Заговор равнодушных - Ясенский Бруно 22 стр.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Оконные стекла снова начинают звенеть. Сперва неразборчиво, как зубы, затем все громче, пока нарастающий звон не переходит в пронзительную трель флексотона. Тогда на камине робко откликаются чашки. У каждой из них свой особый тембр, начиная с высокого, кончая самым низким. Если закрыть глаза, можно подумать, что рядом, за стеной, цирковой виртуоз-эксцентрик мечет на стол, как талеры, звонкие кружки металла и кружки вибрируют, вызванивая замысловатые мелодии.

Так начинается утро. Воробьиной капеллой там, на дворе, в соседнем Люксембургском саду. Концертом стекол и чашек здесь, в маленькой гостинице, сотрясаемой слоновой поступью автобусов.

Маргрет лежит еще добрую минуту, плотнее зажмурив глаза, прислушиваясь к утренней перекличке вещей. Затем одеяло тяжелой птицей слетает на пол. За одеялом вдогонку летит пижама. Босые ноги, шаря по полу, сами отыскивают туфли, косматые и мягкие, как лапы медведя. Голая, она стоит посреди комнаты, вскинув высоко руки и отбросив назад волосы крутым движением головы. Затем уходит по шею в пестрый мохнатый халат. Створки халата запахиваются, как ставни. В комнате сразу становится как будто темнее.

В голубой резиновой шапочке, облегающей голову, как шлем, заколов халат у самого подбородка, Маргрет выскальзывает в коридор. Тихонько напевая, она направляется в ванную. Она слышит, как дверь напротив ее комнаты отворяется и так и остается открытой. Опять этот надоедливый англичанин караулил, когда она выйдет, чтобы проводить ее глазами до конца коридора! Смешной субъект! Никогда не попытался даже заговорить с нею. И всегда преследует ее взглядом своих покорных собачьих глаз.

Заперев дверь ванной на задвижку, она сбрасывает халат и пускает душ. Холодные брызги обдают ее с головы до ног. Она зябко сутулится, вздрагивая от прикосновения холодных струек воды. Затем, набравшись храбрости, подставляет им спину, зажав меж колен сплетенные руки. Резиновый шлем, ниспадающий на уши, узкие, чуть обозначенные бедра делают ее похожей на изнеженного мальчишку. Она откидывает голову и подставляет жидким ледяным лучам лицо и груди. Струйки воды, пробежав между ними, широкой дельтой омывают плоскогорье живота и стекают вниз по судорожно сжатым ногам.

Мановение руки – и ливень замирает на лету. Она проводит ладонью по телу, словно выжимая из него последние капельки воды. Нога нащупывает мягкий мех туфли. Тело, еще поблескивающее слезинками дождя, исчезает в мохнатой обертке халата.

Маргрет пускается в обратный путь по коридору. Конечно, так она и знала! Англичанин караулит на пороге своей комнаты. Его собачий взгляд, полный мольбы и восхищения, провожает Маргрет до дверей. Она охотно показала бы англичанину язык, но не стоит связываться.

Пройдя к себе, она стаскивает резиновую шапочку и расчесывает перед зеркалом волосы, каштановые с золотистым отливом. Сколько их ни расчесывай, в конце концов они все равно улягутся по-своему!

С минуту она изучает в зеркале свое лицо. Еще девочкой она любила подолгу смотреться в зеркало. Окружающие видели в этом проявление преждевременного кокетства. На самом деле это было скорее удивление. Удивление тем, что именно в ее лице поражает так встречных мужчин, заставляя их оборачиваться на улице. Этот высокий, очень белый лоб? Но ведь это скорее лоб мужчины, чем девушки, не говоря уже о том, что он явно непропорционален. Этот прямой нос? Или, может быть, глаза? В школе говорили всегда, что глаза у нее коровьи: большие, продолговатые, цвета морской воды, с длинными черными ресницами, завернутыми, как крыша у пагоды. Или брови, такие странные, асимметричные, уходящие куда-то вверх, отчего выражение глаз кажется всегда не то вопросительным, не то удивленным.

