Печерские антики - Николай Лесков 9 стр.


Глава тридцать седьмая

Троицкая церковь, к которой перешел о. Евфим после смерти своего брата, находилась в Старом Киеве, против здания присутственных мест, где ныне начинается сквер от стороны Софийского собора. Церковь эта была маленькая, деревянная и вдобавок ветхая, как и церковь Иоанна Златоуста, находившаяся по другую сторону присутственных мест, и с постройкою этих последних ее решено было перенести на Новое Строение, где, конечно, надо было строить церковь вновь, сохранивши название прежней. О. Евфим сам распоряжался постройкою церкви и осуществил при этом некоторые свои фантазии. Так, например, в бытность его в Петербурге он мне рассказывал, что устроил где-то в боковой части алтаря маленькую "комору под землею", – чтобы там летом, в жары, хорошо было от мух отдыхать.

Я не видел этой "коморы" и не знаю, как она была устроена, но знаю несомненно, что она есть и что в ней скрывается теперь ни для кого уже не проницаемая тайна.

– Где схоронена покойная Елена Семеновна? – спросил я о. Евфима, рассказывавшего мне тяжесть своего вдового положения.

– А у меня под церковью, – отвечал он.

Я удивился.

– Как, – говорю, – под церковью? Как же вы это могли выхлопотать? Кто вам разрешил?

– Ну вот, – говорит, – "разрешил"! Что я за дурак, чтобы стал об этом кого-нибудь спрашивать? Разумеется, никто бы мне этого не разрешил. А я так, чтобы она, моя голубонька, со мною не расставалась, – я сам ее закопал под полом в коморе и хожу туда и плачу над нею.

Это мне казалось невероятным, и я без стеснения сказал о. Евфиму, что ему не верю, но он забожился и рассказал историю погребения покойницы под церковью в подробностях и с такою обстоятельностью, что основание к недоверию исчезло.

По словам о. Евфима, как только Елена Семеновна скончалась, он и два преданные ему друга (а у него их было много) разобрали в нижней "коморе" пол и сейчас же стали своими руками копать могилу. К отпеванию покойной в церкви – могила была готова. Приготовлялась ли тоже, как следовало, могила на кладбище, – я не спросил. Затем покойную отпели в большом собрании духовенства и, кажется, в предстоянии покойного Филарета Филаретова, который тогда был еще архимандритом и ректором Киевской академии. По отпевании и запечатленни гроба вынос был отложен до завтра, будто за неготовностью могильного склепа. Затем, когда отпевавшее духовенство удалилось, о. Евфим с преданными ему двумя друзьями (которых он называл) пришли ночью в церковь и похоронили покойницу в могиле, выкопанной в коморе под алтарем . (Один из друзей-гробокопателей был знаменитый в свое время в Киеве уголовный следователь, чиновник особых поручений генерал-губернатора, Андрей Иванович Друкарт, впоследствии вице-губернатор в Седлеце, где и скончался.) Потом пол опять застлали, и след погребения исчез навсегда, "до радостного утра".

Покойный епископ Филарет Филаретов, кажется, знал об этом. По крайней мере, когда я его спрашивал, где погребена Елена Семеновна, – он, улыбаясь, махал рукою и отвечал:

– Бог его знает, где он ее похоронил.

Глава тридцать восьмая

Как же относились к такому священнику люди?

Моралисты и фарисеи его порицали, но простецы и "мытари" любили "предоброго Евфима" и, как писал мне преосвященный Филарет, "провожали его с большим плачем".

Не каждого так проводят даже и из тех, кои "посягли все книги кожаны" и соблюли все посты и "субботы".

И как было не плакать о таком простяке, который являл собою живое воплощение добра! Конечно, он не то, что пастор Оберлин; но он наш, простой русский поп, человек, может быть, и безалаберный, и грешный, но всепрощающий и бескорыстнейший. А много ли таких добрых людей на свете?

А что думало о нем начальство?

Кажется, неодинаково. О. Евфим служил при трех митрополитах. Митрополит Исидор Никольский был мало в Киеве и едва ли успел кого узнать. Преемник его Арсений Москвин не благоволил к Ботвиновскому, но покойный добрейший старик Филарет Амфитеатров его очень любил и жалел и на все наветы о Ботвиновском говорил:

– Все, чай, пустяки… Он добрый.

Раз, однако, и он призывал Евфима по какой-то жалобе или какому-то слуху, о существе коего, впрочем, на митрополичьем разбирательстве ничего обстоятельно не выяснилось.

