Полтора Хама - Козаков Михаил Эммануилович 2 стр.


Стародубский смерил взглядом коренастую, крепкую фигуру говорившего и отдал ему оба чемодана. Теперь военрук невольно заметил силу извозчика: последний с такой же легкостью нес грузную поклажу. "Не плох, сукин сын!" - подумал о нем тогда же и, усаживаясь уже в фаэтон, сам не зная почему, - полюбопытствовал:

- Как зовут тебя, а?

- Давид Сендер, товарищ военрук, - обернулось к нему с козел бурое обветренное лицо, в свою очередь с любопытством еще раз посмотревшее на седока. - Эй, вы, ходуны, пошли!

- Силы в тебе порядочно, вижу… - одобрительно улыбаясь, сказал Стародубский.

- Бог не обидел, - поощренный похвалой, крякнул самодовольно Сендер. - Меня в городе всякий большой и малый гражданин знает: спросите - скажут, кто есть извозчик Давид Сендер. Эй, дорогу освободи!

Серые в яблоках (гордость хозяина) рванулись и впереди всех бодрой рысцой побежали по дыровскому тракту. А через два часа, уже вечером, они доставили военрука в тихий маленький город.

- Куда прикажете? - спросил Сендер.

- Вези в гостиницу - куда ж тут больше!

Вот отсюда, из гостиницы, и пошло через несколько дней гулять по городу не совсем обыкновенное прозвище, данное военруку Стародубскому. Отсюда и пошли о нем те первые сведения, которые вызвали к нему немалый интерес со стороны многих дыровских горожан.

Почти саженный рост приезжего, широкое, сильное тело делали военрука заметным в городе. Так и установилось за ним прозвище: Полтора-Героя. И дала его не кто иная, как содержавшая "меблированные комнаты с обедами" вдова Юлия Петровна (сама имевшая прозвище: "коммунальное ложе").

Показался героем (именно - героем!) приезжий жилец молодившейся Юлии Петровне. Во-первых, он назвал ее, при первой же встрече, давно забытым уже здесь словом "мадам", а, во-вторых, на вопрос ее, Юлии Петровны, кто он такой, - неожиданно отрапортовал, "как в старое время":

- Бывшей службы пехотный капитан, ныне - военрук Стародубский.

Воскрешенное слово "мадам" - уже этого одного было достаточно, чтобы вызвать похвалу "истосковавшейся по культуре" Юлии Петровны Синичкиной, открытое же упоминание прежнего офицерского чина - это было смело, даже самоотверженно, это геройство!…

Впрочем, была еще одна причина, вызывавшая искреннее удовлетворение Юлии Петровны поступками военрука Стародубского. Но поведать об этом - это значит быть не совсем скромным и уподобиться той самой ехидничавшей коридорной девке Анютке, которая, уходя ночью из номера приезжего губернского кооператора, ясно слышала в соседнем номере восторженный шепот своей хозяйки… Прочь, прочь недостойное подслушивание и соглядатайство!

С легкого языка Юлии Петровны так и осталось в городе и военруком: Полтора-Героя. Это необычное прозвище обещало скучающим дыровским дамам очень многое. Чем черт не шутит - все может случиться! А почему этому самому "черту" не одарить безропотный Дыровск одной из своих великолепных "шуток"?

Разного ожидали дыровские горожанки: бывший пехотный капитан мог оказаться обладателем прекрасного голоса - почти шаляпинского, может быть; или он сможет быть украшением любительских спектаклей местного наробраза, играя в них Несчастливцева или роль Неустрашимова - мужественного героя из не менее мужественной "коммунистической трагедии" "Красная Свобода", написанной признанным здесь "рабоче-крестьянским поэтом" - Левой Посвистак, бывшим когда-то агентом по продаже сельскохозяйственных орудий.

