- Человек же не вяленая вобла! - сказал с досадой Молотобоец. - У него и душа, и мозги.
- Вяленая вобла… - усмехнулся Григорий Иванович, подтягивая ремень от ножных кандалов. - Щедрина цитируете?
Ему показалось, что Молотобоец и заика удивились, посмотрели на него с интересом.
- Чит-тали? - спросил заика.
- Приходилось, - уклончиво ответил Григорий Иванович, задетый тем, что товарищи по этапу удивлены его начитанностью.
Впоследствии он узнал, что Салтыков-Щедрин был любимым писателем политических. В этапе, споря между собой, обличая друг друга, они то и дело поминали "премудрого пескаря", "самоотверженного зайца", "карася-идеалиста" - полунамеки, вполне попятные Котовскому.
Поняв перемену в настроении Котовского, маленький заика сжал его руку. Григорий Иванович ничего не сказал, но на сердце у него потеплело. Через несколько минут он спросил:
- Но бежать из ссылки легче?
Заика и Молотобоец переглянулись. Да, это, пожалуй, единственное, что говорит в пользу ссылки: бежать оттуда все-таки проще, чем с каторги.
В семидесяти шести верстах от Иркутска находится Александровский централ - зловещие ворота сибирской каторги.
После Красноярска в этапе стали поговаривать о том, что ждет в Сибири. Рассказывали, что после 1905 года каторжное начальство злобствует без меры. Грозное оружие заключенных - коллективизм - оказалось сломанным. Любая попытка организовать голодовку обречена на провал. Наступил праздник реакции.
Смутно говорили о порядках в самом Александровске. Начальство будто бы до сих пор не могло забыть, как в 1902 году здесь восстали каторжные, выкинули охрану, забаррикадировались и держали осаду, покуда перепуганная администрация не удовлетворила все требования заключенных.
Незадолго до Александровска этап зашептался горячо и взволнованно. Обсуждалась свежая новость: в Зерентуе покончил с собой Егор Созонов, эсер, отбывавший каторгу за участие в убийстве Плеве (убийство царского министра было организовано неуловимым Борисом Савинковым; сам Савинков ареста избежал, Созонов же был схвачен и судим). Егор Созонов покончил с собой демонстративно, требуя убрать озлобленного начальника каторги. О самоубийстве удалось сообщить на волю, и власти испугались.
На испуге властей вообще построена вся система борьбы заключенных за свои права. Дело в том, что тюрьма сама по себе является свидетельством слабости и страха, недаром ее, как некое отхожее место, стараются запихнуть куда-нибудь на окраину, от глаз подальше. И вдруг мир узнает не только о тюрьме, но бунте в ней! Газеты, шум… У высокого начальства недовольно кривятся губы, - неприличную историю обычно из дома не выносят. Гримасы высокого начальства больно отзываются на низшем: там начинаются перебои сердца, дрожание ног. Жизнь портится. Поэтому до бунта никакое начальство обычно заключенных не доводит.
Так получилось и в Зерентуе: прежнего зверя начальника сменили.
Чувствовалось издали, какой неспокойной, напряженной была обстановка на всей сибирской каторге. Недаром сюда отправлялись только те, кто получал по приговору более восьми лет. Остальные отбывали наказание в тюрьмах Центральной России, - в Сибири и без них полным-полно.
Перед Александровском подтянулся и забегал конвой.
- Ногу, ногу держать как надо! - покрикивал старший. - Без разговоров! Соблюдай расстояние на одну протянутую ногу. Пара от пары на три шага… Соблюдай порядочек, иначе драться буду. Без разговоров!
Стояла ростепель. Из тайги наваливались густые туманы, снег в полях осел. Тяжелые "коты", арестантские ботинки, промокли насквозь. Конвой не разрешал обходить лужи.
Узкой серой лептой, по двое, измученный этап стал втягиваться в распахнутые деревянные ворота. На обширном дворе кучками стояли каторжные, выискивая среди новичков знакомые лица.
Этап встречал начальник централа Хабалов - ноги врозь, голова набычена, руки за спину.