О разбирательстве этом рассказывали следующее: когда Филарету наговорили что-то особенное об излишней "светскости" Ботвиновского, митрополит произвел такой суд:

– Ты Б а твин е вск о й? – спросил он обвиняемого.

– Б о твин о вск и й, – отвечал о. Евфим.

– Что-о-о?

– Я Б о твин о вск и й.

Владыка сердито стукнул по столу ладонью и крикнул:

– Врешь!.. Б а твин е вск о й!

Евфим молчал.

– Что-о-о? – спросил владыка. – Чего молчишь? повинись!

Тот подумал, – в чем ему повиниться? и благопокорно произнес:

– Я Б а твин е вск о й.

Митрополит успокоился, с доброго лица его радостно исчезла непривычная тень напускной строгости, и он протянул своим беззвучным баском:

– То-то и есть… Б а твин е вск о й!.. И хорошо, что повинился!.. Теперь иди к своему месту.

А "прогнав" таким образом "Б а твин е вск о го", он говорил наместнику лавры (тогда еще благочинному) о. Варлааму:

– Добрый мужичонко этот Батвиневской – очень добрый… И повинился… Скверно только, зачем он трубку из длинного чубука палит?

Инок отвечал, что он этого не знает, а добрый владыка разворковался:

– Это, смотри, его протопоп Крамарев обучил… Университетский! Скажи ему, чтобы он университетского наученья не смущал, чтобы из длинного чубука не курил.

Очевидно, что в доносе было что-то о курении. Отец Евфим и в этом исправился , – он стал курить папиросы.

К сему разве остается добавить, что Ботвиновский был очень видный собою мужчина и, по мнению знатоков, в молодости превосходно танцевал мазурку, и… искусства этого никогда не оставлял, но после некоторых случайностей танцевал "только на именинах" у прихожан, особенно его уважавших.

Мне думается, что такой непосредственный человек непременно должен иметь место среди киевских антиков , и даже, может быть, воспоминание о нем окажется самым симпатичным для киевлян, между коими, вероятно, еще немало тех, что "шли, плача, за его гробом".

Глава тридцать девятая

О киевских богатырях я знаю мало. Видоизменяясь от облика Ильи и Чурилы до фигуры Остапа Бульбы, к моему времени в Киеве они являлись в лицах того же приснопамятного Аскоченского, студента Кол-ова и торгового человека (приказчика купца Козловского) Ивана Филипповича Касселя (чистого, беспримесного хохла, наказанного за какой-то родительский грех иноземною кличкою).

О силе Аскоченского говорили много, приводя примеры, что будто ее иногда поневоле принимали в соображение бывший в его время ректором "русский Златоуст" Иннокентий Борисов и инспектор Иеремия. Достоверного в этом кажется то, что когда инспектор отобрал раз у студентов чубуки и снес их к Иннокентию, то Аскоченский, с его "непобедимою дерзостию", явился к Иннокентию "требовать свою собственность" . А когда Иннокентий назвал это нахальством и приказал наглецу "выйти вон", то Аскоченский взял "весь пук чубуков" и сразу все их переломил на колене.

Все остальное, что касается его легендарной силы, выражалось в таком роде: он все "ломал". Более всего он ломал, или, лучше сказать, гнул, за столами металлические ножи, ложки, вилки, а иногда подсвечники. Делал он это всегда сюрпризом для хозяев, но не всегда к их большому удовольствию.

О "непобедимых его дерзостях" рассказывалось тоже много, но над всем предоминировало сообщение о "стычке его с профессором Серафимом" на лекции церковной истории.

Дело было так, что профессор после беспристрастно изложения фактов пришел научным путем к достоверному выводу, который изложил в следующих словах:

– Итак, мы ясно видели, что мать наша, святая православная церковь в России, приняв богоучрежденные постановления от апостолов, ныне управляется самим духом святым .

– В генеральском мундире! – отозвался с своей парты Аскоченский.

Профессор смутился и, как бы желая затушевать неуместное вмешательство студента, повторил:

– Самим духом святым.

Но Аскоченский снова не выдержал и еще громче произнес:

– Да, в генеральском мундире!

– Что ты под сим разумеешь? – спросил его Серафим.

– Не что , а нечто , – отвечал Аскоченский и пояснил, что он разумеет военного обер-прокурора синода Н. Ал. Протасова.

Серафим пошел жаловаться к Иннокентию, но тот как-то спустил это мягко.

