Печерские антики - Николай Лесков 8 стр.


– Отчего странно? – отвечает продавец, – это у нас завсегда так. Они теперь жирные; как заберешь их в руку, между пальчиками по головешке, и встряхнешь, у них сейчас все шейки милым делом и оборвутся. Полетает без головки – из нее кровочка скапит, и скус тоньше. А по головешкам, кои в решете сбросаны, считать очень способно. Сколько головешек, за столько штук и плата.

"Ах, вы, – думаю, – "ведомые кмети"! С этаким ли способным народом не спрятать без следов монастырскую рощу!"

Но мне интереснее всего был сам продавец, ибо – коротко сказать – это был не кто иной, как оный давний отрок Гиезий. Он обородател и постарел, но вид имел очень болезненный.

Глава тридцать четвертая

Как только я назвал себя, Гиезий узнал меня сразу и подал свою уваленную птичьим пухом руку. А между тем и перепелиная казнь была кончена; повар соскочил на землю и пошел к бочке с водою мыть руки, а мы с старым знакомцем отправились пить чай. Сели уютненько, решето с птичьими головками под стол спрятали и разговорились.

Гиезий сообщил мне, что он давно отбыл годы обетованного отрочества и уже "живет со второю хозяйкою", то есть женат на второй жене, имеет детей, а живет промыслом – торгует то косами и серпами, то пенькою и пшеном, иногда же, между делом, и живностию.

Спрашиваю:

– Счастливо ли живете?

– Ничего бы, – отвечает, – если бы не рак.

– Какой рак?

– А как же, – говорит, – ведь у меня рак в желудке; я скоро умру.

– Да почему вы знаете, что у вас рак?

– Много докторов видели, все одно сказали: рак. Да я и сам вижу. Почти никакой пищи принять не могу, от всего извергает.

– Чем же вы лечитесь?

– Прежде лечился, а ныне бросил, один морковный сок натощак пью. Все равно пользы никакой быть не может.

– Отчего вы так печально думаете?

– Помилуйте, разве я дитя, что не понимаю. Тридцать ведь, сударь, лет и три года этакое тиранство я соблюдал при дедушке Малахии! Ведь это вспомянуть страшно становится. Он говел в летех своих заматерелых, а я одно и такое же мучение с ним претерпевал в цветущей моей младости.

– И кроме того он вас, помнится, очень бил.

– Да, разумеется, "началил", да это ничего, без того и невозможно. А вот голод – это ужасно. Бывало, в госпожин пост и оскребки из деревянной чашки все со щепой переешь и, что в земле случаем ногами втоптано, везде выковыряешь да проглотишь, а теперь вот через это староверское злое безумие и умирай без времени, а детей пусти по миру.

– Вы, – говорю, – пост называете безумием?

– Да-с. А что такое? Впрочем, не осудите, с досады иной раз, как о ребятишках вздумаешь, очень что-нибудь скажешь. Детей жалко.

– А как теперь ваши религиозные убеждения?

Он махнул рукою.

– Тропарь по-старому не поете?

Гиезий улыбнулся и отвечал:

– Что вспомнили! – пел, да уже и позабыл.

– Как позабыли?

– Ну, господи мой, ведь я же вам говорю, какая у меня страшная боль в животе. Рак! Я теперь даже не токмо что среду или пяток, а даже и великий пост не могу никакой говейности соблюдать, потому меня от всего постного сейчас вытошнит. Сплошь теперь, как молокан, мясное и зачищаю, точно барин. При верной церкви уже это нельзя, я и примазался…

– К единоверческой?

– Нет, чего! Там тоже еще есть жизни правила, я к простой, к греко-российской.

– Значит, даже тремя перстами креститесь?

– Все равно. Да и какое уже больному человеку крещение. Почитай и о молитве забыл. Только бы пожить для ребят хочется. Для того и пристал к церковной вере, что можно жить слабже.

– А прочие ваши собратия?

