И вот в этот хороший миг какие-то розовые, круглые поросята взлетели на огород и тотчас пятачковыми своими мордами взрыли грядки. Фонтанами полетела земля. Василиса подхватил с земли палку и собирался гнать поросят, но тут же выяснилось, что поросята страшные - у них острые клыки. Они стали наскакивать на Василису, причем подпрыгивали на аршин от земли, потому что внутри у них были пружины. Василиса взвыл во сне. Черным боковым косяком накрыло поросят, они провалились в землю, и перед Василисой всплыла черная, сыроватая его спальня…
***
Ночь расцветала. Сонная дрема прошла над Городом, мутной белой птицей пронеслась, минуя стороной сияющий крест Владимира, упала за Днепром в самую гущу ночи и поплыла вдоль железной дуги. Доплыла до станции Дарницы и задержалась над ней. На третьем пути стоял бронепоезд. Наглухо, до колес, были зажаты вагоны в серую броню. Паровоз чернел многогранной глыбой, из брюха его вывалился огненный плат, разлегся на рельсах, и со стороны казалось, что утроба паровоза набита раскаленными углями. Он сипел тихонько и злобно, сочилось что-то в боковых стенах, тупое рыла его молчало и щурилось в приднепровские леса. Закрытые площадки, где сквозь щели-амбразуры торчали пулеметы и острые иглы света, переходили в последнюю тяжкую и открытую площадку. С нее в высь, черную и синюю, широченное дуло в глухом наморднике целилось верст на двенадцать прямо в полночный крест.
Станция в ужасе замерла. На лоб надвинула тьму, и светились на ней осовевшие от вечернего грохота глазки желтых огней. Суета на ее платформах была непрерывная, несмотря на предутренний час. В низком желтом бараке телеграфа три окна горели ярко, и слышался сквозь стекла непрекращающийся стук трех аппаратов.
По платформе бегали взад и вперед, несмотря на жгучий мороз, фигуры людей в полушубках по колено, в шинелях и черных бушлатах. В стороне от бронепоезда и сзади, растянувшись, не спал, перекликался и гремел дверями теплушек эшелон. Били снопы света на черные рельсы и шпалы, усеянные по снегу разноцветным шлаком. Торчали пистолетные дула из кобур, мотались сумки.
А у бронепоезда, рядом с паровозом и первым железным корпусом вагона, ходил, как маятник, человек в длинной шинели, в рваных валенках и остроконечном куколе-башлыке. Винтовку он нежно лелеял на руке, как уставшая мать ребенка, и рядом с ним ходила меж рельсами, под скупым фонарем, по снегу острая щепка черной тени и теневой беззвучный штык. Человек очень сильно устал и зверски нечеловечески озяб. Руки его, синие и холодные, тщетно рылись деревянными пальцами в рвани рукавов, ища убежища. Из окаймленной белой накипью и бахромой неровной пасти башлыка, открывавшей мохнатый обмороженный рот, в верхней части глядели глаза над снежными космами ресниц. Глаза эти были голубые, страдальческие, сонные, томные.
Человек ходил методически, свесив штык, и думал только об одном, когда же истекут, наконец, морозные часы пытки, и он уйдет с озверевшей от мороза земли вовнутрь, где божественным жаром пышут трубы, греющие теплушки бронепоезда, где в тесной конуре он сможет свалиться на узкую койку, прильнуть к ней и на ней распластаться. Человек и тень ходили от огненного выплеска броневого брюха к темной стене первого боевого ящика до того места, где чернела надпись:
Бронепоезд "Пролетарий".
Тень, то вырастая, то уродливо горбатясь, но неизменно остроголовая, рыла снег своим черным штыком. Голубоватые лучи фонаря висели в тылу человека. Две голубоватые луны, не грея и не дразня, горели на платформе. Человек искал хоть какого-нибудь огня и нигде не находил его; стиснув зубы, потеряв надежду согреть пальцы ног, шевеля ими, неуклонно рвался взором к звездам. Удобнее всего ему было смотреть на звезду Венеру, сияющую в небе впереди над Слободкой. И он смотрел на нее. От его глаз шел на миллионы верст взгляд и не упускал ни на минуту красноватой живой звезды. Она сжималась и расширялась, явно жила и была пятиконечная. Изредка, истомившись, человек опускал винтовку прикладом в снег, остановившись, мгновенно и прозрачно засыпал. Черная сталь бронепоезда не уходила из этого сна, и не уходили и некоторые звуки со станции. Но к ним присоединялись новые. Вырастал во сне небосвод невиданный… Весь красный, сверкающий и весь одетый Венерами в их живом сверкании. Душа человека мгновенно наполнялась счастьем. Выходил неизвестный непонятный всадник в кольчуге и братски наплывал на человека. Кажется, совсем собирался провалиться во сне черный бронепоезд, и вместо него вырастала в снегах зарытая деревня - Малые Чугры, и почему-то настойчиво. Он, человек, у околицы Чугрова, а навстречу ему идет сосед и земляк.