Последний факт "непобедимой дерзости" Аскоченского был не в его пользу. Это случилось тогда, когда в одно время сошлись на службе в Каменце Аскоченский, занимавший там место совестного судьи, и бывший его начальник по Воронежской семинарии Елпидифор, на эту пору архиепископ подольский.

Архиепископ Елпидифор был изрядно нетерпелив и вспыльчив, но в свою очередь он знал предерзостную натуру Аскоченского, когда тот учился в Воронежской семинарии. Однажды Елпидифор служил обедню в соборе, а Аскоченский стоял в алтаре (любимое дело ханжей, позволяющих себе нарушать церковное правило и стеснять собою служащее духовенство).

Во время литургии какой-то диакон или иподиакон что-то напутал, и вспыльчивый владыка сказал ему за это "дурака".

Тем дело и кончилось бы, но после обедни у епископа был пирог, и к пирогу явился Аскоченский, а во время одной паузы он ядовито предложил такой вопрос:

– Владыка святый! что должен петь клир, когда архиерей возглашает "дурак"?

– "Совестный судья", – отвечал спокойно епископ.

– А я думал: "и духови твоему", – отвечал "непобедимый в дерзости" Аскоченский, но вскоре потерял место совестного судьи и навсегда лишился службы.

Другой богатырь , Кол-ов, действительно обладал силою феноменальною и ночами ходил "переворачивать камни у Владимира". Идеал его был "снять крепостные вороты и отнести их на себе на Лысую гору", которой тогда еще не угрожал переход в собственность известного в России рода бояр Анненковых. Тогда там слетались простые киевские ведьмы. Но ворот Кол-ов не снял, а погиб иным образом.

Третий, самый веселый богатырь моего времени, был Иван Филиппович Кассель, имеющий даже двойную известность в русской армии. Во-первых, торгуя военными вещами, он обмундировал чуть ли не всех офицеров, переходивших в Крым через Киев, а во-вторых, он положил конец большой войне, не значащейся ни в каких хрониках, но тем не менее продолжительной и упорной.

Не знаю, с какого именно повода в Киеве установилась вражда не вражда, а традиционное предание о необходимости боевых отношений между студентами и вообще статскою молодежью с одной стороны и юнкерами – с другой. Особенно считалось необходимым "бить саперов", то есть юнкеров саперного училища. Шло это с замечательным постоянством и заманчивостью, которая увлекала даже таких умных и прекрасных людей, как Андрей Иванович Друкарт, бывший в то время уже чиновником особых поручений при губернаторе Фундуклее.

С утра, бывало, сговариваются приходить в трактир к Кругу или к Бурхарду, где поджидались саперные юнкера, и там "их бить".

Ни за что ни про что, а так просто "бить". Но иногда для этого выезжали на дубу или пешком отправлялись "за мост" к Рязанову или на Подол, к Каткову, и там "бились".

Порою с обеих сторон были жертвы, то есть не убитые, но довольно сильно побитые, а война все упорствовала, не уставала и грозила быть такою же хроническою, как война кавказская. Но случилось, что в одной стычке юнкеров (сделавших вылазку из урочища Кожемяки) с статскою партиею (спускавшеюся от церкви св. Андрея) находился Кассель. Будучи призван к участию в битве, Иван Филиппыч один положил на землю всех неприятелей, а потом заодно и всех своих союзников. В пылу битвы он не мог успокоиться, пока не увидал вокруг себя всех "полегшими". Это было так не по сердцу для обеих воюющих сторон, что с этим разом битвы прекратились.

Богатырей, прославленных силою, более уже не было. Эти, кажется, были последние.

