Это не та тема, в которой должно проявлять догматизм, поскольку я понимаю, что каждый из этих писателей разными людьми воспринимается по-разному. Кого бы из этих троих читатель ни назвал своим любимым писателем, он всегда отыщет аргументы, чтобы обосновать свой выбор. Нет, я не думаю, что найдется много таких, кто посчитает Смоллетта писателем того же уровня, что остальные двое. С точки зрения этики он грубоват, но грубость его сопровождается удивительно сочным юмором, который веселит больше, чем отточенное остроумие его соперников. Помню, как в детстве я, еще неоперившийся птенец – puris omnia pura, – читал "Перегрина Пикля" и хохотал до слез над главой "Доктор устраивает пир по образцу древних, которому сопутствуют различные забавные происшествия". Повзрослев, я перечитал ее, и она оказала на меня точно такое же воздействие, хотя скрытая в ней грубость на этот раз была мне более понятной. Юмор этот, грубый примитивный юмор, был сильным местом Смоллетта как писателя, но во всем остальном он не выдерживает сравнения ни с Филдингом, ни с Ричардсоном. Его видение жизни намного ýже, персонажи не столь разнообразны, сюжет не так проработан, а мысли менее глубоки. Я совершенно уверен, что он заслуживает третье место.
А как быть с Ричардсоном и Филдингом? Вот уж действительно поединок гигантов. Давайте по очереди рассмотрим характерные особенности каждого из них, а потом сравним друг с другом.
Им обоим присуща одна особенность, редкий и тонкий дар, который в каждом был развит в высшей степени. Оба они могли создавать прекрасные женские портреты, их женские персонажи – лучшие в истории нашей литературы. В восемнадцатом веке женщины такими и были, но мужчины того времени получали больше, чем заслуживали. Женщины были наделены таким очаровательным и скромным чувством собственного достоинства, были столь человечны и пленительны, что даже сейчас они считаются идеалом женственности. Узнав их, нельзя не почувствовать восхищение и уважение к ним и одновременно презрение и отвращение к тому стаду грубых свиней, которое их окружало. Памела, Хэрриет Байрон, Кларисса, Амелия и Софья Вестерн – все они в равной степени прекрасны, и это не привлекательность невинной и бесцветной девушки, простоватой куклы девятнадцатого века, а внутренняя красота характера, который складывается из живого ума, ясных и строгих принципов, истинно женских чувств и обаяния. В этом отношении обоим писателям можно присудить одинаковое количество очков, поскольку я не могу отдать предпочтение ни одной из этих прекрасных созданий. Невысокого роста толстый типограф и потертый прожигатель жизни представляли себе прекрасную женщину одинаково.
Но их мужские образы! Увы, мужчины у них настолько же отвратительны, насколько прекрасны женщины. Говорить, что все мы можем поступать так, как поступал Том Джонс (а я слышал такое мнение), – это крайняя форма извращенного лицемерия, которое делает нас хуже, чем мы есть на самом деле. Гнусная клевета на весь мужской род заявлять, что мужчина, который любит женщину, обычно неверен ей, и самая страшная клевета – утверждать, что неверность эта должна проявляться в той форме, которая вызывала такое негодование доброго Тома Ньюкома. Том Джонс был не больше достоин касаться подола платья Софьи, чем капитан Бут – быть парой Амелии. Среди мужских образов Филдинга нет ни одного достойного, за исключением разве что сквайра Олверти. Этот шумный, добродушный здоровяк из плоти и крови – лучшее, что ему удалось создать. Есть ли в его мужчинах хоть какие-то высокие качества, одухотворенность, благородство? Тут, по-моему, плебей-типограф представлен в гораздо более выгодном свете, чем аристократ. Сэр Чарльз Грандисон – человек весьма благородный. Его, возможно, слегка портит слишком уж заботливое к нему отношение со стороны создателя, но все равно он настоящий джентльмен с возвышенной душой и высокими устремлениями. Если бы он женился на Софье или Амелии, я бы не стал возражать против этого брака. Даже неотступный мистер Б. и любвеобильный Ловелас, несмотря на определенные отклонения, были мужчинами благородного склада с зачатками совести и могли бы стать достойными людьми. Несомненно, Ричардсон изображал и мужчин более возвышенных. Мало кто может сравниться с его Грандисоном.
На мой взгляд, из всех троих Ричардсон был самым глубоким и тонким писателем. Он тщательно прорисовал характеры своих героев и проанализировал человеческое сердце, причем сделал это в таком легком стиле и на таком простом английском, что, читая его книги, можно этого даже не ощущать. Лишь хорошенько подумав, начинаешь понимать всю глубину и точность его анализа. Он не опускается до тех театральных сцен драк, пощечин и многозначительных взглядов, которые оживляют, но и опошляют многие страницы Филдинга. Филдинг, конечно же, более широко смотрел на жизнь. Он был лично знакóм и с высшим обществом, и с самыми низами, которых его спокойный и уравновешенный соперник не мог или не хотел знать. Его картины жизни лондонских бедняков, сцены в тюрьме в "Амелии", воровские притоны в "Джонатане Уайльде", дома предварительного заключения для должников и городские трущобы так же достоверны и реалистичны, как и у его друга Вильяма Хогарта (самого британского из британских художников, так же как Филдинг – самый британский из британских писателей). Однако самые яркие и наиболее присущие человеку качества сильнее всего проявляются в самых тесных кругах. И автор трагедий, и комедиограф все, что ему нужно, найдет в отношениях двух мужчин и одной женщины. Итак, несмотря на определенную ограниченность кругозора, Ричардсон прекрасно знал и тонко чувствовал материал, необходимый ему для работы. Памела – идеальная женщина, добродетельная и скромная. Кларисса – истинная леди. Грандисон – образцовый джентльмен. Вот те три персонажа, которых Ричардсон щедро одарил своей любовью. И теперь, сто пятьдесят лет спустя, я не знаю, где искать более убедительные образы.
