Пусть рожа рожу бьет по роже!
Вот наша судьба! Вот наша судьба!
Метель прохожих своей рожей
Иль на дубу повесься сам!
– Это что, Сифон тебе так удружил? Этот саженец у стены? Мое почтение!
– Явлюбился, Ментус, влюбился…
Ментус ответил с мудростью пьяницы:
– Так вот отчего у тебя рожа? Кореш, Юзя! Ну, и влепила же тебе возлюбленная рожу. Ты бы видел, на кого похож. Это ничего, ничего, моя тоже недурна. Кореш! Пошли, пошли, нечего тебе тут нюни распускать, проводи-ка меня в свои апартаменты, принеси хлеба к сарделькам – у меня тут бутылка на все печали! Кончай грустить! Юзя, приятель, выпьем, языки почешем, пощеримся на все, что попадется, облегчение себе доставим! Уже третью сегодня лакаю. Облегчение себе доставим. Почтение уважаемой… bonjour… au revoir… мое почтение! Allons, allons .
Яеще раз повернулся к современной. Хотел что-то ей сказать, объяснить – сказать одно-единственное какое-нибудь слово, которое спасло бы меня, но слова этого не было, а Ментус схватил меня под руку, и, шатаясь, мы двинулись в мою комнату, пьяные не алкоголем, но рожами нашими. Я разревелся и все ему рассказал о гимназистке, ничего не опуская. Он выслушал меня добродушно, по-отечески и запел:
Эй, рожа,
На дубу всхожа,
На зяблика похожа!
– Пей, выпей, чего не пьешь? Хвати чуток! Дай мордашку бутылище, дай рожу бутылище! – Лицо у него оставалось страшным, омерзительно хамским и пошлым, и он пожирал лежавшие в промасленной бумаге сардельки, впихивая их в пасть свою.
– Ментус, я хочу освободиться! Освободиться от нее! – воскликнул я.
– Освободиться от рожи? – спросил он. – Сволота.
– Освободиться от гимназистки. Ментус, мне же тридцать лет, как одна копеечка! Тридцать лет!
Он удивленно взглянул на меня, в словах моих, видно, прозвучала искренняя боль. Но тут же расхохотался:
– Эй, не финти! Тридцать лет! Сбрендил, пижон, с луны свалился, фраер (и он употребил еще другие выражения, которых я не стану повторять). Тридцать лет! Эй, знаешь чего. – Он потянул из бутылки и сплюнул. – Я эту твою даму откуда-то знаю. В лицо знаю. За ней Копырда ходит.
– Кто за ней ходит?
– Копырда. Этот, из нашего класса. Понравилась она ему, он ведь тоже такой – современный. Ба, если она вправду современная, тут ничего не поделаешь, черт! Современная только с современным водится, только с такими, как она сама. Ба, ба, если современная влепила тебе рожу, то ты так просто не выкарабкаешься. Это хуже, чем Сифон. Ну, браток, ничего, у каждого к его особе прицеплен какой-нибудь идеал, как щепка к одежде в первый день Великого поста . Пей, пей, выпивай! Думаешь, я освободился? Я сделал из рожи тряпку, а парень этот постоянно меня донимает.
– Ты же изнасиловал Сифона!
– Что с того? Изнасиловал, а рожа осталась. Смотри-ка, – удивился он. – Ну и разболтались. Я про парня, а ты про гимназистку. Дуй водку! Эх, парень, – размечтался он вдруг, – эх, парень! Юзя, вот бы удрать к парню. На луга, на поля, убежать, удрать, – бормотал он. – К парню… к парню…
Но мне плевать было на его парня. Только современная! Ревность во мне поднялась к Копырде – ах, значит, Копырда ходил за ней! Если, однако, "за ней", а не "с ней", они, значит, незнакомы… Я боялся спросить. Так мы и сидели с рожами, параллельно, каждый занятый своими мыслями, то и дело потягивая из бутылки. Ментус, пошатываясь, встал.