А если Полтора-Героя лишен был артистических дарований ("Это было бы очень печально", - вздыхали местные дамы.), то уж во всяком случае, он имел все необходимые данные стать во главе общественного (не комсомольского) спортивно-экскурсионного кружка и взять в свои руки, скажем, организацию загородных "культурно-просветительных пикников" и катанья на лодках. С ним будет весело и приятно - в этом никто из дыровских мечтательниц не сомневался, - да уж и очень хорошо рекомендовала всем военрука вполне довольная им Юлия Петровна Синичкина…

Так отнеслись к приезду его горожанки. Горожане же безмолвствовали и выжидали.

А когда Полтора-Героя, пожив несколько дней в меблированных комнатах - с огорчением отпустившей его - Юлии Петровны, переселился по ордеру в дом бывшего купца Сыроколотова, где раньше жил его, военрука, предшественник, - горожане и горожанки не без основания считали, что пребывание его в семье Сидора Африкановича будет наилучшим образом способствовать наиболее тесному знакомству с бывшим пехотным капитаном.

Однако военрук Стародубский вскоре же всех разочаровал. Он не обнаружил ни особых качеств, ни особого своего внимания к местному "беспартийному обществу", о чьей симпатии к нему, бывшему пехотному капитану, поспешил доложить старик Сыроколотов.

Первых постигло разочарование - горожанок. Встречаясь на базаре с Нюточкиной матерью, они неизменно спрашивали об одном и том же:

- Ну, что? Как военрук, Елизавета Игнатьевна? Как наш Полmopa-Героя? А?

Нюточкина мать морщилась, неодобрительно кривила губы и делала жест отчаяния.

- По-прежнему!

- А что?

- Пьет - вот что! Как лошадь какая… Угрюмничает!

- Скажите-ка на милость! Пьет? А… а Нюточка как ему?

- Нюточке он не пара - о чем уж тут говорить! Он к ней -псе равно что к вам… - успокаивала Елизавета Игнатьевна подозрения любопытных горожанок.

- Так говорите - пьет? Угрюмничает? - в раздумье переспрашивали они, и кто-нибудь из них, из сочувствия к пьющему Полтора-Герою, тотчас же находил причину такого состояния военрука:

- Неудивительно, знаете, конечно… Ей-богу, неудивительно! Ведь сознательный русский человек и запить теперь может. Каково ему, настоящему военному? А? Понятное дело, иродово племя на коне!…

А вскоре о военруке Стародубском перестали расспрашивать, и прозвище его, Полтора-Героя хотя и осталось за ним, по получило оправдание только лишь в глазах благодарной Юлии Петровны. Дыровский базар - место, где узнавались наиболее интересные новости и сплетни, - забыл о военруке и снова зажил своей обычной жизнью.

Вот так.

К полудню затихал базар - застывал трясущийся людской студень, брошенный вдоль каменной мостовой у старой церкви Покрова Пресвятыя Богородицы.

В небе - солнце скороспелое чрево свое горячее выперло, духота на земле, размеренность; в городских домах закрыли (для "холодка") деревянные ставни, хозяйки давно уже состряпали обед, нужды в покупке уже ни у кого нет, - а базар все же не исчезает, людской студень не растапливается на солнце, не растекается от духоты.

До позднего дня хлюпается, трясется, бубнит базар у ног Покрова Пресвятыя Богородицы, а прикроется денное горячее чрево предвечерним паутинным оползнем - студень тает.

И остаются уже тогда, словно обглоданные кости: голые ларьки на запоре, базарные лавы да десяток дыровских нищих, подбирающих, соревнуясь с дыровскими собаками, базарные отбросы.

А до солнечного оползня - и завтра так будет, и вчера было, под солнцем ли, под дождем ли - хлюпались люди в дыровском студне, словно законсервированная жидкость: не меняясь.

У церковной ограды и до самых дверей "Сельхозкоопа", сидя рядком на тротуаре и нахлобучив картузы, покуривали и беседовали местные извозчики о своих всегдашних делах - о ценах на овес, о конских торгах, назначенных в военкомате, о руках военкоматского завхоза: прилипают ли к ним бумажки, и сколько нужно, чтоб они прилипли… Почти нет работы для извозчиков в самом Дыровске, потому что коротки улицы в Дыровске и оскудел карман у здешнего горожанина.

