Полтора Хама - Козаков Михаил Эммануилович 3 стр.


На первых порах и сама Нюточка, и старики Сыроколотовы, выходя к обеду, надевали платье получше, поопрятней, к чему, сознавали, обязывало их присутствие в доме чужого человека - бывшего армейского капитана (это последнее обстоятельство в глазах Сыроколотовых имело немаловажное значение). Но когда обжились - все почувствовали себя свободней. Идя к столу, Нюточка не пудрила уже потного носика, ни крошечного подбородка, чуть раздавленного пухлой ямочкой, не подбирала "невидимкой", как делала на службе, смятую паутинку своих рыженьких волос, сползших к щекам.

И военрук сбрасывал теперь свой казенный китель и облачался в синюю косоворотку с распахнутым воротом, открывавшим шею и часть груди.

Сидя за обедом напротив него, Нюточка видела всегда, как вьются на твердой груди Полтора-Хама густые, как шерсть, черные волосы, подставившие свой клинышек под самое горло. И казалось тогда: жесткой, мохнатой суконкой оброс Полтора-Хама.

…Рыжей смолой вскипает и плавится июньское солнце. Вот-вот расколется камень, спичкой сгорит изнуренное дерево, клейкой под ногами человека станет горячая земля.

- Африка! - тяжело дышит старик Сыроколотов. - Не приспособлен я, ей-богу!… Давно не помню такого.

На его лице, на побагровевшей вздутой шее - как на сыром полене, брошенном в жаркую печь, - пузырятся крупные обвислые капли пота. Длинный - огурцом - прыщеватый нос громко сопит, и тихо колышется оттого выглядывающий оттуда кустик полуседых-полурыжих еще, мокрых волос.

И таким же мокрым, слоистым глазом Сидор Африканович подмигивает своему соседу - военруку:

- Ан-ну, Платон Сергеич?… Что делается, что делается… Товарищам-то нашим небесные силушки наперекор идут. Не подчиняются декретам там, наверху? Хэ-хэ… Придвинь-ка сюда квасцу, Елизавета Игнатьевна!… Говорю, дождю б пора, на корню так выжечь может: хлебушка народный пропадет. А?

За обедом говорят все мало, неохотно. Изредка только кто-нибудь вмешается коротким словом в разговор Сидора Африкановича, и то не в ответ ему, а - так, утомившись молчать за едой. И все время, пока сидят за столом, так и ведет весь разговор один старик Сыроколотов: сам вопросы ставит, сам же и отвечает на них.

- Не одна засуха бедой придет… А почему не грянуть различным событиям, а? Всяко может.

Куриные косточки покорно похрустывали под его еще крепкими большими зубами.

- И-и-е-ех, что может случиться! Что, Платон Сергеич, не правду я говорю, а? Вот курочка… курочка-то вот разве знала, что с ней будет, а? Знала? А вот пришла, например, Елизавета Игнатьевна, взяла курочку за горлышко и - чик-чирик курочку!

На одну секунду по лицу Стародубского пробегает черствая ироническая усмешка: - Как же это так - чик-чирик?

- Как? Война!

- Ерунда! - уже небрежно и вяло роняет Стародубский. - Не верю.

- Спорите? А еще военный человек! Война - по всему видно. Ей-богу, война! Пахнет, пахнет, Платон Сергеич! И начнется самым простецким образом. Как там это… иностранным словом теперь называется, а? Вот - интервенция, да! (Оба "е" в этом слове произносил совсем мягко, растягивая.) Пунктики-то все, думаете, в газетах поместили? Что? Э-хэ, как бы не так! По совести скажу вам, как человеку непартийному: самое главное украли - признание собственности, вот что! Ту-те и корень… корешок, корневище, хэ-хэ-хэ!… Будьте покойны. Будьте благонадежны. Нюточка! Подвинь сюда стаканчик…

Бултыхало в горле от выпитого залпом квасу, изо рта шла кислая теплая отрыжка, защекотавшая вдруг ноздрю военрука. - Плевать! - громче обыкновенного говорит он и отворачивается от своего соседа. - На все это наплевать!…

- На что это? - не унимается уже Нюточкин отец и еще ближе придвигает свой стул к военруку. - Нет-с, Платон Сергеич. Нет-с. Плевали уже. Всю собственность… всю Россию вот и выплюнули-с. Нет, скажете? Помяните мое слово: быть на Руси имуществу свободным. Без этого нельзя, знаете ли, - культура! Возвратят имущество - помянете мое слово…

Разговор на эту тему старик вел неоднократно и упорно. И то обстоятельство, что ему никто никогда не возражал, вселяло в нем уверенность в безусловной правоте его мыслей, казавшихся ему, человеку ограниченного умственного кругозора, наивысшим политическим откровением.

