Том 4. Белая гвардия, Дни Турбиных - Михаил Булгаков 44 стр.


― Поздравляю вас, товарищи, - мгновенно изобразил Николка оратора на митинге, - таперича наши идут: Троцкий, Луначарский и прочие, - он заложил руку за борт блузы и оттопырил левую ногу. - Прр-авильно, - ответил он сам себе от имени невидимой толпы, а затем зажал рот руками и изобразил, как солдаты на площади кричат "ура".

― У а а а а!!

Шервинский ткнул пальцами в клавиши.

Соль… до.
Проклятьем заклейменный.

В ответ оратору заиграл духовой оркестр. Иллюзия получилась настолько полная, что Елена вначале подавилась смехом, а потом пришла в ужас.

― Вы с ума сошли оба. Петлюровцы на улице!

― У а а а! Долой Петлю!.. ап!

Елена бросилась к Николке и зажала ему рот.

***

Первое убийство в своей жизни доктор Турбин увидел секунда в секунду на переломе ночи со 2-го на 3-е число. В полночь у входа на проклятый мост. Человека в разорванном пальто, с лицом синим и черным в потеках крови, волокли по снегу два хлопца, а пан куренный бежал рядом и бил его шомполом по спине. Голова моталась при каждом ударе, но окровавленный уже не вскрикивал, а только ухал. Тяжко и хлестко впивался шомпол в разодранное в клочья пальто, и каждому удару отвечало сиплое:

― Ух… а.

Ноги Турбина стали ватными, подогнулись, и качнулась заснеженная Слободка.

― A-а, жидовская морда! - исступленно кричал пан куренный. - К штабелю его на расстрел! Я тебе покажу, як по темным углам ховаться! Я т-тебе покажу! Що ты робив за штабелем? Що?..

Но окровавленный не отвечал. Тогда пан куренный забежал спереди, и хлопцы отскочили, чтобы самим увернуться от взлетевшей блестящей трости. Пан куренный не рассчитал удара и молниеносно опустил шомпол на голову. Что-то кракнуло, черный окровавленный не ответил уже… "ух"… Как-то странно, подвернув руку и мотнув головой, с колен рухнул на бок и, широко отмахнув другой рукой, откинул ее, словно хотел побольше захватить для себя истоптанной, унавоженной белой земли.

Еще отчетливо Турбин видел, как крючковато согнулись пальцы и загребли снег. Потом в темной луже несколько раз дернул нижней челюстью лежащий, как будто давился, и разом стих.

Странно, словно каркнув, Турбин всхлипнул, пошел, пьяно шатаясь, вперед и в сторону от моста к белому зданию. Подняв голову к небу, увидел шипящий белый фонарь, а выше светило опять черное небо, опоясанное бледной перевязью Млечного Пути, и играющие звезды. И в ту же минуту, когда черный лежащий испустил дух, увидел доктор в небе чудо. Звезда Венера над Слободкой разорвалась в застывшей выси огненной змеей, брызнула огнем и оглушительно ударила. Черная даль, долго терпевшая злодейство, пришла наконец в помощь обессилевшему и жалкому в бессилье человеку. Вслед за звездой даль подала страшный звук, ударила громом тяжко и длинно. И тотчас хлопнула вторая звезда, но ниже, над самыми крышами, погребенными под снегом.

***

…Бежали серым стадом сечевики. И некому их было удерживать. Бежала и синяя дивизия нестройными толпами, и хвостатые шапки гайдамаков плясали над черной лентой.

Исчез пан куренный, исчез полковник Мащенко. Осталась позади навеки Слободка с желтыми огнями и ослепительной цепью белых огней освещенный мост. И Город прекрасный, Город счастливый выплывал навстречу на горах.

***

У белой церкви с колоннами доктор Турбин вдруг отделился от черной ленты и, не чувствуя сердца, на странных негнущихся ногах пошел в сторону прямо на церковь. Ближе колонны. Еще ближе… Спину начали жечь как будто тысячи взглядов. Боже, все заколочено. Нет ни души. Куда бежать? Куда? И вот оно сзади, наконец, знакомое страшное:

― Стый!

