Абрам Нашатырь, содержатель гостиницы - Козаков Михаил Эммануилович 5 стр.


И она верила словам задумчивого Турбы, исподлобья ласково и одобрительно смотрела на его маленькое игрушечное тис и на секунду инстинктивно морщила свое, когда рыжий неспокойный виолончелист упоминал об обманувшей его надежды революции.

Слово это - революция - вызывало в Елене Ивановне тайную, никому не высказанную злобу: кому расскажешь, что жизнь застыла, окаменела воля к ней - от одного лишь взгляда этой стоголовой, не пощадившей Медузы…

И если бы рассказала все о себе Елена Ивановна, повесть ее была бы обычной, знакомой этим годам, утерявшим ухо, чтоб слушать мелкий человеческий стон о подстреленных в бою, случайно подставивших свою голову людях.

Но повесть о ее прошлом - таком привычном и знакомом - стала известной все же и большому дому на Херсонской, и маленькому городу Булынчугу, меж делами о махорке и лесных складах с любопытством прищурившему свой деловитый глаз в сторону этого дома.

Но это случилось тогда, когда пианистка Елена Ивановна не играла уже больше в ночном кафе Абрама Нашатыря…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Уже третья неделя, как живет Нёма в гостинице своего брата. На Нёме новый костюм, желтый ботинок и белая модная рубаха "апаш", открывающая загорелую пополневшую шею.

Он курит хороший ароматный табак, натирает розовой краской свои ногти и щедро раздает на улице гривенники булынчугским нищим. И те кланяются Нёме до земли и всегда громко славят Нёмино имя - в укор брату его, Абраму Нашатырю, скупому богатею с Херсонской улицы.

А когда не станет у Немы денег, приходит он к брату, смеясь, показывает ему опустевший бумажник из скрипучей желтой кожи, - и Абрам Нашатырь, хмурясь, кладет молчаливо на стол нарочно выбранный потрепанный червонец.

И все в доме удивляются щедрости и госгеприимству жилистого Абрама Натановича, пригревшего и приодевшего своего калеку-брата.

Абрам Нашатырь и сам говорит теперь о том же, когда уходит Нёма:

- Инвалид у меня брат. Пускай подкормится… я ему еще и ногу из кожи закажу в Киеве!…

- Хитришь, Абрам, - не вытерпела однажды Марфа Васильевна, когда они были вдвоем.

Нашатырь подошел вплотную к ней, заглянул пристально в ее подернутые жирком глаза и сказал:

- Что я делаю, это - только мое дело. Кто захочет особенно рассуждать, тот может хоть завтра выписаться из моей гостиницы!…

И Марфа Васильевна поняла: Абрам Нашатырь не умеет шутить.

Незадолго до того дня, когда событие, происшедшее в гостинице "Якорь", стало известно всему Булынчугу, Абрам Нашатырь зашел в послеобеденный час к брату.

Нёма лежал на кровати и рассматривал свои фотографические карточки: их было много, и на каждой из них Нёма был снят в различных позах.

- Циркач… - стараясь мягко улыбнуться, присел Абрам Нашатырь на кровать. - Разве обнаковенному человеку нужно столько карточек?…

- Обыкновенному, а не "обнаковенному", Абрам, - засмеялся Нёма. - Это - во-первых. А во-вторых, чем ты хочешь меня сегодня обрадовать?

Он лег набок, подставив согнутую руку под улыбающееся, потное от жары лицо.

Абрам Нашатырь молчал. Он отодвинулся в конец кровати и облокотился на ее спинку, чуть шевелившуюся оттого, что на тощие прутья ее надавливала желтым ботинком Нёми-н а нога.

Абрам Натанович, очевидно, не торопился отвечать: он вынул из коробочки спичку, заострил ее перочинным ножиком и, чмокая языком, стал ею ковырять между зубов.

Нёма нетерпеливо посматривал на брата.

- Та-а-к, - медленно протянул, наконец, Абрам Нашатырь и бросил спичку на пол. - Поковырял ты меня, Нёма, и я все думаю, когда ты перестанешь?!

