльная пена сползла на лоб, и глаза его казались темными и даже страшными.
– Не нужно так, – сказала Екатерина Георгиевна, – я сейчас пойду кофе варить. Сколько тебе еще надо сказать, если бы ты знал! Тут с дочкой и с отцом ее просто несчастье у меня.
Она ушла, а он начал мылить голову. Волосы слиплись и плохо отмывались.
"Попросить горячей воды? – подумал он. – Нет, неудобно. Завтра уж на заводе в бане помоюсь".
Несколько раз слышались шаги, дверь тихонько скрипела, и Ефремов кряхтел, сдерживаясь, чтобы не выругаться.
Когда он вернулся в комнату, Екатерина Георгиевна накрывала на стол.
"Вот она, семейная жизнь, началась", – подумал Ефремов, усаживаясь и осторожно беря из рук жены чашку с кофе.
– Я повариха средних способностей, ты меня прости, пожалуйста, – сказала Екатерина Георгиевна.
– Мама, зачем ты ему говоришь "ты"? – строго заметила Лена.
Екатерина Георгиевна сказала:
– А ты тоже говоришь: "его", "ему", "он". Так нельзя. Дядю зовут Петр Корнеевич. Вот зови его – дядя Петя.
– А ты не говори ему "ты", – сказала Лена.
– Не буду, дочка, – покорно ответила Екатерина Георгиевна.
"Вот это да!" – подумал Ефремов и удивленно посмотрел на жену, потом на девочку. Лена сердито раздула ноздри и высунула язык.
"Надо своих скорей заводить", – подумал Ефремов.
Когда он прихлебывал кофе, его точно обжигало; пил он медленно, а кофе почему-то становился все горячей, и вдруг он понял, что каждый раз, наклоняясь над стаканом, он смотрел на жену и от этого в груди становилось жарко, мутились мысли, уши и щеки горели.
Екатерина Георгиевна прошлась по комнате и остановилась за стулом Ефремова, провела ладонью по его волосам.
Он кашлянул и пощупал свой лоб.
"Вот тебе и дитя! Точно в мартеновской печке сижу", – подумал он и спросил:
– Лене гулять не пора?
– Она простужена, уже второй день я ее не выпускаю.
Они посмотрели друг на друга, и Екатерина Георгиевна покраснела и начала поправлять волосы.
Вдруг кто-то громко постучал в дверь, и детский голос возбужденно позвал:
– Лена, пойди скорей: цыганка на кухню пришла.
Лена выбежала в коридор.
– Как же нам устроиться с квартирой? Здесь ведь тебе жить невозможно? – сказала она.
– Я буду нажимать, устроим, – ответил он, подходя к ней.
Она положила руки на его плечи, молча долго смотрела ему в глаза. Он подумал, что если сейчас они расстанутся навсегда, то до самой смерти он будет видеть перед собой ее немного склоненную голову и расширенные глаза.
Екатерина Георгиевна сняла руки с его плеч.
– Что же? Может быть, еще кофе, сейчас должны гости прийти.
– Нет, я лучше воды выпью: очень пить хочется.
– Я думаю, пока хорошо будет дачу нанять, как на это смотришь? Надо уже в ближайшие дни поехать…
Ефремов помолчал немного.
– Дачу? Правильно! Начнем с этого… Да, я хотел спросить: ты получаешь эти… ну, деньги, в общем, за девочку?
– Нет, я отказалась. Мне хватает своих.
– Вот правильно: ну его совсем…
В это время раздался звонок, потом второй.
– Это к тебе, кажется? – спросил Ефремов.
– Да, да, это наши гости, – сказала Екатерина Георгиевна и подошла к двери.
Ефремов закрыл свой чемодан и задвинул его в угол. В комнату вошли две женщины и мужчина.
– Знакомьтесь, товарищи, – сказала Екатерина Георгиевна и покраснела.
Одна из вошедших, высокая, краснолицая женщина, внимательно посмотрела Ефремову в глаза, потом осмотрела его всего и рассмеялась.
"Эта знает", – подумал Ефремов.
Другая – помоложе и покрасивей, – видно, ничего не знала, ничего не знал и губастый, большеголовый человек с черными, выпуклыми глазами.
– Знакомиться? Что ж, можно познакомиться! Я хирург, вот эта, знаменитая Люба, – уролог, а Розенталь Костя, – психиатр, – сказала высокая.
– Ты словно анкету заполнила. Сними шляпу, или ты нарочно: покрасоваться? – улыбнулась Екатерина Георгиевна.
– Дура! – сказала Клавдия Васильевна и смутилась.
– Вот я первый раз в жизни встречаюсь с врачами, – сказал Ефремов.
– Счастливый человек! – усмехнулся Розенталь.
– То есть я имел это счастье в госпитале и больнице, но так вот, в домашних условиях…
– Да, да, – сказал Розенталь, – это вредный пережиток феодальных цехов: врачи с врачами, маляры с малярами. Правда, ведь очень редко встречаются люди разных профессий, – скажем: архитекторы и ткачи.
Ефремов сразу заметил, что Розенталь все время смотрит на Екатерину Георгиевну, сел рядом с ней, говоря, обращался только к ней, и ему захотелось рассказать, что он здесь хозяин, муж, и его начало беспокоить, зачем эту очевидную вещь надо скрывать от девочки и гостей.
Его сердил темноглазый психиатр, и, когда тот заговорил о высоких материях, Ефремов, не слушая, о чем говорил Розенталь, подумал: "Старайся, старайся! Ничего все равно не получится".