Ближе колонна. Сердца нет.

― Стый! Сты-ый!

Тут доктор Турбин сорвался и кинулся бежать так, что засвистело в лицо.

― Тримай! Тримай йогой

Раз. Грохнуло. Раз. Грохнуло. Удар. Удар. Удар. Третья колонна. Миг. Четвертая колонна. Пятая. Тут доктор случайно выиграл жизнь, кинулся в переулок. Иначе бы в момент догнали конные гайдамаки на освещенной прямой, заколоченной Александровской улице.

Но дальше - сеть переулков, кривых и черных. Прощайте навсегда! Прощай Петурра!! Петурра!!..

***

В пролом стены вдавился доктор Турбин. С минуту ждал смерти от разрыва сердца и глотал раскаленный воздух. Развеял по ветру удостоверение, что он мобилизован в качестве врача "першего полку сыней дывызии". На случай, если в пустом Городе встретится красный первый патруль. Кто знает?..

***

Около 3-х ночи в квартире залился оглушительный звонок.

― Ну, я ж говорил! - заорал Николка. - Перестань реветь, перестань.

― Елена Васильевна, это он. Полноте.

Николка сорвался и полетел открывать.

― Боже ты мой!

Лена рыжая кинулась к Турбину и отшатнулась.

― Да ты… да ты седой.

Турбин тупо посмотрел в зеркало и улыбнулся криво, дернув щекой. Затем, поморщившись, с помощью Николки стащил пальто и, ни слова не говоря, прошел в столовую, опустился на стул и весь обвис как мешок. Елена глянула на него, и слезы снова закапали у нее из глаз. Леонид Юрьевич и Николка, открыв рты, глядели в затылок на бёлый вихор.

Турбин обвел глазами тихую столовую, остановил мутный взгляд на самоваре, несколько минут вглядывался в свое изображение в блестящей грани.

― Да, - наконец выдавил он из себя бессмысленно.

Николка, услыхав это первое слово, решился спросить.

― Слушай, ты… Бежал, конечно? Да ты скажи, что ты у них делал?

― Вы знаете, - медленно ответил Турбин, - они, представьте, в больничных халатах, эти самые синие-то петлюровцы. В черных…

Еще что-то хотел сказать Турбин, но вместо речи получилось неожиданное. Он всхлипнул звонко, всхлипнул еще раз и разрыдался, как женщина, уткнув голову с седым вихром в руки. Елена, не зная еще в чем дело, заплакала в ту же секунду. Леонид Юрьевич и Николка растерялись до того, что даже побледнели. Николка опомнился первый и полетел в кабинет за валерианкой, а Леонид Юрьевич сказал, прочистив горло, неизвестно к чему:

― Да, каналья этот Петлюра.

Турбин же поднял искаженное плачем лицо и, всхлипывая, вскрикнул:

― Бандиты!! Но я… я… интеллигентская мразь, - и тоже неизвестно к чему…

И распространился запах эфира. Николка дрожащими руками начал отсчитывать капли в рюмку.

***

В половине четвертого жизнь семьи кольцом свилась опять у той же жаркой площади Саардамского Плотника. Натопили с вечера, но и до сих пор печь все еще держала тепло. Полустертые обреченные надписи по-прежнему глядели с блестящей поверхности, и кремовые шторы были задернуты. Часы шли, как тридцать лет тому назад - тонк-танк и, в их бое в эту ночь была какая-то важность и значительность.

Зеленый ломберный стол поставили углом к печке - иначе он не влезал - и рыжую важную Елену, пережившую все испытания, какие может пережить женщина за полтора лихих и страшных месяца, поместили в кресло у печки с тем, чтобы ее не беспокоить и не пересаживать, как бы ни сложились карты в конце роббера. Пуховый платок обнимал Елену, и белые ее руки лежали на зеленой равнине стола, и Шервинский, не отрываясь, глядел на них. В длинных пальцах была женская мощь и какая-то уверенность, примирение и спокойствие.