– Они тогда, как в Киеве дедушку схоронили, сейчас с соседями тропарь петь замоталися, да так на тропаре и повисли. Нравится им, чтоб "победы и одоления", да и отчего не петь? – заключил он, – если у кого силы живота постоянные, то ведь можно как угодно верить; но с таким желудком, как мой, какая уж тут вера! Тут одно искушение!

С тем мы и расстались.

Обетованный отрок, не читая энциклопедистов и других проклятых писателей, своим умом дошел до теории Дидро и поставил веру в зависимость от физиологии.

Епископ Амвросий Ключарев в своих публичных лекциях, читанных в Москве, напрасно порешил, что писателям "лучше бы не родиться". Тот, кто призвал всякую тварь к жизни, конечно, лучше почтенного архипастыря знал, кому лучше родиться, а кому не родиться, но случай с Гнезием не показывает ли, что простого человека иногда удаляют от веры не писатели, которых простой народ еще не знает и не читает, а те, кто "возлагает на человеки бремена тяжкие и неудобоносимые". Но мы смиренно верим, что в большом хозяйстве владыки вселенной даже и этот ассортимент людей пока еще на что-то нужен.

Глава тридцать пятая

Теперь еще хочется упомянуть об одном киевском событии, которое прекрасно и трогательно само по себе и в котором вырисовалась одна странная личность с очень сложным характером. Я хочу сказать о священнике Евфимии Ботвиновском, которого все в Киеве знали просто под именем "попа Ефима", или даже "Юхвима".

Усопший епископ рижский Филарет Филаретов, в бытность его ректором духовной академии в Киеве, 28 декабря 1873 года писал мне: "спрашиваете о Евфиме, – Евфим, друг наш, умре 19 сентября. Оставил семейство из шести душ, трех женских и трех мужеских. Но, видно, Евфим при слабостях своих имел в себе много доброго. При его погребении было большое стечение народа, провожавшего его с большим плачем . Дети остались на чужом дворе, без гроша и без куска хлеба; но добрыми людьми они обеспечены теперь так, что едва ли бы и при отце могли иметь то, что устроила для них попечительность людская".

С тех пор, когда мне случалось быть в Киеве, я никогда и ни от кого не мог получить никаких известий о детях отца Евфима; но что всего страннее, и о нем самом память как будто совершенно исчезла, а если начнешь усиленно будить ее, то услышишь разве только что-то о его "слабостях". В письме своем преосвященный Филарет говорит: "не дивитеся сему – банковое направление все заело. В Киеве ничем не интересуются, кроме карт и денег ".

Не знаю, совершенно ли это так, но думается, что довольно близко к истине.

Чтобы не вызывать недомолвками ложных толкований, лучше сказать, что "слабости" о. Евфима составляли просто кутежи , которые тогда были в большой моде в Киеве. Отец Евфим оказался большим консерватором и переносил эту моду немножко дольше, чем было можно. Отец Евфим любил хорошее винцо, компанию и охоту. Он был лучший биллиардный игрок после Курдюмова и отлично стрелял; притом он, по слабости своего характера, не мог воздержаться от удовольствия поохотиться, когда попадал в круг друзей из дворян. Тут о. Евфим переодевался в егерский костюм, хорошо приспособленный к тому, чтобы спрятать его "гриву", и "полевал", по преимуществу с гончими. Нрава Юхвим был веселого, даже детски шаловливого и увлекающегося до крайностей, иногда непозволительных; но это был такой человек, каких родится немного и которых грешно и стыдно забывать в одно десятилетие.

Каков Юхвим был как священник – этого я разбирать не стану, да и думаю, что это известно одному богу, которому служил он, как мог и как умел. Внешним образом священнодействовать Юхвим был большой мастер, но "леноват", и потому служил редко – больше содержал у себя для служения каких-то "приблудных батюшек", которые всегда проживали у него же в доме. Отец Юхвим прекрасно читал и иногда, читая великопостные каноны, неудержимо плакал, а потом сам над собою шутил, говоря:

– Стiлько я, ледачий пiп, нагрiшив, що бог вже змиловався надо мною и дав менi слезы, щоб плакати дiл моих горько. Не можу служить, не плачучи.