- Жилин? - говорил беззвучно без губ мозг человека, и тотчас грозный сторожевой голос в груди выстукивал три слова:
Пост… часовой… замерзнешь…
Человек уже совершенно нечеловеческими усилиями отрывал винтовку, вскидывал на руку, шатнувшись, отдирал ноги и шел опять.
Вперед-назад. Вперед-назад. Исчезал небосвод, опять одевало весь морозный мир шелком неба, продырявленного черным и губительным хоботом орудия. Играла Beнера красноватая, а от голубой луны фонаря временами поблескивала на груди человека ответная звезда. Она была маленькая и тоже пятиконечная.
***
Металась и металась потревоженная дрема. Лётом вдоль Днепра. Пролетела мертвые пристани и понеслась над Подолом. На нем давно уже, очень давно погасли все окна. Все спали. Только на углу Волынской в трехэтажном каменном здании, в квартире библиотекаря, в узенькой, как дешевый номер дешевенькой гостиницы, сидел голубоглазый Русаков у лампы под стеклянным горбом колпака. Пред Русаковым лежала тяжелая книга в желтом кожаном переплете. Глаза шли по строкам медленно и торжественно.
И увидел я мертвых и великих, стоящих перед Богом, и Книги раскрыты были, и иная Книга раскрыта, которая есть Книга Жизни; и судимы были мертвые по написанному в Книгах, сообразно с делами своими.
Тогда отдало море мертвых, бывших в нем, и смерть и ад отдали мертвых, которые были в них; и судим был каждый по делам своим.
……….
И кто не был записан в Книге Жизни, тот был брошен в озеро огненное.
……….
И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет.
По мере того как он читал потрясающую книгу, ум его становился как сверкающий меч, углубляющийся в тьму.
Болезни и страдания казались ему не важными, несущественными. Недуг отпал, как короста с забытой в лесу, отсохшей ветви. Он видел синюю, бездонную мглу веков, коридор тысячелетий. И страха не испытывал, а мудрую покорность и благоговение. Мир становился в душе, и в мире он дошел до слов;
"…слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло".
***
Смутная мгла расступилась и пропустила к Елене поручика Шервинского. Размасленные волосы стояли дыбом. Выпуклые глаза развязно улыбались.
― Честь имею, - сказал он, щелкнув каблуками, - командир стрелковой школы - товарищ Шервинский.
Он вынул из кармана огромную сусальную звезду и нацепил ее на грудь с левой стороны. Туманы сна ползли вокруг него, его лицо из клуба входило ярко-кукольным.
― Это ложь, - вскричала во сне Елена. - Вас стоит повесить.
― Не угодно ли, - ответил кошмар. - Рискните, мадам.
Он свистнул нахально и раздвоился. Левый рукав покрылся ромбом, и в ромбе запылала вторая звезда - золотая. От нее брызгали лучи, а с правой стороны на плече родился бледный уланский погон. Правая стала (…), левая в рыжем френче. Правая нога в синей тонкого сукна рейтузе с кантами, левая в черной. И лишь сапоги были одинаковые блестящие, неподражаемые тонные…
― Сапоги фасонные, - запел Николка под гитару.
На голове был убор двусторонний.
Левая его половина защитно зеленая с половиной красной звезды, правая ослепительно блестящая с (…).
― Поеду, - во сне сказала Елена с презрением и ужасом.
― Искуситель, - ответил Шервинский.
― Кондотьер! Кондотьер! - кричала Елена.
― Простите, - ответил двуцветный кошмар, - всего по два, всего у меня по два, но шея-то у меня одна и та не казенная, а моя собственная. Жить будем.
― А смерть придет, помирать будем… - пропел Николка и вышел.
В руках у него была гитара, но вся шея в крови, а на лбу желтый венчик с иконками. Елена мгновенно поняла, что он умрет, и горько зарыдала и проснулась с криком в ночи.
И ночь все плыла да плыла.
***
И, наконец, Петька видел сон.