Частенько под вечер Сидор Африканыч, медленно и степенно шагая, заложив руки за спину, направлялся к бывшей Дворянской улице, где расположена была его усадьба, занятая теперь дыровским парткомом. Дойдя до нее, Сидор Африканыч на минуту останавливался, бросал на нее короткий, подозрительный взгляд (словно хотел этим сказать: "Что, не унесли еще, терпишь еще?…"), потом переходил наискосок на противоположный тротуар и садился на скамеечку подле чьих-то чужих ворот. Оттуда он в течение получаса наблюдал свое имущество.

О чем только он не думал в эти минуты! Поистине, это походило на тайное, запрещенное свидание двух разлученных, которые, однако, могут только созерцать друг друга, но не вольны о чем-нибудь друг другу поведать…

Конечно, можно жить воспоминаниями, можно думать вот об этом самом широком, просторном доме так, как будто бы ничего в России, в Дыровске, у него самого, Сыроколотова, в семье не изменилось, как будто не только не было на этом покорившемся доме пыльной красной вывески, заградившей к нему доступ, но не было и того приезжего купца - последнего владельца этой усадьбы, купившего ее и тем самим спасшего его, Сидора Африканыча, от постыдного банкротства.

Конечно, о приезжем купце можно не думать: он даже не жил здесь, он ничем не нарушил обычного для сыроколотовского дома течения жизни, он никак не запечатлелся в памяти этого дома, - но о своей, сыроколотовской жизни (о, как хороша она была в памяти Сидора Африканыча!), он мог вспоминать долгими, долгими часами…

Однако не только о прошлом думал старик Сыроколотов, наблюдая с противоположного тротуара свою усадьбу. Его хозяйский глаз каждый раз пытливо щупал ее и каждый раз засорялся он замеченными непорядками: то доска в заборе кем-то (для чего - неведомо) оторвана; то опять новая ссадина на лице дома - вдребезги разбил кто-то стекло двадцатилетней давности; то кирпич в стене силится упасть: пройдет кто-нибудь мимо, затронет невзначай рукавом -сорвется, упадет на землю старенький, оставленный без присмотра кирпич. Вот подойти бы, вправить его по-настоящему в стену, как вывихнутую в ноге косточку, - чуть-чуть цементиком подкрепить - и на долгие годы старенького кирпича хватит. Эх, разорители безбожные, а?…

- Вдзвратят имущество, не обойтись без этого, как Бог Свят! - не унимается у себя дома Сидор Африканыч. - Заставят их! Англия потребует, купцы европейские. Купец англицкий не тюфяками торгует - министрами! Ему, купцу, -друг мой, Платон Сергеич, - русская копеечка нонче в мозгу засела. Баста, значит, в тонкости там разные играть! Платите, судари мои! Платите, а не то…

Он тупым, коротким пальцем проводит у себя по горлу:

- Ка-а-аюк, судари мои.

…После обеда - как вчера было, как завтра будет: знает Нюточка, что ничто не изменится в этом доме.

Отец уснет на диванчике; гулкий, с присвистом, храп всколышет его оплывшую грудь; на потном лице, у выслюнявленных отвислых губ станут ерзать щекочущие мухи, они заползут в бороду, в безжизненные, вялые усы. Мать, Елизавета Игнатьевна, охая и вздыхая, будет долго мыть посуду на кухне и после этого тоже приляжет на часок и тоже всхрапнет, а военрук Стародубский, закурив послеобеденную папиросу, отнесет привычным ровным шагом к себе в комнату два аршина двенадцать вершков своего мускулистого, военной выправки тела.