Разберите и рассудите хоть по этому, чту это был за человек по отношению к вере? По моему мнению, он был человек богопочтительный, но его кипучая, художественная и сообщительная натура, при уме живом, но крайне легком и несерьезном, постоянно увлекала его то туда, то сюда, так что он мог бы и совершенно извертеться, если бы не было одного магнита, который направлял его блуждания к определенной точке. Магнитом этим, действовавшим на Юхвима с страшною, всеодолевающею органическою силою, была его громадная, прирожденная любовь к добру и сострадание.

Когда я зазнал отца Евфима, он был очень юным священником маленькой деревянной церковки Иоанна Златоуста против нынешней старокиевской части. Приход у него был самый беднейший, и отцу Евфиму совершенно нечем было бы питаться, если бы семье его господь не послал "врана".

Этот "питающий вран" был разучившийся грамоте дьячок Константин, или Котин, длинный, худой, с сломанным и согнутым на сторону носом, за что и прозывался "Ломоносовым".

Он сам о себе говаривал:

– Я вже часто не здужаю, бо став старый; але що маю подiяти, як робити треба.

"Треба" была именно потому, что Ломоносов имел "на своем воспитании" молодую, но быстро нараставшую семью своего молодого и совершенно беззаботного священника.

Дьячок Котин служил при его отце, Егоре Ботвиновском, знал Евфима дитятею, а потом студентом академии, и теперь, видя его крайнюю беспечность обо всех домашних нуждах, принял дом священника "на свое воспитание".

Труд Ломоносова состоял в том, что все летнее время, пока Киев посещается богомольцами, или, по произношению Котина, "богомулами", он вставал до зари, садился у церковной оградочки с деревянным ящичком с прорезкою в крышке и "стерег богомулов".

Дело это очень заботное и требовало немалой сообразительности и остроты разума, а также смелости и такта, ибо, собственно говоря, Ломоносов "воспитывал семейство" на счет других приходов, и преимущественно на счет духовенства церквей Десятинной, Андреевской и всех вкупе святынь Подола.

Константин отпирал церковь, зажигал лампадочку и садился у дверей на маленькой скамеечке; перед собою он ставил медную чашку с водою и кропило, рядом ящичек, или "карнавку", а в руки брал шерстяной пагленок. Он занимался надвязыванием чулок.

– Бо духовному лицу треба бути в трудех бденных.

Как большинство обстоятельных и сильно озабоченных людей, Котин был порядочный резонер и уважал декорум и благопристойность.

"Богомул" (в собирательном смысле) идет по Киеву определенным путем, как сельдь у берегов Шотландии, так что прежде "напоклоняется усiм святым печерским, потiм того до Варвары, а потiм Макарию софийскому, а потiм вже геть просто мимо Ивана до Андрея и Десятинного и на Подол".

Маршрут этот освящен веками и до такой степени традиционен, что его никто и не думал бы изменять. Церковь Иоанна Златоуста, или, в просторечии, кратко "Иван", была все равно что пункт водораздела, откуда "богомул" принимает наклонное направление "мимо Ивана" .

К "Ивану" заходить было не принято, потому что Иван сам по себе ничем не блестел, хотя и отворял радушно свои двери с самых спозаранок. Но нужда, изощряющая таланты, сделала ум Котина столь острым, что он из этого мимоходного положения своего храма извлекал сугубую выгоду. Он сидел здесь на водоразделе течения и "перелавливал богомулов", так что они не могли попадать к святыням Десятинной и Подола, пока Котин их "трохи не вытрусит". Делал он это с превеликою простотою, тактом и с такою отвагою, которою даже сам хвалился.