Петька был маленький, поэтому он не интересовался ни большевиками, ни Петлюрой, ни любовью взрослых. Поэтому и сон привиделся ему простой и радостный, как солнечный шар.
Будто бы шел Петька по зеленому большому лугу, а на том лугу лежал сверкающий алмазный шар, больше Петьки. Во сне взрослые, когда им нужно бежать, прилипают к земле, стонут и мучатся, пытаясь оторвать ноги от трясины. Детские же ноги и резвы и свободны. Петька добежал до алмазного шара и, всхлипнув от радостного смеха, обхватил его руками. Шар обдал Петьку дождем сверкающих брызг. Вот и весь сон Петьки. От удовольствия Петька расхохотался в ночи. И ему весело стрекотал сверчок за печкой. Петька стал видеть иные, но те же легкие и радостные сны, а сверчок пел и пел свою песню, где-то в щели, в белом углу и за ведром, (…) бормочущую ночь в семье во флигеле.
Снаружи ночь расцветала и расцветала. Во второй половине ее вся тяжелая синева, занавес Бога, облекающий мир, покрылся звездами. Похоже было, что в неизмерной высоте за этим синим пологом у царских врат служили всенощную. В алтаре зажигали и зажигали огоньки, и они проступали на занавесе отдельными трепещущими огнями и целыми крестами, кустами и квадратами. Над Днепром с грешной и окровавленной и снежной земли поднимался в черную и мрачную высь полночный крест Владимира. Издали казалось, что поперечная перекладина исчезла - слилась с вертикалью, и от этого крест превратился в угрожающий острый меч.
Но он не страшен. Все пройдет. Страдания, муки, кровь, голод и мор. Меч исчезнет, а вот звезды останутся, когда и тени наших тел и дел не останется на земле. Звезды будут также неизменны, так же трепетны и прекрасны. Нет ни одного человека на земле, который бы этого не знал. Так почему же мы не хотим мира, не хотим обратить свой взгляд на них? Почему?
Конец.
БЕЛАЯ ГВАРДИЯ
Пьеса в пяти актах
Первая редакция
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Турбин Алексей Васильевич, военный врач, 30 лет.
Турбин Николка, его брат, юнкер, 18 лет.
Тальберг Елена Васильевна, их сестра, 24-х лет
Тальберг Владимир Робертович, 35 лет, генштаба полковник, муж Елены.
Мышлаевский Виктор Викторович, штабс-капитан, артиллерист, 27 лет.
Шервинский Леонид Юрьевич, 24-х лет, поручик, личный адъютант гетмана и дебютант оперы.
Студзинский Александр Брониславович, капитан-артиллерист, 29 лет.
Малышев, полковник-артиллерист, командир белогвардейского артиллерийского дивизиона, 35 лет.
Лисович Василий Иванович, по прозвищу Василиса, инженер, домовладелец, 45 лет.
Ванда Степановна, его жена, 39 лет.
Болботун, командир 1-й конной петлюровской дивизии, 43 лет.
Галаньба, сотник, командир разведки при 1-й петлюровской дивизии, 27 лет.
Лариосик (Ларион Ларионович Суржанский), поэт и неудачник, 22-х лет.
Гетман всея Украины.
Фон Шратт, германского генштаба генерал-майор, 45 лет.
Фон Дуст, германского штаба майор, 40 лет.
Врач германской армии.
Камер-лакей.
Еврей.
Человек с корзиной.
Дезертир-сечевик.
Доктор.
Максим, гимназический педель, дряхлый старик.
Юнкер Павловский.
1-й бандит, 2-й бандит, 3-й бандит.
1-й офицер, 2-й офицер, 3-й офицер.
Гайдамак-телефонист.
Най-Турс, полковник, гусар.
Юнкера-артиллеристы, юнкера-пехотные,
Гайдамаки.
Действие происходит в период декабря 1918 года - января 1919 года Киеве во время гетмановщины и петлюровщины.
АКТ ПЕРВЫЙ
КАРТИНА ПЕРВАЯ
Бьют старинные часы девять раз и нежно играют менуэт. Загорается свет. Открывается квартира Турбиных. Большая, очень уютно обставленная комната с тремя дверьми. Одна из них ведет на половину Алексея Васильевича, другая на половину Елены, третья в переднюю, внутренность которой зрителям видна. В комнате камни, на изразцах над камином рисунок красками, изображающий голову петлюровца в папахе с красным шлыком, и крупная надпись тушью: "Союзники - мерзавцы".
В камине догорает огонь.