А на улице в это время так

Дома стоят черствыми деревянными буханками. Редко кто опылит уличный рукав неохотным шагом. Босой мальчишка пухлую пыль взлохматит - от безделья, по шалости своей мальчишеской; нищенка разве - худая, сморщенная, как мутный нерассыпавшийся сухарь - проскрипит у калитки, упавшей с петель; или из каких-либо ворот проплывет вдруг за угол собачья стая: хвосты у собак плетью опущены, изо рта слюнявый бесстыдный язык торчит, а глаза - мокрые, горячие - вонзены в бегущее, качающееся впереди, покрытое клочковатой шерстью сучье мясо.

И мальчишка - от скуки своей, от безделья - бросит камень в собачью стаю:

- Ишь ты… свадьбу псы задумали!

Еще камень и еще вдогонку, уже чем попало швыряет в суку, в преследующих ее псов; и вдруг бултыхнет неверный камень в чьи-то ставни, в чье-то стекло; но никто не выскакивает из сонной деревянной буханки - и мальчишка (ох, задорный мальчишка!) уже нарочито нацеливается в ставни, в стекло, а потом опять гонится за псиной стаей - через дворы, через сады, опять по улице, гонит под ноги ссохшейся мутнолицей нищенки - и радуется мальчишка ее испугу, радуется проскрипевшему человеческому голосу.

И - опять на улицах тупая, ржавая дремота.

Вчера было так - завтра будет.

То- оска! Скучно Нюточке.

И разве знать ей, что в печали большой обозвал ту самую скуку, тоску русских уездных городов, обозвал кто-то далекий, ей, Нюточке, неизвестный русский писатель - великопостной, великопостной русской скукой обозвал от печали великой?

Полтора- Хама

И другой, Дыровски-города выстрадавший, в горьком своем смехе проклял ее, улицами на старой Руси проложенную. И третий, и еще, и еще другие часто скажут о ней, о вековой русской скуке одноликих уездных городов, о непокаянной блудной тени русской души, ибо не сказать о ней - не сказать всего об уходящей России самой…

…Ночами томилась Нюточка, и ночи были душные, густые, темные - что цыганская бровь.

Утром выходила в кухню, к Елизавете Игнатьевне, и смотрело на мать блеклое, с мятыми глазами, с припухшими пожелтевшими веками девичье лицо.

- Плохо спишь, Нюта, вижу я, - укоризненно говорила мать. - Нехорошо. Цып-цып-цып, курочки… Цып-цып-цып…

Стоя на пороге, бросала птицам корм, и десятки кур, цыплят, уток хлопотливо возились у ее ног. И скажет вдруг Нюточка, зло скажет:

- Бросьте вы, мама, о ваших курах да индюшках заботиться… Дочь у вас есть. Вся жизнь моя тут уходит, а вы только: "не спится", "цып-цып-цып"…

- Ну, и дочь. Что ж, что дочь? Двадцать седьмой год это знаю, а когда зятя увижу - вот того не знаю!

- Ах, так. Ах, так!… - скорчится в слезах Нюточка. - Из-за вас ведь тут гибну, из-за вас. А она смеет еще?! Зятя вам нужно… зятя? Вот расстелю себя сегодня же какому-нибудь красноармейцу или мужику - имейте зятя, имейте!… Слышите - расстелю!

Елизавета Игнатьевна спокойно покачивала головой и спокойно говорила:

- Правда, муж больно тебе надобен. Не век в девушках жить - верно это. Только не дури: не подложишь ты себя всякому кобелю, никак того не сделаешь - слава Богу не так учили мать с отцом дочку. Надо искать мужа законного - слышь? И отец твой ищет - найдем: мы не последние в городе. А ты б к доктору за советом пошла: нелишне будет. Лекарство, может, успокоительное… Цып-цып-цып, курочки…

И незадолго до того, как в дом их пришел тот, кого счастливые родители пожелали увидеть ее женихом и мужем, - Нюточка отправилась к врачу.

Доктор Стрепачевский тощ, худотел, рачьи глаза, бородка седая, плешивенькая, - но вспыхнуло Нюточкино лицо от знакомой дрожи, когда услыхала:

- Нет, голубушка: надо сбросить кофточку. Совсем. Надо по-настоящему выслушать.