Движение вдруг замедлилось, раздались недовольные голоса:
- Что там? Чего их черти мают?
- Эй, чего стали?
Все сильнее напирали задние.
- Бьют кого-то…
Наконец от одного к другому передалось приказание: за три шага до начальника централа каждый обязан сдернуть головной убор.
- Ого! Порядочки…
- В-воз-змут-ти-ти… - задергался низенький сосед Котовского и с вызовом выпрямился, плотнее натянул бескозырку.
Опять зашевелились, тронулись.
- Эй, очки! - расслышал Григорий Иванович грозный окрик надзирателя. - Эй, кому говорят?
Товарищ Павел, поддерживаемый Молотобойцем, проковылял мимо начальника централа и не притронулся к головному арестантскому убору.
У Хабалова налились сырые, непропеченные щеки.
Подскочив к строю, надзиратель развернулся и ударил строптивого арестанта в ухо. Бескозырка и очки товарища Павла полетели в грязь.
Передние ряды в этапе оглянулись, стали останавливаться. Порядок снова сломался.
- По местам! - заорал Хабалов и, смяв погон на плечо, выбросил вверх толстенький кулак. - Заморожу, как омуля!
Изготовились надзиратели, конвой.
Маленький заика задиристо ловил на себе взгляд Ха- балова, но глаза начальника централа сверлили Котовского, выделявшегося из толпы массивностью открытой шеи и шириной плеч: снимет он шапку, не снимет? Котовский дерзко выдержал взгляд. На него, как иногда бывало, "накатило": бешено округлились глаза, окаменели скулы. В таком состоянии он был готов на самый безрассудный поступок. На, бей меня, режь меня! Ну?
Надзиратели затаились, ждали приказания. Хабалов, посапывая, промолчал. Опытный тюремщик, он знал, на что способны люди, пусть и закованные, но живущие на грани отчаяния. Сейчас любой неосторожный поступок мог возмутить этап.
Но Котовского он мстительно запомнил, не забыл и "очкарика", которого на глазах всего этапа ударил надзиратель. Вечером того же дня он распорядился отправить обоих в карцер.
Помня, что перед бешеным плечистым арестантом спасовал сам начальник централа, надзиратели предусмотрительно явились гурьбой. Мало ли что может выкинуть? Отпетая голова.
Сидеть Котовскому довелось в самых разных тюрьмах. В одних режим был чуточку слабее, в других - строже, в одних среди надзирателей можно было найти человека, через которого связывались с волей, в других - не смей и заговорить. (И совсем как анекдот ходил среди заключенных рассказ об одном чудаковатом начальнике тюрьмы, кажется в Вильно, который, входя в любую камеру, вежливо снимал фуражку.) Но карцеры везде были одинаковы - везде подвальные каменные мешки с сырыми стенами и полом.
Чтобы согреться, Григорий Иванович привычно напирал на гимнастику. Кроме того, переносить томительное заключение в каменном мешке помогала маленькая хитрость, нащупанная им еще в первый арест: он заранее настраивал себя на отсидку гораздо дольше положенного срока (скажем, вместо назначенных пяти дней настраивался на все десять), поэтому освобождение всякий раз принималось им как подарок судьбы и он встречал надзирателей с таким просветленным лицом, словно гнилой карцер не имел над ним никакой силы. Конечно, детская уловка, но помогала…
В первые минуты, когда надзиратели толпой проводили их с товарищем Павлом вниз и, заперев, оставили вдвоем, Григорий Иванович не замечал, что обнаженное железо браслетов натирает лодыжки (у наказанных карцером, как правило, отбираются подкандальники и оковы остаются на голом теле). Бешенство его не проходило. Кажется, было бы легче, ударь его Хабалов или надзиратель. О, уж он бы не посмотрел ни на конвой, ни на надзирателей. Разумеется, его измолотили бы до полусмерти (а тюремщики умеют бить, и бьют тяжелыми, подкованными сапогами), зато на душе как-никак чище: и я с вами, собаками, тоже не церемонился! А сейчас гнев распирал грудь, требовал выхода.