У базарных ларьков - свои разговоры, и тоже о ценах; на мясо, рожь, на гуся и на яйца, на кожу и материю.

А последнее время еще политикой на базаре занимались. Соберутся соседи по ларькам и обсудят все.

- Херзон, говорят, Джонбулю на коммунистов двигает - во как!

- Джонбулю? Это как же?… Пулемет вроде али держибабель?

- Держибабель - не иначе!

- Да уж не скажу наверно, только известно, что выдумал англичанин против коммунистов новую штукенцию. Сам вчерась слыхал: хамсомол в газете вычитывал. У нас, известное дело, насупротив такой выдумки…

- Ни хрена! Не выдумать против Джонбули! Никак!

- Наши больше насчет обложения да налогов!

- А он, гляди, и припрет суднами к самой Москве!

- Будьте у Верочки!…

…За тротуаром, подпоясанная железной оградой - долгие годы нерушимо стоит старая церковь. Снять ее, оскудевшую, из-за ограды, поднять над дыровским студнем и опустить над ним, над хлюпким скопищем дыровских горожан - колпаком послужит. По мерке.

Глухой колпак… Тяжелый…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Полтора-Героя превращается в Полтора-Хама

Сегодня, как и всегда почти, пришел вечером Юзя: высокий, тонкий, с лицом, густо вкрапленным веснушками, с желтым миндалем узких глаз - мягких и влажных, как два расплескавшихся в обнаженной скорлупе век яичных желтка. Изможденное, просвечивающееся лицо обросло жесткой каштановой бородкой - и оттого Юзя кажется значительно

старше своих двадцати четырех лет.

Его можно узнать еще издали и сзади: Юзя ходит чуть пошатываясь из стороны в сторону (у юноши длинные ослабевшие ноги), в одной руке у него всегда книжка, в другой - неизменно - палка. Дубинка эта тяжела и сучковата, и кажется, что тяжесть ее непомерна для худых, костлявых рук, гнет книзу легкое Юзино тело, - он был заметно сутул, и плечи были вогнуты кпереди.

Так ходят старики и тяжело больные: Юзю одолевал туберкулез.

После Юзиного рукопожатия Нюточке хотелось всегда насухо вытереть свою руку, потому что было всегда боязливое и брезгливое чувство к потной Юзиной ладони и к его костлявым сырым пальцам. Так и делала - незаметно для Юзи: потирала руку о краешек деревянного крылечка, на котором сидели, или о кирпичный выступ дома, а потом долго комкала в руке свой надушенный носовой платок.

Пришел - и, как всегда, сели на крылечко, поодаль друг от друга. И, как всегда, разговор начался так:

- Юзик, расскажите что-нибудь. Только новенькое…

Вряд ли предполагала Нюточка, что сегодня Юзя сообщит ей что-то новое, необыкновенное в его устах, что внезапно взволнует ее и на долгие дни врежется в сознание и жизнь. Ведь так привыкла уже к тому, что в каждую встречу Юзя рассказывал ей почти об одном и том же и одним и тем же тихим, усталым голосом: о том, что в рабочем клубе готовятся к новой постановке, а в городскую библиотеку прислали десяток новых книг, что в уезде открыли дополнительно медицинский пункт, что крестьяне в деревнях помогают советской власти вылавливать бандитов, что в совхозе "Шлепковцы" нашли кости мамонта…

Ах, как скучны и знакомы все рассказы милого и непонятливого Юзика! Но всегда слушала их, иногда даже переспрашивала о чем-нибудь - и все для того, чтобы не умолкал Юзя, чтобы можно было дольше чувствовать его подле себя - единственного человека, который захотел бы, - знала, - смог бы с искренним сочувствием выслушать ее собственные, никому не интересные, горькие слова…

Но наряду с этим чувством внутренней благодарности к тихому и, как знала, сердобольному и чуткому юноше - было еще и другое: оно по-своему давало скрытое удовлетворение. Это второе чувство порождалось в ней не какими-либо поступками Юзи или ее собственными, не дружбой, существовавшей между ней и юношей, а хорошо известным женщинам - инстинктивным сознанием того, что вот, захоти она, Нюточка, - и, может быть, Юзя неотступно последует за ней, будет еще сильнее чувствоваться его привязанность к ней - пусть только на некоторое время, но его будет совершенно достаточно, чтобы Нюточка могла с удовлетворением осознать превосходство своей воли.