Он услужливо помогал ей снимать батистовую кофточку, зацепившуюся некстати за разломанную пуговку лифчика. Стрепачевский прикладывал свою волосатую щеку к груди, к спине Нюточки, выстукивал, трогая вздрагивавшее тело теплыми костями пальцев, вывертывал веки, усаживал на кушетку и легонько бил ладонью по вскинутому коленку; потом, глядя равнодушно зелеными рачьими глазами на торопливо одевавшуюся Нюточку, деловито сказал:

- Тэк-c… To, что и следовало ожидать: у вас сильнейшая неврастения на половой почве Да, да - вам нечего смущаться. Я вам дам, конечно, рецептик, но это не все. Да, да. Вам надо взять у жизни то, что полагается уже брать в вашем возрасте. Понятно?… И знаете, - продолжал он равнодушно, прописывая рецепт, - как доктор, как страж, так сказать, человеческого здоровья, скажу вам прямо: чем скорее это будет, тем лучше. Если… если не хотите вступать в брак (ну, мало почему - так?) - надо с кем-нибудь на время сойтись. Ничего ужасного в этом нет. Ничего!…Дома плакала и кричала:

- Не хочу больше мучиться - слышите, мама? Не хочу. Расстелю себя первому встречному…

Но в ту же минуту знала: никому не отдаст себя без креста и кольца храма Христова - никому! Еще крепка в памяти была тяжелая дубовая рама, обрамлявшая упрямый совиный лик бабки Анфисы, незримо присутствовавшей все годы в сохранившей свои устои сыроколотовской семье.

Еще не утеряла Нюточка своей трепетной веры в православный Христов храм, в купель и аналой, в святцы и канон всея Руси - прирученной церковью, от скопного страху - благоверующей, богонепокидающей. И сильна еще стоустая, стоязыкая молва дыровского люда, клеймящего позором непокорных церковных отступников…

И в ночи, тягучие и душные, мечтала только о любви - замужестве.

И вдруг свершилось: пришли и любовь и замужество. Но вместе с ними пришла для Нюточки Сыроколотовой и гибель. А когда нашли Нюточку мертвой, сразу и не догадались о подлинной причине ее смерти.

Однако в силу своей обычной привычки, повествователь успел уже - упоминанием о Нюточкиной смерти - огорчить внимательного читателя, может быть, даже уменьшить интерес его к этому повествованию, и сознание этого вынуждает нас продолжать его в дальнейшем последовательно, не раскрывая раньше времени значения и роли каждого из упомянутых здесь лиц, которые, каждое по-своему, в той или другой мере - сознательно или бессознательно - способствовали Нюточкиной гибели.

Но есть еще одна причина, требующая сейчас же со стороны повествователя оговорки: оговорка эта вызвана желанием сообщить читателю, что одно из упоминавшихся уже здесь лиц никак не повлияло, однако, на судьбу Нюточки Сыроколотовой, ничем не повинно перед ней и введено в это повествование самостоятельным "героем". Это лицо - Юзя.

Таким же "самостоятельным героем" этой повести может быть, наконец, и сам город, почем повествователь в дальнейшем позволит себе говорить о нем и его горожанах подробней - в искреннем предположении, что тем самым исправит до некоторой степени ошибку тех, кто до сих пор или совсем не замечал его (как, например, старые географы), или видел это в уже самые последние годы, когда заштатный Дыровск начал помаленьку преображаться по прообразу знаменитых и великих русских городов.

Вот то краткое и вынужденное "предисловие", которое (да простит нас читатель!) из-за рассеянности повествователя и по ряду других причин не появилось в начале этой повести.

ГЛАВА ПЯТАЯ. Туберкулезный Юзя и жизнелюб Вертигалов

После описанной нами встречи Юзя не приходил более к сыроколотовскому крыльцу. Вначале потому, что пришлось вечерами, после службы в больничной канцелярии, долгими, тоскливыми часами сидеть подле расхворавшейся туберкулезной матери-старушки, а позже - уже потому, что ему, как и всему городу, стало вдруг известно, что дочь Сидора Африкановича Сыроколотова добровольно покидает службу и выходит вскоре замуж.