- Опять старая волынка! Я тоже думаю, Абрам, когда ты перестанешь…

- Та-ак… - повторил опять, не меняя позы, Нашатырь. -

Что же будет дальше? Я буду работать, кровь себе портить по всякому делу, а ты, мой брат, будешь Стамболи курить, сниматься каждый день и франтом по Херсонской гулять?… А когда же этому конец?… Сегодня мы должны договориться, а то нее в городе будут говорить, что Абрам Нашатырь - дурак и в своем маленьком хозяйстве - растратчик…

Он протянул руку к лежащим на стуле папиросам брата и закурил.

Опять молчание.

- Ну, дальше что? - выжидающе спросил снова Нёма. Упершаяся в спинку кровати нога выгнулась вздрагивающим упругим прутом.

- Дальше вот что, Нёма: двести рублей тебе в кошелек, билет… до Сибири, и чтоб я тебя еще пять лет не видел тут!…

Абрам Нашатырь встал и в упор посмотрел на Нему холодным, потемневшим стеклом своих глаз. Нёма тоже вскочил, схватившись за костыли.

- Билет до Сибири… - повторил он, волнуясь. - А если па то пошло, Абрам, так не будет ли тебе ближе дорога в здешнюю тюрьму?!. А?…

- Нёма, не я убивал… - тихо сказал Абрам Нашатырь. - Ты еще должен бояться, чтобы тебя тут не узнали…

- Ну, я убил! - стерся вдруг в шепот, как соскочившая граммофонная игла, Нёмин голос. - Я убил. Так все убивали… гадов все убивали… так я ж был тогда красноармеец… революционер я был, Абрам!… Что, нет?…

- Нет, - сказал Абрам Нашатырь, - ты просто забрал у старухи ее браслеты и золото.

- А кто направил?… Кто меня направил… а?… Может быть, я вру!… Скажи мне, Абрам, что я вру?!

Абрам Нашатырь исподлобья, точно гипнотизируя, смотрел на брата. Нёма схватил его за руку, и оба близко друг к другу сели на кровати.

- Ты убил, Абрам… - быстро зашептал опять Нёма. - И ты и я… Моими руками ты убивал, - слышишь, что я тебе говорю!… Ты меня потревожил сегодня, Абрам, и я не могу уже молчать… Разве я хотел убивать… какой еврей думает убивать?! Она… старуха хотела выскочить через окно… она даже раз крикнула: "Леночка… Леночка… беги…" - ну, я ее револьвером по голове… раз, другой… и все тут!… Убил бы и дочку, если б не видел, что лежит она за диваном в таком обмороке, что через час не опомнится…

Нёма дышал в лицо брату, сверкал своими мозаичными глазами, и костыли в дергавшихся беспокойно руках скрипуче соскальзывали на пол.

Казалось, он -не может уже остановить остро нахлынувших воспоминаний:

- … Все -и золото и драгоценности - все сложил в саквояжик… в этот самый… желтенький, и передал тебе сразу же на улице… А ты ждал… Ждал меня, - помнишь, Абрам!… Дождь еще шел, и ты чуть не упал еще в грязь… помнишь?… И бежать я должен был ночью… Больной был, - тиф начинался, а бежать нужно было… а?… Сразу бежать надо было, иначе Деникин хлопнул бы тут… помнишь?…

- Ну, хорошо… жив остался!… - прервал Абрам Нашатырь.

- Вот и остался… А ты не ожидал. Ногу только потерял, инвалид я!… И когда бежал я отсюда, поцеловались мы… помнишь, Абрам?., поцеловались!… И саквояжик я захватил с собой… И спросил тебя: "Взял себе долю, Абрам?" - "Взял, - говоришь, - беги и храни…" А как раскрыл я саквояжик в дороге, уже под Полтавой мы были, - так я все и понял!… Поздно только… Абрам, теперь я тоже, как честный человек, говорю: прими меня в дело на половинных началах… Что?… Ты не хочешь?! Так я, Нёма Нашатырь, говорю тебе: помни, что советская власть никогда не откажется от этого самого дома и твоего имущества, когда узнает, что оно выросло на золоте старой буржуйки-помещицы!…

- Нёма! - рванулся к нему Абрам Нашатырь. - Ты пожалеешь, чтоб ты знал, что угрожаешь своему брату!…