Но, робкая сама и безвольная, никак не уверенная в себе, не видящая своего собственного пути в жизни - она никак не могла бы решиться на проявление этой воли, да к тому же тихий болезненный Юзя ни разу не превращался в ее мечтах в того мучительно желанного человека, чей прообраз и мужественную силу привыкла отыскивать в беспокойной парижской гравюре, висевшей над кроватью.

Это второе чувство, не доведенное до конца, сказывалось, пожалуй, только в том, что в отношениях Нюточки к Юзе иногда заметна была некоторая фамильярность, едва уловимое капризничанье старшего друга. Еще была бессознательная утрата присущей девичьей стыдливости, потому что только к Юзе могла Нюточка, не замечая того, прислоняться плечом, только в его присутствии могла небрежно переложить ногу на ногу или закинуть за голову полуобнаженные руки - так, как сделала вот в эту минуту…

- Юзик, милый Юзик, опять вы про тысячелетнего мамонта! А я хочу о другом - о другом, понимаете?…

Опустила ему руку на плечо, и он умолк.

И если бы он продолжал свой рассказ сейчас - Нюточка все с равно уже его не слушала бы: глаза теперь упорно старались рассмотреть то, что происходило недалеко от крыльца.

В лишайчатых, постепенно густеющих сумерках, у дерева напротив веселый красноармеец мял одновременно, в шуточной игре, двух голоногих взвизгивающих девок, и обе девки, в свою очередь, норовили повалить парня на землю. А потом и девки и красноармеец, в горячей возне, громко смеясь, побежали через двор к саду - сцепившись, борясь. Они давно уже исчезли, вокруг стало пустынно, а в потревоженной вечерней тишине звучал еще ничем не сдерживаемый клекот их голосов, и словно покачивалась вокруг земля, как лодка, оттолкнутая ударом весла о берег…

И сад смотрел из-за низкорослой изгороди таинственным, лукавым заговорщиком, и бесшумный ленивый ветер медленно двигал его мохнатую бровь зацепившихся друг за друга пахучих ветвей.

- Юзик, - вздрогнула девушка, - придвиньтесь ближе… кот сюда, ко мне.

И потянула его за рукав.

- Ближе… совсем. Я облокочусь на вас, а вы рассказывайте… о чем хотите, рассказывайте.

Она прижалась к нему: локоть положила на колени, а голову прислонила к его худому тонкому плечу. И Юзику приятно, он старается не двигаться.

- Ну, Юзик, милый, только не молчите теперь! Я прошу вас… Ее голос звучит взволнованно и волнующе - и он, Юзя,

уже, чуть заикаясь и покашливая, тихо и медленно роняет неожиданные для Нюточки слова:

- Анна Сидоровна… Может быть, я не имею права говорить об этом… Я ведь больной человек, и к тому же мои слона могут показаться вам чрезмерно грубыми…

- Юзик, о чем это вы? - встрепенулась Нюточка и в наступившей темноте старалась разглядеть теперь получше почти скрытое от нее лицо юноши. - Вы никогда, Юзик, не скажете грубости.

- Я скажу вам. Но если… если мои слова покажутся обидными - забудьте их. Понимаете - забудьте. Я не хочу вас обидеть, но во мне сейчас говорит то - понимаете? - то, на что даже я, больной, туберкулезный, но еще не расставшийся с жизнью, имею… ну, имею право покуситься в этой самой жизни! Я не люблю лжи и не умею долго скрытничать.

- Юзик, родненький, да скорей же!

- Скорей?… - услышала вдруг задыхающийся, судорожный шепот. - Вот… вот, и простите меня!

И Юзя крепко обнял ее дрожащей тонкой рукой.