- Та-ак… вот что-о!… - сказал он только, выслушав воскресным утром сообщение соседки, пришедшей навестить его мать. - Вот что-о… вот что, - повторял он несколько раз и почувствовал в тот момент, как душно вдруг стало горлу и тяжело - хилым, судорожно вздрогнувшим ногам.

Инстинктивно захотелось опуститься на стул, на кровать, но чувствовал, что от этого еще больше ослабнет, что и соседка и мать могут случайно заметить его волнение, - и Юзя тихонько сказав матери, что идет в библиотеку, вышел на улицу.

За все время его встреч с Нюточкой, да и теперь - ему ни разу не приходила в голову мысль, что он любит или может полюбить ее - полюбить как-то по особенному, как не смог бы, казалось, любить кого-нибудь другого. Этого чувства к ней у него никогда не было, но к ней, Нюточке, как и ко всем другим девушкам, женщинам, - было другое, о чем тайно сам себе сознавался, что вместе с тяжелой болезнью сверлило и подтачивало всего его, Юзю.

Двадцать четыре года Юзе, а не дано было жизнью любви: женщины не было в жизни.

И к кому не приходила в жизни женщина - будь то отрок или зрелый муж - тому дни будут терпким выжженным вереском, кровь станет горька, как скисшая брага, у того тело вязче сырого ила, а мысли - только об одном, непознанном: о женщине.

Им, не познавшим ее, женщина станет в мыслях только нагой плотью, и, чтоб узнать ее, они готовы будут сломать высохший вереск своих дней - забыв страх смерти… Так было и с Юзей.

Он не знал любви ни к одной, но каждую желала тайно его томящаяся мысль. Каждую! Ибо ни одна не открыла ему, Юзе, донья заключенной в ней радости.

Он знал еще: сгустками, сукровицами уходит из его тела горькая окислая кровь, ранняя немощь входит в его молодое подгнивающее тело, - а любит женщина, ищет женщина крепкую мужскую сыть, и люб ей удальный горячий оклик.

Оттого знал, что никто его не полюбит, оттого и сам не поверил бы в свою любовь. И если - влекомый зовом своего перегорающего тела - он и прильнул им первый раз в жизни к такому же тоскующему девичьему, то и тогда и позднее уже никак не ошибался в подлинном характере своего чувства: он не любил Нюточку так, как хотел бы он любить девушку, будучи здоровым.

Эта мысль, пока он медленно шел по городу, неожиданно успокоила его, и Юзя почувствовал, что лучше всего сохранит свою дружбу с девушкой, если подольше теперь не будет ее видеть.

Эта же мысль породила другую - осторожную и кроткую: о гибельности для него - больного, туберкулезного Юзи - всякого волнения. И он старался уже забыть поразившее его сообщение не в меру словоохотливой соседки…

Но все же оставался какой-то осадок слегка беспокойного, неприятного чувства, и одиночество могло только способствовать его настроению: Юзя остановился посреди дороги, словно вспомнил о чем-то неожиданно, и круто повернул обратно.

Через несколько минут он был у дома, на дверях которого была аккуратно прибита жестяная дощечка: "А.П. Вертигалов". Юзя вытер с лица пот, снял фуражку и шагнул через порог - в квартиру своего приятеля.

Здесь нашему читателю предстоит новое знакомство с человеком, о котором можно говорить в повести, как о лице лишь эпизодическом и мало связанном с ее фабулой, но лицо это, однако, никак не может быть упущено повествователем, для которого, как и для Юзи, образ Александра Петровича Вертигалова по-своему трогателен, приятен, хотя в некотором отношении, может быть, и чужд.

Если же добавить к этому, что действующие лица этой повести никак не связаны с той частью молодого Дыровска, которая одна могла бы порадовать наш глаз современника, если эти упомянутые лица могли повергнуть нас только в печаль - знакомство с жизнерадостным, поистине привлекательным Александром Петровичем Вертигаловым будет совсем нелишне. К тому же, без ссылок на разговоры с ним Юзи - нам трудно было бы рассказать печальную повесть об этом юноше.

Вертигалов арендовал принадлежавший ему ранее дом. К дому прилегал огород и фруктовый сад в добрую десятину, служивший значительным подспорьем для жившего в нужде Александра Петровича.

Назад Дальше