Нет, она не считала себя красивой. Разве можно было сравнить ее красоту с красотой ее подруг? Но на них-то как раз никто из мужчин в ее присутствии не обращал никакого внимания. Очевидно, мужчины ничего не понимают в женской красоте, как они ничего не смыслят в женской одежде.

Чувствовать себя предметом общего восхищения было приятно и в то же время чуточку страшновато. Страшновато, поскольку в этом незаслуженном, как ей казалось, восхищении было что-то тревожное, непрочное, как коллективный гипноз. Однажды все одновременно заметят, что она вовсе не хороша. И случится это непременно, как в сказке, в тот самый день, когда она полюбит кого-нибудь и захочет показаться ему красивой…

С годами ощущение это стерлось. Мало-помалу она привыкла смотреть на себя глазами окружающих. Лишь изредка, по утрам, внезапно остановившись перед зеркалом, она долго всматривалась в свое лицо, словно видела его впервые. Брови ее поднимались тогда еще выше, и во взгляде вопросительных глаз читалось удивление и испуг.

Она отходит от зеркала, сбрасывает халат и начинает одеваться. Закончив утренний туалет, она прибирает комнату, меняет воду в вазах для цветов, завтракает бутылкой кефира и хрустящими подковками. Сегодня – воскресенье, никаких особых дел в городе с утра у нее нет, и ей лень спускаться вниз, в кафе, только затем, чтобы напиться горячего кофе.

Напевая, она бродит по комнате, переставляет то то, то это, рвет ненужные записки и бросает их в "саламандру" складывает разбросанные на столе и на камине газеты. Взгляд ее падает на жирный заголовок: "Виолетт Нозьер в тюрьме Агено".

Виолетт Нозьер? Ах, да! Это та, которая отравила отца и пыталась убить мать! Как много шума наделал в прошлом году этот процесс! Восемнадцатилетняя девушка, дочь машиниста дороги "Париж – Лион – Средиземноморье", втайне от родителей занимавшаяся проституцией, как выяснилось на следствии, содержала на эти деньги своего "друга", Жана Дабен, студента-юриста, сынка почтенных буржуа, которому папаша слишком мало давал на карманные расходы. Заболев сифилисом и заботясь о том, чтобы не заразились родители, она уговорила их принимать ежедневно ради профилактики какие-то патентованные порошки. На самом деле в порошках она давала им яд не-большими дозами в течение месяцев, надеясь таким путем тихо и незаметно отправить на тот свет и папу и маму. Желудки у стариков оказались лужеными. Хворать оба хворали, но умирать не торопились. Тогда Виолетт, потеряв терпение, отмерила отцу такую дозу, которая живо свалила его с ног. Мать, принявшая дозу поменьше, выжила, хотя не то дочь, не то ее любовник пытались для вящей уверенности прикончить ее вручную и, уходя, на всякий случай открыли в квартире газ.

Виолетт Нозьер была приговорена к пожизненному тюремному заключению. Студентик, оплативши свои долги деньгами, похищенными Виолетт, к ответственности не привлекался.

В течение добрых двух месяцев все парижские газеты посвящали Виолетт Нозьер целые столбцы и полосы. И вот теперь – эпилог. Небольшая статейка на пятой странице: "Виолетт Нозьер в тюрьме Агено". Эта женская тюрьма для пожизненно заключенных пользовалась довольно мрачной славой.

Маргрет стоя пробегает глазами статейку. Сухой репортерский отчет:

"Автобусы въехали во двор. Закрылись тяжелые тюремные ворота. Заключенных выстроили парами и, пересчитав, передали под расписку четырем монахиням. В стене, замыкающей первый двор, открылась калитка, через которую всех их провели во внутренний двор тюрьмы. В канцелярии им приказали сдать все, что у них имеется при себе: деньги, драгоценности, часы. Виолетт оставила здесь вместе с сумочкой, зеркальцем и губной помадой также свое имя и фамилию. За этой дверью нет больше Виолетт Нозьер, есть заключенная номер такой-то.