- Так делай так, чтобы не пугаться! - блеснули ответом в глаза желтые гвоздики зубов, и Нёма громко засмеялся. - Абрам! - голос снова упал почти до шепота. - Абрам, ты ж не побоялся каждый день напоминать себе про то самое… наше общее… дело, когда взял к себе в заведение дешевую музыкантшу… Не бойся, я не подумаю, что у тебя заболела вдруг, как говорится, совесть!… Нет, ты купил дешевый товар… Но ты-таки рисковал, и я за это тебя, Абрам, немножко уважаю…

Но Нашатырь как будто не слушал последних слов брата:

- Нёма, - повторил он опять, - ты пожалеешь, я тебе говорю, что угрожаешь своему брату…

- Боишься?…

- Я не боюсь, - глухо сказал Абрам Нашатырь, - я просто не верю тебе, Нёма: когда начнут вспоминать про старуху, так не забудут вспомнить и о моем брате… Я так думаю, Нёма…

И он, чуть усмехаясь сморщенными, как кора, губами, расшнуровавшими теперь замкнутость его лица, пристально посмотрел на брата, а длинная и перевитая выступающими наружу узловатыми жилами рука пощипывала медленно остренький клинышек бородки.

- Может быть… может быть… Нет, наверное, даже вспомнят о твоем брате, Абрам, - поторопился ответом Нёма. - Ты же первый о нем напомнишь! - зло улыбнулся он. - Но… но ты немножечко плохой "счетовод", Абрам: ты плохо можешь считать на счетах времени, как говорится…

- А ну-ну, Нёма! - И Абрам Нашатырь насторожился. -Ты что-то начал говорить очень умными словами… Ну-ну?…

- Я никогда не считал себя, Абрам, глупее своего брата. И я тебе говорю… Какая-то старуха отправилась на кладбище… ну, словом, ее кто-то не по злости стукнул… но это было пять лет тому назад., пять лет, Абрам!… Ну, стукнули, - так что теперь - следователю слезы проливать, а? Если он по всякому такому случаю слезами будет капать, так у него глаз вытечет и он не сможет видеть тех, на кого все-таки интересно посмотреть… Как ты думаешь, Абрам?… И потом: что имел тот, кто приложил свою руку к старухе? Ни копеечкой не попользовался, советскую власть в окопах защищал и несчастным калекой теперь шкандыбает! Так стоит ли такого человека серьезно пришивать к делу? А?

- Та-ак… - протянул нерешительно Абрам Нашатырь. -Выходит, что тебе еще награду?…

- Не, зачем? - чувствуя уже свое превосходство над братом, засмеялся Нёма. - А теперь дальше: что скажут тому, кто старухиной золотой копеечкой пользовался?… Кто у брата своего красноармейца народное имущество украл и не вернул его нашей власти?… Кто два доходных заведения на эти копеечки открыл?… Что такому будет, как ты думаешь, Абрам?… У нас с тобой одна фамилия, но у меня, Абрам, на этот случай, кажется, более счастливое имя!…

Он замолчал и, продолжая неслышно смеяться одними только поблескивающими от возбуждения глазами, быстро заходил по комнате. Отвесок коротко срезанной ноги судорожно вздрагивал, и полуживое мясо в наполненном, тугом мешочке брюк, словно большой угрожающий кулак, мелькало перед глазами Абрама Нашатыря.

Теперь этот полуживой отвесок ноги, калека брат, не казался уже ему, как раньше, легким и слабым: Нёма одолевал его хитро вплетенным теперь своим прошлым красноармейца-инвалида, отдавшего уже свою дань тем, кто захочет вспомнить о давно ушедшей из жизни, всеми позабытой теперь старухе.

- Нёма! - сказал он, подойдя вслед за братом к окну и скосив в сторону глаза. - Нёма! - повторил он, - ты хочешь меня гнуть, будто я у тебя в руках хлыстик! Но я не сломаюсь, чтоб ты знал… Я могу вырваться и больно ударить… Ей-богу, на то я - Абрам Нашатырь!…

И он, повернувшись, вышел быстро из номера.

Он должен был так ответить шантажировавшему его брату - круто и угрожающе, - этот осторожный, но упрямый простолюдин, бывший базарный торговец курами и гусями, пришедший крутым проломом своего пути к обогащавшему его дому на торговой улице Херсонской…

Он был одним из тех, кто, случайно наткнувшись в жизни на потерянную или выбитую из рук другого вещь, цепко хватают ее, считая уже своей собственной, как будто всегда им принадлежавшей и потому всегда трудно отдаваемой.