Жена посмотрела на него и нахмурилась – он сидел, заложив руки в карманы, расставив ноги, и самодовольно усмехался. Но незаметно Ефремов начал прислушиваться к разговору. Розенталь рассказывал, что изучение Достоевского может служить хорошим пособием для психиатров; привел случай в клинике, когда роман великого писателя помог ему разобраться в душевном состоянии больного и правильно поставить сложный диагноз. Потом он заговорил о том, что различные искусства в высших своих созданиях сливаются, что Толстого можно перечитывать десятки раз, так же как можно каждый день слушать Бетховена, потому что "Война и мир" это не только проза, но и музыка, – критики должны находить единство в основных художественных принципах и композиции романов и музыки.
– А чеховских рассказов – с шопеновскими ноктюрнами, верно? – вставила Екатерина Георгиевна.
– Неверно! Совершенно неверно! – сказал Розенталь, глядя на нее выпученными глазами. – Вот я предвижу, что как физика и химия, раньше резко различные, слились теперь на фундаменте атомистики и электронной теории и выводят свои основные положения из общих законов, так литература и музыка, архитектура и музыка и, наконец, даже математика и музыка – все эти различные проявления разума и духа человеческого в процессе развития должны обнаружить черты единства, идти к слиянию.
– Ну да! А при чем здесь математика? – спросил Ефремов и начал возражать. Его ошарашил человек, говоривший о вещах, в которых, видимо, слабо разбирался, и ему захотелось уличить доктора в спекуляции и сказать ему: "Вы вульгарный идеалист".
– Да и математика, – сказал Розенталь и начал говорить об эстетических элементах в анализе бесконечно малых, о музыкальности в решении одного дифференциального уравнения, обнаруживая немалые знания в интегрировании. Потом он рассказал о своих пациентах-математиках, страстных любителях музыки, и о том, что это не случайно, а внутренне обусловлено.
"Да, крыть нечем", – сознался Ефремов, не ожидавший, что доктор знаком с математикой.
– Да, а вот отчего начался весь этот разговор? – весело спросил Розенталь. – Кто помнит? – и снова уставился на Екатерину Георгиевну выпученными глазами.
– Нет, я не помню, – ответила Екатерина Георгиевна.
– Вот видите! А это движение мысли всегда интересно. Началось с того, что маляры не должны встречаться только с малярами.
Он захохотал. Смуглое, одутловатое лицо его сделалось совсем темным, и вдруг, наклонившись к Екатерине Георгиевне, он поцеловал ей руку. Ефремов почувствовал себя безнадежно униженным, увидел самоуверенное, жесткое лицо Розенталя и легкомыслие Екатерины Георгиевны, увидел, что жить без нее он не может, и подумал: "Да, нужно скорей нанимать дачу", – говоря короче, Ефремов ревновал жену.
Потом обе докторши заспорили об эффективности медицинских исследовательских институтов, и, к удивлению Ефремова, Екатерина Георгиевна свободно говорила о работах многих ученых – врачей и бактериологов. Ефремов же только мельком слышал об этих людях и не имел о них никакого мнения. Затем заговорили о военных врачах, и Клавдия Васильевна, смеясь, рассказала, что в одном очень солидном иностранном труде она вычитала глубокомысленную фразу: "Смертность среди солдат резко возрастает во время войны по сравнению с мирным временем".
– Да, удивительное дело, – проговорил Розенталь, – столько еще тупиц в науке и столько бездарностей в искусстве. Это какой-то непонятный бульон, на котором растет разум… Да, война, война! Она снова в мировой повестке дня.
– Воевать теперь будут химики, инженеры и бактериологи, – сказала Екатерина Георгиевна.
– Не только, – сказал Ефремов. – Это будет также война текстильщиков, пищевиков, сельского хозяйства, доменщиков, – воюет весь народ – шахтеры, нефтяники, газетчики.
– А правда, – спросила Екатерина Георгиевна, – что есть газы, пахнущие цветами?
– Удивительное дело! – сказал Ефремов, строго глядя на жену. – Всем химикам задают этот вопрос: "Верно ли, газы пахнут цветами?" Мне непонятно, почему это всем нравится: люизит пахнет геранью, фосген – сеном и прелыми яблоками, иприт – горчицей. Вы спросите, как их получают, какое сырье, стойкие ли они, физиологическое действие их, есть ли индикаторы. А то: "пахнут цветами" – и довольны.
Он сердился на жену и говорил сварливым голосом обиженного человека.
– Нет, правда, безобразие! Вот диэтилхлорсульфид, иприт, – о нем огромная литература, немецкий способ, американский способ, исследования химиков, токсикологов, богатейшие материалы о применении его в снарядах желтого креста, распылении; сколько опытов интересных врачами проделано, а тут только один вопрос: "Правда ли, пахнет хреном?" – Он стукнул по столу.
– Ох и строгий у тебя инженер! – сказала Клавдия Васильевна. – Бить будет.
– Ого! – смеясь, сказал Розенталь. – Представляете себе, Екатерина Георгиевна, если супруг в первые дни…
– Ужасно! – перебила докторша-уролог и погладила Розенталя по щеке. – Мы с Костенькой третий год женаты, а он ни разу так свирепо не разговаривал со мной.
И все, хохоча, принялись жалеть Екатерину Георгиевну, упрашивать Ефремова помягче с ней обращаться. И Ефремов, вначале опешивший, вдруг смутился так сильно, как никогда в жизни не смущался: неужели гости, друзья жены, приглашенные с ним познакомиться, заметили, как он дурацки обижался, по-пустому приревновал, самодовольно, по-купечески, ухмылялся?…
Когда начало темнеть, гости собрались уходить. Ефремов тоже поднялся и пожал жене руку.