И Лариосик, напившись чаю с бутербродами, пригрелся у левой руки Елены рыжей, стал забывать про Анюту и новый удар и все свое внимание сосредоточил на атласном синем крапе любимой турбинской колоды.

Николка играл сосредоточенно и напористо - у него была такая мыслишка - выиграть карбованов тридцать у Шервинского… у него денег - о-го-го! Всегда есть. Несмотря на эти соображения, уши Николка навострил и слушал внимательно - не раздается ли стук в ворота, не отзовутся ли громом цепи? Все Николкой было налажено как следует, как все, что его приучили делать в инженерном высшем училище. Ну, конечно, иногда не выходит… ну, что же сделаешь - не везет иногда.

Во всяком случае, все сделано честь честью. Ход из кухни заперт только на один легкий крючок. А ключ от калитки на улицу самолично Николкой прикарманен. Если кинутся искать доктора, бежавшего из полка и прибегут по его адресу, тотчас Алексея поднимают и через черный ход во двор, а там узкой щелью между двумя сараями, где Николкой расшиты доски, под гору и среди снежных канав Алексей проникнет в соседний 15-й номер и там в темной, лепящейся под горой усадебке переждет, пока уйдут.

Что они сделают?

Ни черта они сделать не могут.

"Где доктор? Доктор мобилизован и ушел с полком. Его в полку нет. Ну, это уж не наше дело. Мы сами волнуемся, мы сами встревожены".

***

Но никто не придет, никто. Это чувствуется по всему, даже по рукам Елены, теплым, белым, чувствуется и часами… Тонк - томк. Чувствуется и Лариосиком, погруженным в божественную игру в винт. Чувствуется и при взгляде на печку. Лоснится, пылает белый изразец - таинственная, мудрая скала - благостная, жаркая…

Времячко-то, времячко… Эх, эх… Ну ничего… ничего… пережили и еще переживем… И Николка сквозь зубы напевает

Бескозырки тонные
Сапоги фасонные…

Но гитара уже не идет маршем, не сыплет со струн инженерная рота. Нет этого больше ничего… Надвигается новое, совершенно неизведанное, страшное. Тихонько, господа, тихонечко… Эх… Эх…

Съемки примерные
Съемки глазомерные…

***

Никто не придет. Никто. И напрасно Алексей мучится там тревожным сном. Ныне отпущаеши раба твоего с миром… Кончено… Что будет дальше, неизвестно… А сейчас с миром… И напрасно, напрасно мучится человек…

Просто даже если в окна посмотреть, сразу чувствуется, что ничего уже не будет… Петурра!.. Петурра!.. Петурра… Петурра… храпит Алексей… Но Петурры уже не будет… Не будет, кончено. Вероятно, где-то в небе петухи уже поют предутренние, а значит, вся нечистая сила растаяла, унеслась в клубок в далях за Лысой Горой и более не вернется. Кончено. Во всяком случае посидим, покараулим, покараулим… пусть спит Алексей, пусть, а на рассвете ляжем и мы и крепко заснем…

***

Руки Шервинского вдруг наполнились красными картами. Дрогнув, он хищно скосил глаз на прикуп и сказал:

― Две в червях.

― Везет им, черт возьми, - скрипнул Николка, полный мелких пик и любуясь на трефовую даму, похожую на Ирину Най, и, чтобы перебить, он крикнул:

― Четыре черви.

― Пять бубен, - сказала Елена.

― Пять червей, - рискнул Лариосик и так выкатил глаза, что Николка перекрестился демонстративно.

― Не дадим играть, - рявкнул Николка и заявил, выкатывая глаза, - малый в пиках.

― В червях, - купила Елена.

― Э-эх… - вздохнул Николка, - бери, бери.

Зашуршали карты. Шервинский дрогнул, получив от Елены четыре червы. Он разнес три трефки. Подумал: "Черт, не напороться бы на пенонс", и торжественно бухнул в колокол:

― Большой шлем в червях.