– Тиi богомулы, що у лавру до святых поприходили, – говорил он, – тих я до себе затягти не можу, не про те, що мiй храм такiй малесенькiй, а про те, що лавра на такiм пути, що ii скрiзь видно. Од них вже нехай лавриковi торгуют. А що до подольских, або до Десятинного, то ciи вже нехай co6i пальци поссуть, як я им дам що уторгувати и необiбраних богомулiв спущу им.

Он "обирал" богомулов вот каким образом: имея подле себя "карнавку", Котин, чуть завидит или заслышит двигающихся тяжелыми ногами "богомулов", начинал "трясти грош" в ящичке и приговаривать:

– Богомули! богомули! Куда це вы? Жертвуйте, жертвуйте до церковцi Ивана Золотоустого!

И чуть мужички приостанавливались, чтобы достать и положить по грошу, Котин вдруг опутывал их ласкою. То он спрашивал: "звiткиля се вы?", то "як у вас сей год житечко зародило?", то предложит иному "ужить табаки", то есть понюхать из его тавлинки, а затем и прямо звал в церковь.

– Идить же, идить до храму святого… усходьте… я вам одну таку святыньку покажу, що нiде ii не побачите.

Мужички просились:

– Мы, выбачайте, на Подол йдемо, та до князя Владимира.

Но Котин уже не выпускал "богомула".

– Ну та що там таке у святого Владимира? – начинал он с неодолимою смелостию ученого критика. – Бог значи що там есть, чи чого нема. Bin co6i був ничего, добрый князь; але, як yci чоловiки, мав жiнку, да ще не единую. Заходьте до мене, я вам свячену штучку покажу, що святив той митрополит Евгений, що пiд софийским пiд полом лежить… Евгений, то, бачите, був ений (Котин почему-то не говорил гений )

А во время такого убедительного разговора он уже волок мужика или бабу, которая ему казалась влиятельнее прочих в группе, за руку и вводил всех в церковь и подводил их к столу, где опять была другая чаша с водой, крест, кропило и блюдо, а сам шел в алтарь и выносил оттуда старенький парчовый воздух и начинал всех обильно кропить водою и отирать этим перепачканным воздухом, приговаривая:

– Боже благослови, Боже благослови!.. Умыхся еси, отерся еси… Вот так: умыхся и отерся… И сей умыхся… Як тебя звать?

"Богомул" отвечает: "Петро" или "Михал".

– Ну вот и добре – и Петро умыхся, отерся… То наш ений Евгений сей воздух святив… цiлуйте его, христняне, co6i на здоровье… души во спасение… во очищение очес… костей укрiпление…

И потом вдруг приглашал прилечь отдохнуть на травке около церкви или же идти "впрост – до батюшки, до господы", то есть на двор к отцу Евфиму, который был тут же рядом.

Котину почти ежедневно удавалось заманить нескольких "богомулов" на батюшкин двор, где им давали огурцов, квасу и хлеба и место под сараем, а они "жертвовали", кто что может.

Выходило это так, что и "богомулам" было безобидно и "дома" хозяину выгодно. Каждый день был "свежий грош", а на другое утро "богомулы шли опустошени", и Котин их сам напутствовал:

– Идiть теперички, християне, куди co6i хочете, – хоть и до святого Владимира.

Перехожая пошлина с них у Ивана была уже взята. Таков был простодушный, но усердный печальник о семье беспечального отца Евфима в первое время; но потом, когда Евфима перевели на место усопшего брата его Петра в Троицкую церковь, его начали знать более видные люди и стали доброхотствовать его семье, о которой сам Евфим всегда заботился мало.

– Наш батюшка, – говорил Котин, – завжди в росходi, бо лго люди дуже люблять.

Это была и правда. Ни семейная радость, ни горе не обходилось без "Юхвима". Ему давали "за руки" спорные деньги, его выбирали душеприказчиком, и он все чужие дела исполнял превосходно. Но о своих не заботился нимало и довел это до того, что "сам себя изнищил".

Вот событие, которым он одно время удивил Киев и дал многим хороший повод оклеветать его за добро самыми черными клеветами.