Еще так недавно никем не замечаемый в городе мелкий базарный торговец, приносивший на кухню к зажиточным булынчужанам кур и гусей и исподлобья глядевший угрюмым серым стеклом своих глаз на не дававшуюся в руки, всегда возбуждавшую придушенную зависть, чужую добротную жизнь, - Абрам Нашатырь, удачливый крепнущий богатей, теперь научился ценить ее, не допуская к ней чью-либо любопытную и жадную руку - своей, зорко стерегущей.

Он, - как и люди, разметавшие революцией в клочья тяжелую добротность жизни тех, к кому он имел доступ только на кухне, - побаивался и ненавидел их раньше, а теперь -презирал, грубо и откровенно презирал их за то, что у них оказался дряблый, обносившийся, как ветошь, ум и гнилые, плохо скрученные жилы в руках: они не сумели, когда надо было, сжать верной костью кричащее горло тех, что пришли сейчас в жизнь победителями…

Он радовался в душе этой чужой победе, потому что видел и знал теперь ее подхваченную крепко, уроненную невольно щедрость, вскормившую его - недавнего простолюдина, -Абрама Нашатыря.

И он делил эту победу: скрытый и осторожный, он брал теперь свою долю, которую - уставшие от своей не рассчитанной удачи - ему уступали…

Но… только с ним он, Абрам Нашатырь, может что-либо делить, только с другой силой!…

И вдруг - пришел третий: Нёма…

Этот калека, - носивший одну с ним фамилию и рожденный давно одной и той же, уже истлевшей в могиле, никогда не вспоминаемой женщиной, - встал на пути, угрожая ему внезапным обрывом, куда может вдруг жизнь падалью сбросить сытые, добротные дни его, Абрама Нашатыря.

Есть над чем теперь призадуматься!…

И вечером сказал, шевеля желваками под скулами, Абрам Нашатырь:

- Нёма, я согласен, чтоб ты не уезжал. Что ж… надо что-нибудь придумать, чтоб ты имел свой пай в деле!… Будем разговаривать, как говорится…

- Будем разговаривать!… - засмеялся Нёма. - Когда человек видит, где торчит иголка, так он не ткнет туда палец. Так и с тобой, Абрам: ты неплохо видишь! За это я тебя тоже уважаю…

Они стояли у входа в кафе. Из вестибюля "Якоря" приближалась с черной папкой нот под мышкой Елена Ивановна. Увидев ее, Нёма наклонился близко к брату:

- Слушай, Абрам: я согласен отдать тебе лишних десять процентов, чтоб только эта Терешкевич больше у нас не служила…

- У нас… гм! - хмуро улыбнулся Абрам Нашатырь. - Почему ты не хочешь?

- Потому, - сказал, дергая плечом, Нёма, - что я тебе уже раз сказал: когда человек видит, что торчит иголка, так он не сунет на нее пальца…

И он посмотрел на брата цветными кристалликами своих отчего-то испуганно заметавшихся красивых глаз.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

И - наступил последний вечер, когда играла еще пианистка Елена Ивановна в шумном в тот день кафе Абрама Нашатыря.

В этот вечер и Марфа Васильевна и Абрам Нашатырь ожидали большой прибыли: в Булынчуге открылась ежегодная большая ярмарка, и на якоре у пристани стояло много торговых барж, приготовившихся забрать на себя товары в обе стороны лениво шевелившего свои серебристые бедра Днепра.

С раннего утра в городе клубилась бродячими табунами пыль, грохотали по мостовым, гуськом, одна за другой, крестьянские телеги, блеял и мычал прогоняемый по улицам скот.

Толпы народа - праздного и деловитого - растекались по улицам распиравшими камень домов, тягучими и зыбкими ручьями ртути.

В городе пахло дегтем, деревенским густым потом, смешавшимся с покрывшей всех пылью, свежими конскими испражнениями. И еще - солнцем: оно было жаркое и жирное, как слоеная горячая ярмарочная оладья, брызгавшая со сковородки горячими жалящими пузырьками.

Город нарядился расторопным барышником.

Полны были постоялые дворы, трактиры и пивные, и ощупывали набрякшую улицу такие же деловитые карманные норы, и осмотрительней стали устававшие за день публичные девки, искавшие лучшую цену.