Лариосик подумал, подумал и хлестко выложил туза пик. Была слабая надежда, что Николка убьет, но, увы, Николка был полон пик. И Шервинский червонной тройкой убил туза. Затем он, торжествуя, веером развернул двенадцать карт. Они были сплошь красные. Червонные сердца загорелись на зеленом лугу над белыми знаками цифр… Одиннадцать червонных карт светились на столе, и лишь двенадцатая была бубновый туз.

― Видали? - победно спросил Шервинский.

Партнеры были убиты.

Далеко за окнами медленно и важно ударил пушечный выстрел. Расширились глаза у четырех игроков. За первым ударом пришел второй, третий.

― Бой?

― Бой.

Но удары шли через правильные интервалы, изредка тихо-тихо вздрагивала застекленная веранда. Стреляли недалеко, где-то у Днепра на Подоле. Возможно, на самом берегу, Шервинский стоял и, тихо шевеля губами, считал:

― 29… 30… 31…

И удары смолкли. Все недоуменно переглянулись. Глаза Шервинского торжественно заблистали.

― Вы знаете, что это такое? - спросил он победоносно и ответил сам себе: - Это салют. Тридцать один выстрел. - Он торжественно встал и, выгнув грудь колесом, сказан:

― Поздравляю вас, господа. Большевики заняли Город. Это их батарея стреляет где-то на Днепре.

Черные часы шли и шли. Показывали они начало четвертого часа 3 февраля 1919 года.

А в четыре маленький дом на Алексеевском спуске спал после треволнений глубоким сном. Ночь теплая, семейная в еще неразрушенном очаге Анны Владимировны. Сонная дрема ходила в черной гостиной, колыхалась в слоистых тенях. Печи еще отдавали тепло, грели старые комнаты. А за окнами расцветала все победоноснее и победоноснее студеная ночь и беззвучно шла над землей. Путь серебряный, млечный, как перевязь сиял, и на небе играли звезды, сжималась и расширялась звезда Венера.

В теплых комнатах поселились сны. В своей комнате спал старший Турбин. Неизменная лампочка маленькая, малюсенькая - верный друг ночей (Турбин не мог спать в темноте) горела у кровати на стуле. Тикали карманные часы. Сон развернулся во всю. Видел Турбин тяжкий, больной, ревнивый сон. Был он в своей страшной ясности - сон вещий. Ах, замучила Юлия Алексея Васильевича Турбина. Любит Алексей Васильевич Юлию таинственную.

Была какая-то скверная ночь. Понимаете, ночь, а видно, как днем. И в то же время темно. И вот крадется, крадется Алексей по ступеням этого лучшего в мире садика к флигельку, к этому флигельку. Крадется за неизвестным человеком; у человека прекрасный соболий воротник, дорогое пальто, ноги в гетрах. И мелькнет странно временами бок лица. Будто на нем черные баки. Черные баки у ненавистного Онегина. Крадется Турбин, полный злобы, подозрения и отваги, и верный браунинг у него в кармане… Ах, если бы разглядеть лицо этого проклятого человека! Но лицо не дается. Не дается. Нет у человека лица. О, сны вещие! Ой, слушайтесь снов. Если кто скажет,

что верить снам - позорно и смешно,
ой, не слушайте. Вещие сны бывают.

И вот, пересек человек без лица маленький дворик-сад, укрытый ветвями, и прямо подошел к заветной двери. Дверь распахнулась перед ним сама собой и впустила человека к Юлии в дом. "Вот оно что, - в бешеной злобе во сне подумал Турбин, - вот оно что. Убью его".

За ним, в дверь, в гостиную. И видит, целует Юлию неизвестный заколдованный Онегин. И лица опять нет. А Юлия зубы оскалила, улыбается. Любовь у нее на лице. Турбин знал, что ревность бессмысленна. Револьвером не добудешь любовь. Покорил Юлию неизвестный безликий. А он, Турбин, не мог - что же сделаешь. Но это наяву. А во сне злая злоба. Убью! Эх, доктор Турбин. Не нужно, забудьте Юлию, бросьте, плохая она женщина!