У входа в зарешеченную баню им выдали тюремное белье, иголку и нитку. На каждой штуке белья их заставили пришить вместо, монограммы квадратик с собственным номером. В бане их выстроили, как солдат, в два ряда. Поворот назад! Три шага вперед! По команде "Раздеваться!" они сбросили платье и белье и вошли в кабины. Те, которые замешкались и вошли последними, были записаны к наказанию. Мылись и вытирались по команде.

Выйдя обратно, они не застали больше ни своего платья, ни белья. Они не увидят его больше никогда. Отныне и до смерти они будут одеваться по здешней, тюремной, моде, не меняющейся веками.

Длинная полотняная рубаха почти по щиколотку. Грубая нижняя юбка, стянутая в талии. Коричневая юбка из дерюги, достающая до земли. Если юбку расправить и поставить на пол, она будет стоять, как картонная. Просторная кофта с чужого плеча. Фартук. Клетчатый платок. Деревянные сандалии и грубые бумажные чулки. Все это поштопано и заплатано сверху донизу. Новое обмундирование получают только заключенные, отличившиеся примерным поведением. На правом рукаве – квадрат с номером, заменяющим кличку. На голове – белый чепец, всегда надвинутый на лоб, с тесемками, завязанными под подбородком…

Одетых по форме, их повели в кабинет директора, где в присутствии матери-надзирательницы они выслушали краткий перечень правил поведения, обязательных в тюрьме Агено. Первое и основное: абсолютное молчаливое повиновение тюремному персоналу. Второе: абсолютная тишина. Ни слова – ни за работой, ни в перерывах, ни в дортуаре. Ни одного звука, ни одного жеста. Список наказаний за нарушение порядка: лишение прогулки, заключение в одиночку, карцер и смирительная рубашка. Более мягкие наказания – по усмотрению матери-надзирательницы. Мать-надзирательница может перевести провинившуюся на хлеб и воду, может заставить ее стоять на коленях, выполнять добавочные работы, носить на груди дощечку с унизительными надписями, шутовской колпак, платье из мешковины.

Так как заключенные прибыли под вечер, после речи директора их отправили в трапезную. Хоровая молитва. Удар колотушки сестры-надзирательницы: занять места за обеденным столом! Второй удар: взять в руку железную ложку! Третий удар: кушать! Во время ужина одна из заключенных читала с кафедры священное писание.

В семь часов вечера их отвели в дортуар – четыре ряда клеток, по две в ряд. Перед тем как войти в клетку заключенные подвергаются обыску. Двери клеток захлопнулись за ними автоматически. Раздалась команда: "Заключенные, снимите фартуки!" – "Сложите!" – "Снимите платки!" – "Сложите!" – "Снимите кофты!" – "Сложите!…"

На коленях, в одной рубашке, они хором повторяли за надзирательницей слова молитвы.

Всю ночь до утра в дортуаре горел свет…

Так будет завтра, и через год, и через десять лет, всегда. Пройдут годы, она разучится говорить, а если захочет кричать, чтобы услышать свой голос, на нее наденут смирительную рубаху, и крик ее все равно не вырвется из колодца этих глухих тюремных стен…"

Маргрет ежится: нет, лучше уж умереть на эшафоте!

В комнату стучат. Кто это может быть? В такое раннее время?…

– Войдите!

При виде человека, вошедшего в комнату, она вскрикивает и подается назад. Бутылка из-под кефира секунду покачивается, словно раздумывая, затем падает и разбивается на мелкие осколки. Маргрет растерянно опускается на корточки и, шаря руками по полу, снизу вверх широко раскрытыми глазами смотрит на вошедшего человека.

На пороге стоит Эрнст.

2

– Извините, я вас, кажется, напугал, – говорит Эрнст, склоняя голову, – может быть, мне уйти?

Она быстро поднимается с пола, растерянной рукой поправляет волосы.

– Нет, нет! Просто вы вошли так неожиданно…

– Неожиданно или некстати?

– Что вы! Как вы можете! Я так рада! Я никак не рассчитывала встретиться с вами здесь, в Париже.

– Я привез вам привет от Роберта.