Гремя цепью, он мотался по каменному закутку - три шага туда, три шага назад - и с неприязнью поглядывал на своего невольного напарника по заключению. В дороге он привык относиться к товарищу Павлу с уважением, почитая его за ученость и твердость характера. Сейчас от уважения не осталось и следа. Почему он стерпел удар надзирателя? Да и остальные… Они чего смотрели?
Товарищ Павел, едва вошел, опустился у стены на корточки и принялся перевязывать ниткой сломанные очки.
Котовский фыркнул в усики и зашагал усиленней: видать, не впервой получать в ухо. Борцы! Революционеры! Ну уж нет, он бы не стерпел…
Закончив починку очков, товарищ Павел спрятал их в карман арестантского халата и стал обматывать тряпочкой браслеты кандалов. Котовский все ходил и фыркал. Товарищ Павел его словно не слышал, не замечал. Вот он управился и с обмоткой браслетов, зевнул, передернулся от озноба и, дождавшись, когда Котовский утихомирился и сел к стене, тоже заходил, горбясь, засунув руки в рукава.
Из них двоих еще никто не сказал друг другу ни слова.
Котовский задрал штанину и, разглядывая растертую в кровь ногу, поцокал языком. Товарищ Павел остановился.
- Ай-ай-ай… - сочувственно пропел он, поматывая своей косой бородкой. - Надо же!
Он ловко отодрал от изнанки халата клок мягкой изношенной тряпки, присел и взялся за проклятый безжалостный браслет, стараясь не задевать свежую рану. Просовывая тряпочку между железом и телом, он отпихивал мешающие ему руки Котовского.
- Да я сам… Чего вы? - бормотал Григорий Иванович.
- За это маленьких ругают, а вы… - приговаривал товарищ Павел, и от его стариковского ворчания гнев Котовского совсем сошел на нет, он остро почувствовал боль в израненной ноге. Кажется, в самом деле погорячился. И чего, спрашивается, разбегался?
Наблюдая за умелыми руками товарища Павла, Котовский понял, что перед ним тоже опытный заключенный. Выяснилось, кстати, что старик сиживал и в Смоленске, и в Орле, но вот в Николаеве, в тамошней так называемой образцовой тюрьме, побывать ему не довелось.
И все же затрещина надзирателя не выходила у Котовского из ума.
- Что же, - неожиданно спросил товарищ Павел, - если бы он тронул вас, не стерпели бы?
В голову опять ударила кровь, окаменели ноздри: как наяву представил он пьяное мурло Хабалова, наглый, безбоязненный замах его руки…
- Уб-б-бил бы! Г-горло вырвал! - У Котовского запрыгала челюсть, он стиснул зубы, прикрыл потемневшие глаза. - Ненавижу!..
Усики на побледневшем мучнистом лице казались наклеенными. Товарищ Павел только головой покачал. Видимо, и страшен же человек в гневе!
- Ах, молодые люди, молодые люди… Погляжу я на вас, Григорий Иванович… Какая в вас силища пропадает, а? Уму непостижимо. Ну чего ты кипишь попусту? Чего?
- Не могу! - Гнев снова поднял его на ноги. - Терпения нет.
Снизу вверх товарищ Павел посмотрел на него с едва заметной усмешкой:
- А ты копи. Подкапливай помаленьку. Потом пригодится.
- Накопил уже… во! Через край хлещет!