Он врывается в гостиную вслед за Онегиным и видит: целует Онегин Юлию и валит ее на диван. Сует руку в карман Турбин, вытаскивает браунинг. Юлия в ужасе кричит, Онегин поворачивается и, вот все-таки лица у него нет. Мелькнут пурпуровые губы, покажет нос, но нельзя их слить в целое. Не составляется целое лицо никак. И браунинг изменяет Турбину: жмет он гашетку, а она сгибается, как восковая свеча в руках, скрипит браунинг, пружина внутри его воет, а не стреляет. Безликое же лицо становится грозным и опасным. Опасен этот окаймленный баками Онегин, и чувствуется за ним грозная поддержка. Ни звука не произносит коварный Онегин, но Турбин уже чувствует, что пришла чрезвычайная комиссия по его, турбинскую душу. Озирается Турбин, как волк - что же он делать-то будет, если браунинг не стреляет? Голоса смутные в передней - идут. Идут! Чекисты идут! И начинает Турбин отступать и чувствует, что подлый страх заползает к нему в душу. Что ж!..

Страшная ревность, страстная неразделенная любовь и измена, но Че-ка - страшнее всего на свете.

- Ах ты… - хрипит Турбин Юлии. -

Хожу ли я,
Брожу ли я,
Плюю ли я!
Все Юлия, да Юлия!! -

и грозит пистолетом. Но что значит нестреляющий пистолет! И отступает Турбин в дверь, дверь проваливается в черную мрачную дыру-сарай, а в конце его загорается свет, с фонарями идут - ищут Турбина. И ужаснее всего то, что среди чекистов один в сером, в папахе. И это тот самый, которого Турбин ранил в декабре на Мало-Провальной улице. Турбин в диком ужасе. Турбин ничего не понимает. Да ведь тот был петлюрровец, а эти чекисты-большевики?! Ведь они же враги? Враги, черт их возьми! Неужели же теперь они соединились? О, если так, Турбин пропал!

― Берите его, товарищи! - рычит кто-то. Бросаются на Турбина. - Хватай его! Хватай! - орет недостреленный окровавленный оборотень, - тримай його! Тримай!

Все мешается. В кольце событий, сменяющих друг друга, одно ясно - Турбин всегда при пиковом интересе, Турбин всегда и всем враг. Турбин холодеет.

Просыпается. Пот. Нету! Какое счастье. Нет ни этого недостреленного, ни чекистов, никого нет.

На стуле у постели мирно и ровно горит лампочка, выстукивают часики, лежит портсигар. Тепло в комнате. А на столе в тени стоит на блестящем подрамнике в лакированной раме Юлия. В тени.

― Во-первых… во-первых, - бормочет Турбин, - что же это я сплю… а как же петлюровцы? А вдруг придут за мной?

Он тянется к часикам. На них без четверти пять. Ночь совершенно спокойна, и сонную дрему не колышет ничто. Плывет слоистый дым от папиросы Турбина. Папироса потухла сама собой во рту. Выронил ее Турбин, она упала и прожгла дыру в пятак в простыне. Потом края, потлев немного, угасли. Турбин оказался в глубоком сне. Портрет же Юлии бессонной все стоял в резкой тени и глубокими подведенными глазами глядел на спящего любовника.

***

Ночь расцветала и расцветала. Тянуло к утру, и, погребенный под мохнатым снегом, спал дом. Истерзанный Василиса спал в холодных простынях, согревая их своим похудевшим телом. Видел Василиса сон нелепый и круглый. Будто бы никакой революции не было, все это была чепуха и вздор. Во сне. Сомнительное, зыбкое счастье наплывало на Василису. Будто бы лето, и вот Василиса купил огород. Моментально выросли на нем огурцы. Грядки покрылись веселыми зелеными завитками, и зелеными шишками в них выглядывали огурцы. Василиса в парусиновых брюках стоял и глядел на милое заходящее солнышко, почесывая живот, и бормотал:

- Так-то оно лучше… А то революция. Нет, знаете ли, с такими свиньями никаких революций производить нельзя…

Часы… а?

Тут Василисе приснились взятые круглые глобусом часы: Василисе хотелось, чтобы ему стало жалко (часов), но солнышко так приятно сияло, что жалости не получалось.

Назад Дальше