На сцене Николка (он в защитной блузе, в черных рейтузах и высоких сапогах, погоны юнкер-офицерские, Николка немного заикается), и Алексей (в синих рейтузах с гусарским галуном, во френче без погон).
Оба греются у камина.
Николка(играет на гитаре и поет).
Пулеметы мы зарядили,
По Петлюре мы палили
Киев город мы прославим,
На Крещатике киоск поставим
Петлюрчики, чики…
Голубчики, чики…
Покажите-ка ваш мандат!Пулеметы мы зарядили,
По Петлюре мы палили
Пулеметчики, чики…
Голубчики, чики…
Выручали вы нас, молодцы!
Алексей. Черт тебя знает, что ты поешь. Пой что-нибудь порядочное.
Николка(поет).
Хошь ты пой, хошь не пой,
В тебе голос не такой!
Есть такие голоса,
Дыбом встанут волоса.
Алексей. Это как раз к твоему голосу и относится.
Николка. Алеша, это ты напрасно. Ей-богу, у меня есть голос. Ну, конечно, не такой, как у Шервинского, но все-таки порядочный. Драматический, вернее всего, тенор. Леночка, а Леночка, как по-твоему, есть у меня голос?
Елена(за сценой). У кого? У тебя? Нету никакого.
Николка. Это она расстроилась, оттого так и отвечает. А между тем, Алеша, мне учитель пения говорил: "Вы бы, говорит, Николай Васильевич, в опере, в сущности, могли петь, если бы не революция".
Алексей. Дурак твой учитель пения.
Николка. Я так и знал. Полное расстройство нервов в турбинском доме - у меня голоса нет, а вчера еще был, учитель пения дурак, и вообще пессимизм. А между тем я более склонен к оптимизму. (Играет на гитаре.) Хотя ты знаешь, Алеша, я сам начинаю удивляться. Ведь девять часов уже, а он сказал, что днем приедет. Уж не случилось ли с ним чего-нибудь в самом деле?
Алексей. Ты потише говори.
Николка. И главное, неизвестно, что предпринять. (Пауза.) Вот комиссия, создатель, быть замужней сестры братом.
Алексей. В особенности, когда у этой сестры симпатичный муж.
Николка. Да. Вообще, туманно и паршиво. (Бренчит, напевает минорно.)
Туманно… туманно… ах, как все туманно.
Елена(за сценой). Который час в столовой?
Николка. Э… девять. Без пяти. Наши часы впереди, Леночка.
Елена(за сценой). Не сочиняй, пожалуйста.
Николка. Ишь, волнуется…
Ах, как все туманно…
Алексей. Не надрывай ты душу, пожалуйста. Спой лучше юнкерскую.
Николка(встает, начинает марш на гитаре и поет, постепенно выходя на авансцену).
Здравствуйте, дачники,
Здравствуйте, дачницы!
Съемки у нас опять начались.
Гей, песнь моя любимая,
Буль, буль, буль, бутылка казенного вина!
Бескозырки тонные,
Сапоги фасонные…
За сценою, приближаясь, громадный хор - глухо и грозно, в тон Николке, как бы рождаясь из его гитары, - поет ту же песню. Электричество внезапно тухнет, и все, кроме освещенного Николки, исчезает в темноте.
Хор.
То юнкера, гвардейцы идут…
Затихает, удаляется.
Алексей(в темноте). Елена! Где ты? Свечи у тебя есть? Это наказание, честное слово! Каждую минуту тухнет.
Елена появляется со свечой, и электричество тотчас загорается.
Какая-то часть прошла.
Елена тушит свечу.
Николка(поет).
Съемки примерные,
Съемки глазомерные,
Вы научили нас дачниц любить…
Елена. Тише. Погоди.
Николкина песня обрывается, все прислушиваются. Далекие пушечные удары.
Николка. Странно. Так близко. Впечатление такое, будто бы под Святошиным стреляют. Интересно, что там такое происходит. Я бы поехал на Пост. Узнать, в чем дело.
Елена. Тебя там не хватало. Сиди, пожалуйста, смирно. Успеешь еще. (Пауза.) Алеша, а Алеша…
Алексей. Ну?
Елена. Я сильно беспокоюсь. Где ж Владимир, в самом деле?
Алексей. Приедет. Не беспокойся, Лена.
Елена. Как же так? Сказал, что вернется днем, а сейчас начало десятого. А вдруг на их поезд напали?
Алексей. Ничего этого не может быть. Линия на запад совершенно свободна. Ее немцы охраняют.
Елена. Почему же его нет до сих пор?
Алексей. Ну, стояли на каждой станции.