– Надо уже идти, – пробормотал он. – Еще старуха придет. Я через кухню пройду, – буркнул он. – Загляну к служанке. – Служанка у тебя ничего, совсем, совсем… Правда, не парень, но все-таки из народа. Может, брат у нее парень. Эх, браток, парень… парень…
Он ушел. А я остался с гимназисткой. Лунный свет тускло подсвечивал мелкие пылинки, которые в огромных количествах носились в воздухе.
ГЛАВА VIII. Компот
А на следующее утро школа и Сифон, Ментус, Гопек, Мыздраль, Галкевич и "accusativus cum infinitivo", Бледачка, поэт-пророк, и повседневная всеобщая несостоятельность, скучно, скучно, скучно! И опять все то же самое! И опять пророк пророков, учитель гундосит пророком, на жизнь зарабатывает, ученики под партами изнемогают в прострации, палец в ботинке крутится, как коловорот, и Карл у Клары украл кораллы, и Клару у Карла украл поэт, и у Карла украли Клару кораллы, скучно, скучно! И опять скука давит, под давлением скуки, пророка и учителя действительность помалу в мир восходит идеала, дай мне теперь помечтать, дай – и уже никто не знает, что реально, а чего вообще нет, где правда, где обман, что чувствуешь, чего не чувствуешь, где естественность, а где неестественность, розыгрыш, и то, что должно быть, перемешивается с тем, что неумолимо есть, и одно другое дисквалифицирует, одно у другого отнимает всякое разумное основание быть, о, великая школа недействительности! А стало быть, и я тоже битых пять часов подряд грезил о своем идеале, рожа в пустоте раздувалась у меня, как воздушный шар, беспрепятственно, – ибо в вымышленном мире ничего из того, что могло бы вернуть ее в норму, ирреальным не было. А стало быть, и у меня уже был свой идеал – современная гимназистка. Я был влюблен. Я мечтал, как печальный любовник и соискатель руки. После неудачных попыток завоевания возлюбленной – после попытки возлюбленную высмеять – великая тоска завладела мною, я знал, что все потеряно.
Потянулась вереница монотонных дней. Я был заточен. Что сказать о тех днях-близнецах? Утром шел в школу, из школы возвращался обедать к Млодзякам. Я уже не собирался ни убегать, ни объяснять, ни протестовать – да-да, я с удовольствием становился учеником, ведь я – ученик – был ближе гимназистке, чем я – самостоятельный человек. Ей-же-ей! – я почти позабыл о своих тридцати. Педагоги меня полюбили, директор Пюрковский шлепал меня по попочке, а во время идеологических диспутов теперь и я заливался румянцем и вопил: – Современность! Только современный мальчик! Только современная гимназистка! – Над этим смеялся Копырда. Вы, наверное, припоминаете Копырду, единственного современного мальчика на всю школу? Я старался сойтись с ним, пытался с ним подружиться и выпытать секрет его отношений с младшей Млодзяк – но он отделывался от меня, выказывал мне еще больше пренебрежения, нежели другим, словно чувствовал, что сестра его по типу, современная гимназистка меня отшила. Вообще жестокость, с которой ученики преследовали представителей враждебных себе видов молодости, была исключительной, чистюли ненавидели грязнуль, современные испытывали отвращение к старомодным и так далее. Так далее, далее! И далее!