Расхаживая по каменному закутку, Григорий Иванович бренчал железом и говорил горячо, сбивчиво, безостановочно. Копить и ждать… Говорили ему об этом, советовали. Но он не может, не в состоянии. Ведь жизнь же уходит! Чего ждать? Чего дождешься? Он признался, что не верит, будто в самое ближайшее время удастся свалить такую махину, каким ему представлялось российское самодержавие. Он видел перед собой огромную силу, подпираемую армией, жандармерией, полицией, всей государственной системой угнетения и подавления. А кто за нами, то есть против тех, кто в столицах, на самом верху? Да, верно, злых в стране полно. Но уж больно сильны те… Говорил он с Молотобойцем, тот спит и видит организацию рабочих. Однако почему именно рабочих? В свое время он наблюдал за рабочими на заводе князя Манук-бея. Это, конечно, не крестьяне: ничего своего, только руки да тряпка, чтобы отгородиться в углу казармы от соседей. А между прочим, сказал он, в том же 1905 году крестьяне показали себя как будто поактивнее. Рабочие бастовали, баловались листовками и прокламациями, а крестьяне взялись как надо - за топоры, за вилы, пустили по усадьбам "красного петуха". Черт возьми, может, все же прав князь Кропоткин: уж лучше теребить помещиков в усадьбах, грабить, как он пишет, награбленное?
Товарищ Павел слушал терпеливо, не перебивал и копошился у себя в ногах, что-то там перематывал, подвязывал.
- Башка у тебя, Гриша, - хоть из ведра в нее лей, - признал он наконец, когда Котовский выговорился и умолк. - Но пихаешь ты в нее, прости меня, будто свинья по огороду идет: что подвернулось, то и давай. Какой дурак подсунул тебе писания князя? Ах, сам раздобыл! Да еще, наверно, таился, прятал, заглядывал украдкой? Поди- ка, "Речей бунтовщика" начитался? Ну сознайся же!
Он залюбовался смущением богатыря в оковах, в распахнутом на груди халате.
- Я не эсер, не думайте, - Григорий Иванович загородился ладонью. - Но признайтесь, что в тактике они ушли намного дальше всех.
- Еруслан ты, как я погляжу, - с тихим укором сказал товарищ Павел. - И как тебя до сих пор не пришибли - ума не приложу.
Вот, вот, то же самое говорил ему и Михаил Романов…
К двери подошел и заглянул в "глазок" надзиратель, пригрозил "доложиться кому следовает". Пришлось затихнуть на минуту, на две.
Нет, не соперник был Котовский старику в словесном бое. Товарищ Павел даже не спорил с молодым и несдержанным соседом. Топом человека, вынужденного объяснять прописные истины, он стал втолковывать: ведь сам же говорил, что самодержавие - это целая система угнетения, довольно продуманная и сильная. Так разве не глупо бороться с системой в одиночку? Это же все равно что ложкой вычерпать море! Против системы выстоит только система, сильная организация. Всякая другая борьба заранее обречена на неудачу. "Ты похвалил тактику эсеров… Мальчишество! Слепота!" Для настоящей революционной работы мало желания и преданности, готовности умереть, важней всего организованность и дисциплина. А террор, борьба одиночек - это от отчаяния. Еще Виктор Гюго остроумно заметил, что террор так же ускорит приход революции, как можно ускорить течение времени, подталкивая стрелки часов. Революция - это борьба масс, а не одиночек. Мы не в террор верим, а в другую силу - в рабочую организованность. Один в поле не воин. "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" - вот лозунг, который приведет к победе. Все иные пути, они, по существу, выгодны тем, кто наверху, ибо позволяют им разбивать своих противников поодиночке. Так что все эти княжеские призывы к грабежу награбленного, весь героизм даже таких выдающихся людей, как Халтурин, Желябов… Нет, нет, он признает, что "Народная воля" собрала редкостных, удивительных людей. Но разве не досадно разменивать таких людей на каких-то там царей? Ведь русские самодержцы, за очень редким исключением, бездарнейшие люди. Так стоят ли они подобных жертв? Это, простите, все равно что хрустальной вазой забивать вульгарный ржавый гвоздь. Да вот, кстати, последний пример, совсем свежий - Егор Созонов… Уж человек-то был! А на что потратил себя? Ну, убили Плеве. Так другой же пришел! Другой!..
- Нс пойму я, - вызывающе сощурился Котовский, - вы что же, крови боитесь? Собираетесь делать революцию чистенькими руками?
Товарищ Павел осекся, щеки его покрыл гневный румянец.