- Вот… вот моя грубость, но я не виноват. Разве можно меня винить?…

- Нет… нет. Нельзя винить, - тихо, совсем шепотом сказала Нюточка, и в тот момент она уже забыла о хилом туберкулезном юноше, нерешительно державшем ее в своих объятиях, и думала только о себе самой. Это ее, Нюточку, нельзя винить за то, что не оттолкнула сейчас потных костлявых пальцев, сжавших ее кисть и плечо, это ее, Нюточку, нельзя винить за то, что сладостен ей сейчас никогда не испытанный раньше озноб всего тела, неумолимо требовавшего ласки, в которой ему было отказано ее, Нюточкиной, жизнью…

Вечер черный, пахучий и дурманящий, как тягучая расслабляющая брага, - и уходит все реальное из памяти, и отбегает далеко вглубь отогнанное, расслабленное сознание.

- Юзик! Ах, какой вы смешной и хороший, Юзик!…

Она берет его руку и прикладывает к своей груди, и тонкие чужие пальцы нежно гладят ее.

Черный вечер как-то по-особенному вдруг надвигается на крыльцо, он шагает уже прямо на него, превращается внезапно в громоздкий, массивный силуэт - и знакомый басящий голос падает на притихшее крыльцо:

- Добрый вечер, Анна Сидоровна. Разрешите пройти…

На ступеньку опустилась тяжелая нога военрука Стародубского.

Юзя поспешно встал и пропустил его в коридор. Военрук зажег спичку и, обернувшись на ходу, посмотрел на юношу.

Поднялась с крыльца и Нюточка. Она неожиданно устыдилась того, что кто-то чужой и всегда неприветливый, вероятно, увидел, как близко друг к другу сидели они здесь, что он заметил, с какой неестественной поспешностью вскочил при его приближении Юзя, до того обнимавший ее плечи… И имеете со стыдом пришло вдруг то, что сама ощутила как отрезвление, потому что глаза вспомнили теперь хилое, болезненное лицо Юзи, а руки словно вновь ощутили брезгливо холодные потные ладони, которые так легко (этого всегда боялась) могли передать и ей безжалостный туберкулез.

В эту минуту юноша стал противен ей, раздражала даже кротость, с какой он смотрел в ее лицо. Нюточка, не протягивая руки, громко сказала:

- До свиданья, Юзик. Мне нужно уже уходить. Прощайте, милый Юзик…

- Вы не сердитесь? - хотел он спросить, но она была уже за дверью.

Он поднял с крыльца свою сучковатую дубинку, застегнул наглухо пиджачок и медленно свернул к переулочку, в конце которого находился его дом.

В коридоре Нюточка на минуту задержалась, проверяя запоры, и она слышала, как вдалеке захлебывался от приступа протяжного кашля чахоточный Юзя.

Стало жаль его и, как всегда, стало жаль и себя самое, и, когда очутилась в своей комнате, не смогла уже сдержать своих слез, почти истерического плача.

Неожиданно кто-то приоткрыл из передней дверь в комнату, остановился на пороге и насмешливо, грубо сказал - такое, что сразу и не поняла:

- Ух, разлив какой! Жидкости-то сколько. Фаллопиевы трубы лопнули - что ли, барышня?… Мешаете спать!

И Полтора-Героя тотчас же вышел, с силой прихлопнув дверь. Нюточка заметила, что он был пьян.

Вначале не поняла: фаллопиевы трубы?… Но вскоре расспросила кое-где - и тогда назвала в душе военрука "циником и животным".

И окрестила по-своему - Полтора-Хама

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Семья Сыроколотовых

После этого случая Нюточка избегала встреч с военруком Стародубским: думала, что, даже будучи трезвым, он обязательно вновь нагрубит, вновь оскорбит ее девичье самолюбие. Но Стародубский, казалось, забыл о своем пьяном выкрике. По-прежнему он с сухой учтивостью раскланивался с девушкой, почти ни о чем с ней не говорил, и после каждой встречи с ним Нюточка мало-помалу и сама начинала забывать недавнее происшествие. А встречаться приходилось каждый день - за обедом.

Назад Дальше