Что мне сказать еще? Сифон умер. Изнасилованный через уши, он не мог прийти в себя, никак не мог отторгнуть зловещих элементов, привитых ему через уши. Тщетно он терзался, целыми часами пытался позабыть просвещающие слова, которые вопреки своей воли услышал. У него развилось отвращение к своему оскверненному типу, и он ощущал в себе какой-то неприятный осадок, постоянно это на нем сказывалось, он сплевывал, давился, хрипел, кашлял, но не мог, чувствуя себя недостойным, однажды к вечеру он повесился на вешалке. Что стало величайшей сенсацией, даже в печати появились заметки. Ментус, однако, мало от этого выиграл, смерть Сифона никак не повлияла на состояние его рожи. Ну и что с того, что Сифон умер? Мины, которые он делал во время поединка, приклеились к его лицу – не так легко отделаться от мин, раз стронутое с места лицо само по себе не принимает прежнего вида, оно не резиновое. Так что Ментус продолжал ходить с рожей столь неприятной, что даже Гопек и Мыздраль, друзья, избегали его, насколько это им удавалось. И чем он делался уродливее, тем, разумеется, чаще вздыхал о парне; но чем больше он вздыхал о парне, тем, понятное дело, уродливее становилась его рожа. Несчастье нас сблизило, он о парне вздыхал, а я о современной, вот так в совместных вздохах и текло потихоньку время, а действительность по-прежнему была недоступной и недостижимой, словно у нас на лицах высыпала сыпь. Он рассказывал мне, что у него есть шансы на обладание служанкой Млодзяков – в тот вечер, проходя через кухню и будучи под газом, он сорвал у нее поцелуй, но это нисколько его не удовлетворило.
– Это не то, – говорил он, – это не то. Сорвать у девки поцелуй? Девка, правда, босоногая, прямо из деревни, и – как я дознался – брат у ней парень, да что ж из того, сволота, черт, зараза (и он употребил другие выражения, которые я не стану повторять), сестра не брат, домашняя прислуга не парень. Хожу к ней по вечерам, когда твоя инженерша Млодзяк на сессии комитета, болтаю, плету всякое, даже по-мужицки шпарю, но она пока никак не признает меня за своего.
Вот так и формировался его мир – со служанкой на втором плане, с парнем на первом. А мой мир весь без остатка переместился из школы в дом Млодзяков.
Инженерша Млодзяк с проницательностью матери быстро заметила, что я втюрился в ее дочь. Мне незачем добавлять, что инженершу, которую для начала уже Пимко неплохо раззадорил, еще больше раззадорило это открытие. Старомодный и манерный мальчик, не умевший скрыть своего восхищения современными атрибутами гимназистки, был своего рода языком, которым она могла посмаковать и прочувствовать все прелести дочери, а косвенно – и свои собственные. Вот так я и стал языком этой толстой женщины – и чем более был я старомодным, неискренним и неестественным, тем лучше ощущала она современность, искренность и простоту. И потому две эти инфантильные действительности – современная, старомодная, – воспламеняя одна другую, возмущаясь и возбуждаясь тысячами наидиковеннейших сцеплений, соединялись и нагромождались в мир все более бессвязный и зеленый. И до того дошло, что старая Млодзяк принялась красоваться передо мною, хвалиться и хвастаться современностью, которая ей просто-напросто заменяла молодость. За столом или в свободные минуты беспрерывно шли разговоры о Свободе Нравов, Эпохе, Революционных Потрясениях, Послевоенных Временах etc., и старую восхищало, что она может быть на Эпоху моложе мальчика, который был моложе ее годами. Из себя она сделала молодку, а из меня старика.
– Ну, как там наш молодой старичок? – говаривала она. – Наше тухлое яйцо?