Она вздрагивает и краснеет. Глаза смотрят вопросительно, с невыразимой тревогой.

– Вы его видели?

– Нет, к сожалению, не успел с ним повидаться. Я видел его отца.

Она проводит рукой по щеке. Пробует улыбнуться.

– Ну и что он? Как он?

Эрнст смотрит на нее в молчании, испытующе: чего она так смутилась?

Улыбка на ее лице переходит в гримасу испуга. Глаза делаются все шире и шире.

– Говорите же! Не мучайте меня! Ведь я все знаю! – кричит она в каком-то внезапном исступлении.

– Раз знаете, зачем же меня спрашиваете?

– Нет, я, конечно, не знаю. Я просто предполагаю худшее… Зачем вы пришли? Вы пришли надо мной издеваться?

– Успокойтесь. Так мы ни до чего не договоримся. Я пришел передать вам от него письмо. Вот оно! Только, пожалуйста, возьмите себя в руки и постарайтесь прочесть спокойно.

Она лихорадочно рвет конверт. Начинает читать: несколько листков, написанных крупным почерком. Лицо ее во время чтения то проясняется, то гаснет. Пробежав письмо до конца, она принимается читать сначала.

– Я ничего не понимаю! Он пишет, что год сидел в Дахау. А статья? Он ничего про нее не упоминает! Он ее писал или не он?

– Насколько я могу понять, писал ее не он. Но подписал, очевидно, он.

– Что это значит: писал не он, но подписал он? Разве это не одно и то же?

– Юридически – да. Субъективно – не совсем.

– Вы хотите сказать, что от него эту подпись вынудили силой?

– Очень возможно.

– Истязаниями?

– Скорее всего.

– И после того, как он это сделал, его выпустили?

– Нет, после того, как он это сделал, его отправили в Дахау. Возможно, он захотел взять свою подпись обратно.

– А потом все же выпустили?

Эрнст кивает головой.

– Через год.

– Что он сейчас делает?

– А разве он вам об этом не написал?

– Нет, он пишет только, что никогда больше я с ним не увижусь.

– Да, вы с ним никогда больше не увидитесь, – тихо повторяет Эрнст. – Его уже нет. Он покончил с собой месяц тому назад.

Она приседает на край кушетки, прикусив пальцы, чтобы не закричать.

Эрнст вертит в руках кепку.

– Это вы его убили! – говорит она вдруг, поднимаясь во весь рост. Теперь она кажется Эрнсту еще выше и тоньше. – Вы и ваши друзья! Вы не могли простить ему минутного малодушия. Вы создали вокруг него пустоту и своим холодным презрением довели его до самоубийства.

– Не говорите глупостей. Ни я, ни мои товарищи даже не знали о его выходе из лагеря.

Он вспоминает первую записку Роберта, оставленную у Шеффера. Да, это не совсем так. Он, Эрнст, конечно, знал. Ее обвинение сейчас, после собственной раздраженной реплики задевает его вдвойне болезненно. Разве он сам подсознательно не упрекал себя в том, что своим молчанием он в какой-то степени ускорил смерть Роберта? Впрочем, все это глупости! Ясно, кто его убил!

Последнюю фразу он говорит вслух, отвечая одновременно своим мыслям и Маргрет:

– Ясно, кто его убил!

– Он покончил с собой сразу после выхода из лагеря? – глухо спрашивает Маргрет.

– Нет, но довольно скоро.

– Разве нельзя было в течение этого времени повлиять на него, поддержать его морально?

Голос ее звучит сурово, негодующе, как голос обвинителя. Глупее всего то, что Эрнст действительно чувствует себя обвиняемым, обязанным отвечать и защищаться. От сознания нелепости этой внезапной перемены ролей в нем нарастает раздражение.

– Если верить тому, что сказал мне его отец, вряд ли постороннее воздействие могло здесь что-либо изменить.

– Что в этом понимает отец? Не прячьтесь за спину его отца! Постороннее воздействие ничего изменить не могло, но ваше могло наверное. Вы знаете великолепно, что значило для Роберта одно ваше слово.