- Люблю ярмарку! - говорил старый швейцар Яков. - Вообче, толпогон, значит… Всяка гордость тогда, что вакса с сапога, слезет с человека, и все - равны!…

Он, как и все теперь в городе, отправился на ярмарку и возвратился оттуда с маленьким новым крестиком и синими шароварами старорежимного казачьего покроя.

У него и раньше был крестик, а синие шаровары вряд ли были ему нужны, но старик, зараженный общей ярмарочной сутолокой, перетряхнувшей сундук города, - вбросил в пеструю пасть базара и свою лепту.

Шаровары он спрятал у себя в чуланчике, а крестик показывал всем и, усмехаясь довольно, говорил:

- Два гривенника дал… Специяльно купил!… Да.а… Специяльно! Мне двух разом не повесить на шею, а купил… Потому - человек свое желанье любит… Да-а… В церковь при государе не ходил - потому что обязывали… Во!… Советские теперь ничем Божеским не торгуют, - так я за свое желанье двугривенный отдал! Кажный, кажный свое желанье уважает!…

… В этот вечер все столики в "Марфе" были заняты; раньше на два часа созвал свой маленький оркестр послушный Нашатырю скрипач Турба; Марфа Васильевна лично все время распоряжалась на кухне и опытной хозяйкой появлялась в трудные минуты за буфетной стойкой, когда растерявшаяся от криков и сутолоки Розочка не могла уже справиться со своими обязанностями.

- Пива шесть!…

- Три порции ростбифа!…

- Кофе! Кофе!

- Сюда вареники с вишнями… кофе!…

И вдруг запел кто-то охмелевшим, неверным голосом - фальшивым и вызывавшим насмешку и раздражение у присутствующих, - и соскакивал на второй же строке брошенный в

тупой крик - мотив:

Ах ты, Бог, ты мой Бог,
Что ты "ботаешь"?
Ты на небе коптишь -
Не р-работаешь!…

["Ботаешь" - на хулиганском жаргоне - "валяешь дурака".]

И тот, кто запевал частушку, был, вероятно, торговец лошадьми, - потому что в эту ярмарку лучше всего и выгодней можно было продать кобыл и жеребцов, - а у барышника из всех карманов пиджака торчали неряшливо, как пенка выбежавшего из кастрюли молока, пятирублевки и трехрублевки, и на широких, всосавших в себя несмываемо пыль, тяжелых, пальцах были - почти на каждом - такие же тяжелые и широкие кольца, и на среднем - шестиугольное медное, делавшее похожей руку на не снимаемый никогда кастет.

Барышник сидел в обществе двух сине-сине подкрасивших свои глаза проституток, - они обе уже были пьяны, громко переругивались друг с другом, каждая не желая уступить другой щедрого покупателя.

Одна из них, почти вывалив на стол из короткой, яркой кофточки тяжелую и мягкую, как тесто, грудь, тянулась к ухмылявшемуся бездумно барышнику и, кружа многозначительно перед его лицом пьяным скрючивающимся пальцем, назойливо и смешно говорила:

- Гражда-анин мой Ваничка, дай задаток Маничке!… Ч-че-стное слово!… Я тебе не хухрю-мухрю, а хухря-мухря, как говорится… Могу и по-русски, могу и по-французски… Ч-чест-ное слово!…

И она расслабленно смеялась растянувшимся и вялым, пятнисто-накрашенным ртом, и смех ее хило и неровно падал к столу, как последние, едва собранные капли из опорожненной до дна бутылки.

Барышник с проститутками сидел почти вплотную к пианино, и Елена Ивановна чувствовала на своей шее их пьяный, шедший отрыжкой и табаком, горячий дых. Он шел непрерывно, густой волной, со всех сторон: никогда еще в "Марфе" не было столько пьяных и выгодных посетителей, как сегодня.

Они помногу пили, ели, шумели; немногим трезвым в кафе было душно и неприятно, и вспотевший печальный Турба презрительно усмехнулся в сторону рыжего виолончелиста:

- Ну, Исаак Моисеевич, вот вам и шум, - так это, по-вашему, человек живет?…

Он сделал ударение на слове "человек". Виолончелист махнул недовольно рукой:

- Не тот шум, - пустой, хоть тяжелый!… Я вам про другой говорил…

- Музыку!… - кричали из-за столиков.

- Д-жар-рь!… Наяривай за наши денежки!…

Назад Дальше