И с изысканностью интеллигентной современной инженерши, каковой она была, она донимала меня житейской своей предприимчивостью, и своим жизненным опытом, и тем, что знает жизнь, и тем что она, санитарка, была пинаема в окопах в годы Великой Войны, и энтузиазмом своим, горизонтами своими И своим либерализмом женщины Передовой, Деятельной, Смелой, а равно нравами своими современными, повседневным принятием ванны и открытым хождением в некую, до того законспирированную уборную. Странные, странные вещи! Пимко время от времени навещал меня. Старый педагог наслаждался моею попочкою. – Какая попочка, – бормотал он, – несравненная! – и по мере возможности еще подзадоривал инженершу Млодзяк, доводя почти до абсурда genre старомодного педагога и старательнейшим образом выражая возмущение современной гимназисткой. Яобратил внимание на то, что в иных местах, скажем с Пюрковским, он не был вовсе таким старым, не держался старомодных принципов, и я не мог понять, то ли Млодзяки пробуждают в нем эту старомодность, то ли, напротив, он пробуждает современность у Млодзяков, то ли, наконец, они взаимно, одновременно впадают в зависимость друг от друга ради высшей правды поэзии. Я и до сего дня не знаю, то ли Пимко, впрочем ведь учителишка абсолютный, скатился к довоенному типу учителишки, подталкиваемый послевоенной разнузданностью барышни Млодзяк, то ли сам он спровоцировал разнузданность, нарочито напялив на себя такую как раз личину – злосчастного и бездарного – славного дедушки. Кто кого тут создавал – современная гимназистка дедушку или же дедушка современную гимназистку? Вопрос довольно-таки беспредметный и бесплодный. Как удивительно, однако же, кристаллизуются целые миры между коленками двух людей.
Так или иначе, но оба они чувствовали себя в сложившихся обстоятельствах превосходно, он – педагог, придерживающийся устаревших принципов и взглядов, она – разнузданная, и постепенно визиты его все более затягивались, мне уделял он все меньше внимания, сосредоточиваясь на современности. Стоит ли признаваться? Я ревновал к Пимке. Страдал я нечеловечески, видя, как эти двое дополняют друг друга, приходят к согласию, рифмуют песенку, как совместно создают маленькую старомодную поэмку с перчиком, и я покрывался позором, наблюдая, как старая развалина с коленками, в тысячу раз худшими, чем мои, куда как лучше меня спелся с современной. В особенности Норвид сделался для них предлогом к тысяче игр, добродушный Пимко не мог смириться с ее невежеством в сем предмете, это оскорбляло самые святые его чувства, а она предпочитала прыгать с шестом – и вот он беспрестанно возмущался, а она смеялась, он предписывал, а она не желала, он молил, а она прыгала – без конца, без конца, без конца! Я восхищался мудростью, опытностью учителишки, который, ни на минуту не переставая быть учителишкой, ничуть не поступаясь принципами учителишки, умел, однако, наслаждаться современной гимназисткой, прибегая к методу контраста и способу антисинтеза, как он учителишкой побуждал ее быть гимназисткой, она же гимназисткой возбуждала в нем учителишку. Ревновал я страшно, хотя ведь и я тоже возбуждал ее антисинтезом и я был ею возбуждаем – но, Боже мой, не хотел я быть с нею старомодным, я хотел быть с нею современным!
Эй, мука, мука, мука! Я не мог и не мог высвободиться из нее. Прахом пошли все попытки высвобождения. Насмешки, которых я не щадил для нее в мыслях, не давали никаких результатов – да чего, в сущности, стоит такая дешевая насмешка за спиной? Да, впрочем, насмешка была не чем иным, как только вознесением ей хвалы. Ибо под покровом насмешки притаилась отравлявшая меня страсть нравиться – если я и язвил, то, пожалуй, исключительно того ради, чтобы украситься павлиньим хвостом издевки, и потому только, что она меня оттолкнула. А такая издевка оборачивалась против меня, пристраивая мне рожу, еще более пакостную и жуткую. И с такой издевкой я не осмеливался выступить перед нею – она пожала бы плечами. Ибо девушка, ничем в этом отношении не отличающаяся от других людей, никогда не испугается того, кто издевается, поскольку он не был допущен… А шутовская на нее атака, тогда, в ее комнате, привела лишь к тому, что с той поры она держалась начеку, игнорировала меня – игнорировала так, как лишь современная гимназистка это умеет, хотя прекрасно знала о моей влюбленности в ее современные прелести. И она их поэтому выпячивала с изысканной и упорной жестокостью, старательно, однако, остерегаясь всякого кокетства, которое могло бы поставить ее от меня в зависимость. Правда, сама она становилась все более дикой, нахальной, смелой, резкой, гибкой, спортивной, коленистой, легко давала увлечь себя современными чарами. И она сиживала за обеденным столом, ах, зрелая в незрелости, самоуверенная, равнодушная ко всему и вся погруженная в себя, а я сидел для нее, для нее, для нее сидел я и не мог ни секунды не сидеть для нее, я в ней был, она меня вместе с моими издевками держала в себе, ее вкусы, ее пристрастия были для меня превыше всего, и я мог нравиться себе лишь постольку, поскольку нравился ей. Пытка – погрузиться по уши в современную гимназистку и так в ней торчать. И ни разу не удалось мне уличить ее хотя бы в малейшем отступлении от современного стиля, никогда ни единой щелки, через которую я мог бы выскользнуть на свободу, дать стрекача!