Глава тридцать шестая

Был в Киеве уездный казначей Осип Семенович Ту – ский, которого привез с собою из Житомира председатель казенной палаты Ключарев. Мы этого чиновника знали мало, а отец Евфим нисколько . Вдруг при одной поверке казначейства новым председателем Кобылиным оказался прочет в казенных суммах, кажется, около двадцати тысяч рублей, а может быть и несколько меньше. Казначей был известен своею честностью и аккуратностию. Как образовался этот прочет – я думаю, никто наверно не знает, потому что дело было замято; но ранее того семье казначея угрожала погибель. Об этом много говорили и очень сожалели маленьких детей казначея.

Дошло это дело до Евфима и ужасно его тронуло. Он задумался, потом вдруг заплакал и воскликнул:

– Тут надо помочь!

– Как же помочь? надо заплатить деньги.

– Да, конечно, надо заплатить.

– А кто их заплатит?

– А вот попробуем.

Отец Евфим велел "запречь игумена" (так называл он своего карого коня, купленного у какого-то игумена) и поехал к Кобылину с просьбою подержать дело в секрете два-три дня, пока он "попробует".

Председателю такое предложение, разумеется, было во всех отношениях выгодно, и он согласился ожидать, а Евфим пошел гонять своего "игумена". Объездил он всех друзей и приятелей и у всех, у кого только мог, просил пособить – "спасти семейство". Собрал он немало, помнится, будто тысяч около четырех, что-то дал и Кобылий; но недоставало все-таки много. Не помню теперь, сколько именно, но много что-то недоставало, кажется тысяч двенадцать или даже более.

У нас были советы, и решено было "собранное сберечь для семьи", а казначея предоставить его участи. Но предобрейшему Евфиму это не нравилось.

– Что там за участь детям без отца! – проговорил он, и на другой же день взнес все деньги , сколько их следовало.

Откуда же он их взял?

Он разорил свое собственное семейство : он заложил дом свой и дом тещи своей, вдовы протоиерея Лободовского, надавал векселей и сколотил сумму, чтобы выручить человека, которого, опять повторяю, он не знал , а узнал только о постигшем его бедствии…

Рассудительным или безрассудным кому покажется этот поступок, но во всяком случае он столь великодушен, что о нем стоит вспомнить, и если слова епископа Филарета справедливы, что дети Ботвиновского призрены, то поневоле приходится повторить с псалмопевцем: "Не видех праведника оставлена, ниже семени его просяща хлеба".

Другого такого поступка, совершенного с полнейшею простотою сверх сил и по одному порыву великодушия, я не видал ни от кого, и когда при мне говорят о пресловутой "поповской жадности", я всегда вспоминаю, что самый, до безрассудности, бескорыстный человек, какого я видел, – это был поп .

Поступок Евфима не только не был оценен, но даже был осмеян и послужил поводом к разнообразным клеветам, имевшим дурное влияние на его расположение и положение.

С этих пор он начал снова захудевать, и все в его делах пошло в расстройство: дом его был продан, долг теще его тяготил и мучил; он переехал к своей, перенесенной на Новое Строение, Троицкой церкви и вдобавок овдовел, а во вдовстве такой человек, как Евфим, был совершенно невозможен.

Жена его была прекрасная и даже очень миленькая женщина, веселого и доброго нрава, терпеливая, прощающая и тоже беззаботная. Лучшей пары о. Евфиму и на заказ нельзя было подобрать, но когда в делах их пошел упадок и она стала прихварывать, ей стало скучно, что мужа никогда почти не было дома. Она умерла как-то особенно тихо и грустно, и это обстоятельство вызвало в о. Евфиме еще один необыкновенный порыв в свойственном ему малорассудительном, но весьма оригинальном роде. Мало удосуживаясь видеть жену свою при ее жизни, он не мог расстаться с нею с мертвою, и это побудило его решиться на один крайне рискованный поступок, еще раз говорящий о его причудливой натуре.

Назад Дальше