– Тут имелись предпосылки, которых никакое мое слово не в состоянии было устранить.

– Это еще что за загадка?

– Я думаю, вам не стоит настаивать на ее расшифровке.

– Наоборот, я настаиваю! Вы обязаны мне сказать все!

– Здесь имелись предпосылки физического порядка.

– Что это значит? Я не понимаю. Выражайтесь яснее!

– Мне кажется, я выражаюсь достаточно ясно. Надо полагать, вы читаете антифашистскую прессу.

– Я не понимаю ваших загадочных намеков. Вы просто виляете! Говорите прямо! Я хочу знать!

– Хорошо. Раз вы настаиваете, пожалуйста. Его кастрировали… Это вам понятно или прикажете разъяснить?

Она закрывает лицо руками.

Он отворачивается. Крутит в пальцах пуговицу от пиджака. Оторванная пуговица падает на пол. Он нагибается, чтобы ее поднять, но пуговица покатилась под кушетку. Он поворачивает голову. Маргрет стоит, опершись спиной о камин. По ее лицу бегут крупные неторопливые слезы.

– Извините меня, – говорит она, протягивая ему руку. – Я не имела права так с вами разговаривать. Если можете простить меня, простите. Я очень измучилась…

Он придерживает в своей большой руке ее тонкую холодную руку.

– Больше мужества, Маргрет! – говорит он мягко. – Не надо плакать, надо бороться! Я знаю, что вам тяжело. Я приду в другой раз. Мне надо с вами поговорить.

– Нет, не уходите. Посидите здесь. Мне не хочется оставаться одной. Я рада, что наконец вас увидела. Только я немножко помолчу, хорошо?

Она слизывает языком слезы, повисшие в уголках губ. Идет к окну, прислоняется к оконной раме и долго смотрит на улицу. Плечи ее неподвижны.

Стекла окон принимаются звенеть. Откликаются чашки на камине. Потом звон замирает. Потом раздается опять. Через размеренные промежутки времени. Вот сейчас начнется снова. Сколько автобусов уже прошло?

Эрнст, облокотившись на камин, покачивает носком осколок разбитой бутылки. Голос Маргрет заставляет его встрепенуться.

– Вы хотели со мной говорить, Эрнст? Я вас слушаю.

– Я хотел, чтобы вы рассказали мне, как все это случилось там, в Базеле. Кое-что для меня не совсем ясно. Если вам тяжело рассказывать об этом сейчас, я могу зайти потом.

– Вы давно в Париже?

– Месяц.

– И вы зашли ко мне только сегодня?

– Вы понимаете, что я приехал сюда по другим делам…

– Да, я понимаю.

Она уходит за ширму и холодной водой обмывает под краном лицо. Потом возвращается, подходит к столу. Достает из ящика папиросы, берет сама и протягивает Эрнсту.

– Садитесь, вы все стоите. Я соберусь немножко с мыслями и расскажу по порядку…

Она начинает рассказывать. Сперва спокойно, сидя и облокотившись на стол. Затем, волнуясь все больше и больше, встает, расхаживает по комнате, время от времени останавливается, перебивая рассказ длинными паузами. Когда они виделись в последний раз с Эрнстом? В тридцать третьем, сейчас же после прихода Гитлера? Ну, так вот… Доехали они тогда благополучно. Роберт очень быстро стал поправляться и еще в санатории принялся за работу. Работал запоем, спускался вниз только к обеду и ужину. Вечерами читал ей написанные за день отрывки. Это была необыкновенная книга! Не книга, скорее страстная обличительная речь! Сухие факты и документы, озаренные ненавистью и возмущением, звучали в этом контексте, как эпиграфы из Дантова "Ада". Это невозможно передать! Его едкий сарказм, его врожденный талант памфлетиста впервые прозвучали здесь во весь голос. Перед галереей убийственных портретов современных деятелей Третьей империи фантасмагории Гойи могли показаться сновидениями невинного ребенка. Все те, кому Роберт читал отдельные отрывки и главы, выходили от него как ошарашенные, жали ему руки и умоляли об одном: скорее, скорее предать это гласности!

Назад Дальше