Именно это и очаровало меня – эта ее зрелость и независимость в молодости, верность стилю. Если у нас там, в школе, бывали угри, непрестанно выскакивали у нас всевозможные прыщи, идеалы, если движения наши были нелепы, если, что ни шаг, то оплошность – ее exterieur был восхитительно совершенен. Молодость не была для нее переходным возрастом – молодость для современной представляла собой единственный настоящий период человеческой жизни – она презирала зрелость, а вернее, незрелость была ее зрелостью – она не признавала бород, усов, мамок или мам с детьми, – и здесь были истоки чудодейственного могущества. Ее молодость не нуждалась ни в каких идеалах, ибо сама для себя была идеалом. Не диво, что я, истерзанный идеалистической молодостью, словно коршун, алкал этой идеальной молодости. Но не хотела она меня! Рожу мне пристраивала! И день ото дня все более ужасную строила мне рожу.
Боже ж ты мой – как же истязала она красу мою! Ах, не знаю ничего более жестокого, чем то, когда один человек строит рожу другому человеку. Все ему сгодится, лишь бы вогнать того в смешное положение, в гротеск, в маскарад, ибо уродство другого питает собственную его красоту, о, верьте, пристраивание попочки – ничто в сравнении с деланием рожи! В конце концов, доведенный до крайности, я принимался составлять дикие планы физического уничтожения гимназистки. Испакостить личико. Нос ей попортить, отрезать. Но пример Ментуса с Сифоном убеждал, что физическое превосходство тут мало пригодно, нет, что душе нос, душа – она лишь духовным превосходством пробивает себе путь к свободе. А что было делать моей душе, когда она меня в себя заточила. Можно ли собственными силами выбраться из кого-нибудь, если, кроме него, никого рядом нет, никакой опоры, никакого самостоятельного контакта ни с чем, все только через него, когда стиль его господствует безраздельно? Нет, собственными силами это недоступно, это исключено. Вот если кто-то еще, со стороны, поможет, хотя бы кончик пальца протянет. А кому было помочь? Ментусу, который не бывал у Млодзяков (только в кухне, тайком) и никогда не присутствовал при моих встречах с гимназисткой? Млодзяку, инженерше Млодзяк, Пимке, но все они преданы гимназистке? Или, наконец, наемной служанке, существу бессловесному? А тем временем рожа становилась все ужаснее, и чем она была ужаснее, тем теснее инженерша Млодзяк и барышня Млодзяк консолидировались в современном духе и тем более ужасную пристраивали мне рожу. О, стиль – орудие тирании! Проклятье! Но бабы просчитались! Ибо настал момент, когда случайно, с помощью Млодзяка (да, именно с помощью Млодзяка) оковы стиля поослабли, а я хоть чуточку стал мочь. И тогда-то без оглядки ринулся в атаку. Айда, айда, айда, на стиль, на красоту современной гимназистки!