Глава сороковая

О кладах мне только известно в смысле литературном. Где-то и у кого-то в Киеве должен храниться один очень драгоценный и интересный литературный клад – это одно действительно меткое и остроумное сочинение В. И. Аскоченского, написанное в форме речи, произносимой кандидатом епископства при наречении его в архиереи. Речь новонарекаемого епископа, сочиненная Аскоченским, не только нимало не похожа на те речи, какие обыкновенно при этих важных случаях произносятся, но она им диаметрально противоположна по направлению и духу, хотя сводится к тем же результатам. В заправдашних речах кандидаты обыкновенно говорят о своих слабостях и недостоинствах – вообще сильно отпрашиваются от епископства, боясь, что не пронесут обязанностей этого сана, как следует. Потом едва только к концу, и то лишь полагаясь на всемогущую благодать божию и на воспособляюшую силу молитв председящих святителей, они "приемлят и ни что же вопреки глаголят". Но речь Аскоченского идет из иного настроения: его кандидат епископства, человек смелого ума и откровенной прямой натуры, напоминает "Племянника г-на Рамо". Он смотрит на жизнь весело и не видит никакой надобности возводить на себя самообвинения в тяжких недостоинствах. Напротив, нарекаемый епископ Аскоченского признается, что сан епископский ему издавна весьма нравится и очень ему приятен. Он рассказывает даже, какие меры и усилия он употребил для достижения своей цели – быть епископом. Потом говорит и о своих "недостоинствах", но опять по-своему: он не ограничивается общим поверхностным упоминанием, что у него есть "недостоинства", а откровенно припоминает их, как добрый христианин доброго времени, стоящий на открытой, всенародной исповеди. Кандидат доводит свою откровенность до того, что "недостоинства" его в самом деле как будто заставляют опасаться за его годность к епископскому служению, и за него становится и страшно и больно… Но вдруг живая душа исповедника делает быстрый взмах над миром и зрит оттуда с высот, что и другие, приявшие уже ярем епископства, были не только не достойнее его, но даже и после таковыми же остались. А он клянется, что когда ему на епископстве станет жить хорошо, то он, как умный человек, ни за что не станет искать никаких пустяков, не имеющих прямой цены для счастия, и "потому приемлет и ни что же вопреки глаголет".

Аскоченский мне сам читал эту речь, замечательную как в литературном, так и в историческом отношении, и читал он ее многим другим, пока об этом не узнал покойный митрополит московский Иннокентий Вениаминов. Он запретил Аскоченскому читать эту речь и давать ее списывать, а Виктор Ипатьич, часто прибегая к Иннокентию по делам своего изнемогавшего издания и другим личным нуждам, дал слово митрополиту запрет этот исполнить. В "Дневнике" Аскоченского, который я, по редакционной обязанности, весь прочел прежде приобретения его редакциею "Исторического вестника", нет этой речи . Это тем более удивительно, что в "Дневнике" записано множество выходок, гораздо менее удачных, и литературных шалостей, несравненно более непристойных и дерзких по отношению к предстоятелям церкви. Может быть, Аскоченский вырвал эти листы в угоду митрополиту, который, по словам Виктора Ипатьича, "просто позволил ему обыскивать свой бумажник ". Во всяком случае этот литературный киевский клад очень интересен как для характеристики самого Аскоченского, так и в смысле определения прозорливости тех, которые чаяли видеть в Викторе Ипатьевиче защитника падающего авторитета своего сана, с дозволением иногда " обыскивать их бумажники".

Глава сорок первая

Затем еще "последнее сказание" – тоже касающееся киевских преданий и литературы.

Когда в "Русском вестнике" М. Н. Каткова был напечатан мой рассказ "Запечатленный ангел", то в некоторых периодических изданиях, при снисходительных похвалах моему маленькому литературному произведению, было сказано, что "в нем передано событие, случившееся при постройке киевского моста" (разумеется, старого ). В рассказе идет дело об иконе, которую чиновники "запечатлели" и отобрали в монастырь, а староверы, которым та икона принадлежала, подменили ее копиею во время служения пасхальной заутрени. Для этого один из староверов прошел с одного берега реки на другой при бурном ледоходе по цепям .

Всем показалось, что мною в этом рассказе описана киевская местность и "событие, случившееся тоже в Киеве". Так это и остается до сей поры.

Позволю себе ныне заметить, что первое совершенно справедливо, а второе – нет. Местность в "Запечатленном ангеле", как и во многих иных моих рассказах, действительно похожа на Киев, – что объясняется моими привычками к киевским картинам, но такого происшествия , какое передано в рассказе, в Киеве никогда не происходило , то есть никакой иконы старовер не крал и по цепям через Днепр не переносил. А было действительно только следующее: однажды, когда цепи были уже натянуты, один калужский каменщик, по уполномочию от товарищей, сходил во время пасхальной заутрени с киевского берега на черниговский по цепям , но не за иконою, а за водкою , которая на той стороне Днепра продавалась тогда много дешевле. Налив бочонок водки, отважный ходок повесил его себе на шею и, имея в руках шест, который служил ему балансом, благополучно возвратился на киевский берег с своею корчемною ношею, которая и была здесь распита во славу св. Пасхи.

Отважный переход по цепям действительно послужил мне темою для изображения отчаянной русской удали, но цель действия и вообще вся история "Запечатленного ангела", конечно, иная, и она мною просто вымышлена.

20 декабря 1882 г. С.-Петербург.

Назад Дальше