Он спросил, представляет ли себе Котовский айсберг. Так вот, тонны этой ледяной громады спрятаны под водой, не видны сверху. Но время, солнце, теплая вода понемногу подтачивают основание айсберга, и в один момент привычный центр тяжести смещается и глазам свидетелей открывается ужасающая картина. Грохот льда, шум воды, гигантские волны, вихри… То же самое произойдет и в России, когда весь ее вековой дремучий уклад перевернется вверх дном. Вместе со скрипом колеса истории раздастся и хруст костей.
- И мы это понимаем, прекрасно понимаем! - заверил он своего молодого собеседника.
Григорий Иванович задумался. Но не получается ли, спросил он немного погодя, что большевики (к этому времени слово это было ему уже хорошо известно) напрочь отрицают такие понятия, как, скажем, самопожертвование, героизм? Конечно, он понимает, что тут не игра в шахматы и потеря фигуры значит очень мало (Григорий Иванович вспомнил Романова), но ведь и отдельный человек не просто пешка. Верно? Организация организацией, система системой, а на такое, как Егор Созонов, хватит духу не у всякого. Уж он-то знает!
- А… Героизм ваш… - махнул рукой товарищ Павел. - Будь ты членом партии, я запретил бы тебе заниматься ерундой, потребовал бы дисциплины.
Самопожертвования он не отрицал, совсем нет. Но если уж человек решил пожертвовать собой, то только так, чтобы своей смертью нанести врагу жестокий удар. А иначе умирать не стоило.
- Так, а Егор?
- О, Егор… - Товарищ Павел вконец расстроился.
Нелепая судьба Егора Созонова не давала ему покоя еще на этапе. Так глупо кончить жизнь!.. Но дело тут было, видимо, вот в чем. Поразмыслив, он пришел к убеждению, что Егор поступил так от отчаяния. Да, да, именно… Человек цельный и гордый, посвятивший всю свою жизнь борьбе, он в конце концов понял, что время одиночек прошло, что все усилия таких, как он, неизбежно ведут к краху. Что ему оставалось делать? Выкинуть белый флаг? Признаться перед всеми в пустоте своих многолетних усилий? Нет, не такой он человек. И он умер так же, как и жил, - в одиночку, но избрал себе смерть на миру. Сыграл в последний раз, под занавес.
- Героизм, Гриша, в моем… в пашем понимании, настоящий героизм, а не на публику, - это если ты делаешь то, что необходимо. Пусть этого пока не видно, тебя не замечают, но все равно твоя работа… это… ну, как бы тебе попонятней-то сказать… это вроде посева, понимаешь? Вроде зерен, которые обязательно взойдут, если даже тебя уже не будет в живых.
- Чего ж не понять? - Котовский пожал плечами. - Я агроном. Но думать, как вы говорите, о всходах, то есть о том, что будет только после нас, - значит всего лишь унавоживать собою почву для других. Так ведь получается!
- А тебе, - рассердился товарищ Павел, - надо, чтобы тебя узнавали, писали о тебе в газетах, тыкали в тебя пальцем? Смотрите, мол, вот он, герой наш!
Ну, герой не герой, а греха таить нечего: газеты он просматривать любил. Сидишь на веранде ресторана, читаешь, что про тебя наверчено, и думаешь: вот изумились бы все вокруг, подымись ты и объяви во всеуслышание… Да и озорные записки атамана Адского… Возразить на этот раз было нечего, и он почувствовал себя перед насмешливым и умным стариком как бы раздетым и обысканным до глубины.
"Интересно, насчет газет он специально подпустил или к слову получилось? Ядовитый дед, чертяка…"
Окончательно добил его старик своей биографией.
В поведении Котовского всегда проскакивало некое любование тем, что пришлось ему испытать, несмотря на молодость. Иному человеку хватило бы на всю жизнь и десятой доли того, что выпало ему. Но вот к исходу четвертых суток в карцере товарищ Павел, окончательно продрогнув, вдруг заговорил о невыносимой духоте Гавайских островов. Григорий Иванович даже подскочил от изумления: как, неужели?.. Нет, это походило на какой-то бред. Подумать только, одно название чего стоило!