Нужно признать, что Ричардсон довольно многословен, романы его избыточно длинны. Но кто решится его сокращать? Он любил вести рассказ спокойно и размеренно. То, что романы его имеют форму писем, облегчило ему задачу. Сначала читатель видит перед собой "его" письмо другу, в котором "он" рассказывает о том, что происходит. В то же время "она" пишет своей подруге, и мы узнаем "ее" взгляд на те же события. Оба друга в свою очередь отвечают, и нам предоставляется возможность узнать их замечания и советы. Все становится понятно задолго до конца произведения. Поначалу подобная манера повествования может показаться достаточно утомительной, особенно если вы привыкли к более легкому стилю, с фонтаном остроумия в каждой главе. Но постепенно она воссоздает атмосферу, в которой обитают герои, вы начинаете понимать, что их волнует, узнаете их глубже, чем любых воображаемых персонажей художественной литературы. Книги его в три раза длиннее обычных, но не жалейте время. К чему спешка? Лучше прочитать один шедевр, чем три книги, которые не оставят в вас никакого следа.
В жизни этого последнего из спокойных веков не было места суете. Вы думаете, что читатель восемнадцатого столетия, живущий в загородной усадьбе, имея под рукой несколько писем и еще меньше газет, мог жаловаться на объем книги, или ему могла прискучить счастливая Памела или несчастная Кларисса? В наши дни только при очень благоприятных условиях можно обрести ту восприимчивость, которая была свойственна указанному времени. Маколей описывает один из таких примеров, когда в Индии, в каком-то горном лагере, где книги были редкостью, он предложил для чтения свою копию "Клариссы". Результат был вполне ожидаем. В подходящей обстановке Ричардсон вызвал в лагере настоящий ажиотаж. Люди не расставались с мыслями о его романе днем, обдумывали его по ночам. В конце концов этот эпизод превратился в факт литературной истории, который те, кто пережил его, не могли забыть до конца своих дней. Ричардсон доступен каждому. Его прекрасный стиль настолько выверен и в то же время настолько прост, что нет ни одной страницы, которая не была бы понятна простой служанке и не вызвала бы восторг ученого литературоведа.
Естественно, повествование, изложенное в виде писем, имеет и свои недостатки. Скотт использовал этот прием в романе "Гай Мэннеринг". Есть и другие достойные примеры, однако в данном случае живость рассказа достигается благодаря добродушию и доверчивости читателя. Кажется, что все эти постоянные уточнения и пространные объяснения натянуты, в реальной жизни они не могли быть так записаны. Негодующая и всклокоченная героиня не могла усесться за письменный стол и спокойно, вдумчиво, подробно описать историю своего спасения. Ричардсон справляется с этой задачей как никто другой, и все равно чувствуется фальшь. Филдинг, повествуя от третьего лица, разорвал цепи, сковывавшие его соперника, и получил доселе невиданную свободу и власть над своими персонажами.
И все же в целом на чаше моих весов перевешивает Ричардсон, хоть я и понимаю, что на каждого согласного со мной найдутся сотни оппонентов. Во-первых, помимо всего уже сказанного, Ричардсон имеет одно неоспоримое преимущество: он был первым. Первопроходец всегда имеет преимущество перед подражателем, даже если подражатель в чем-то и превзошел своего предшественника. Ричардсон, а не Филдинг, является родоначальником английского романа. Он первым понял, что даже без романтических интриг и странных фантазий захватывающий сюжет можно найти в обычной повседневной жизни и что изложить его можно обычным повседневным языком. В этом его величайшее достижение. Филдинг до такой степени был его подражателем, или, возможно, даже точнее будет сказать, пародистом, что весьма смело (если не сказать нагло) позаимствовал персонажей из "Памелы" несчастного Ричардсона для своего первого значительного романа "Джозеф Эндрюс", причем использовал их для того, чтобы осмеять. С точки зрения литературной этики, это все равно, что Теккерей написал бы роман, в который ввел бы Пиквика и Сэма Уэллера , чтобы показать несовершенство этих персонажей. Поэтому неудивительно, что даже тихий типограф разгневался и упрекнул своего противника в беспринципности.
Мы подошли к болезненному вопросу морали. Определенной группе критиков свойственно весьма извращенное понимание этого вопроса. Похоже, они считают, что существует некая тонкая связь между аморальностью и искусством, как будто изображение или трактование отрицательного является отличительной чертой истинного художника. Изображать или трактовать темную сторону жизни не так уж сложно. Напротив, это настолько просто, и во многих проявлениях она настолько полна драматизма, что порой трудно бывает не поддаться искушению и не обратиться к ней. Это самый простой и дешевый способ сделать хорошую мину при плохой игре. Сложность не в том, как это сделать, а в том, как этого избежать, ведь, по большому счету, не существует причин, по которым писателю стоило бы перестать быть порядочным человеком или писать для женских глаз такое, за что он справедливо получил бы пощечину, если бы сказал это женщине вслух. Как же быть с утверждением: "Мир нужно изображать таким, каков он на самом деле"? Но кто сказал, что это верно? Ведь мастерство истинного художника заключается именно в сдержанности и умении выбрать. Да, в более грубые времена великие писатели не отличались сдержанностью, но тогда и сама жизнь имела меньше ограничений. Мы живем в наше время и должны придерживаться его законов. Но должна ли литература полностью отказаться от изображения этих сторон жизни? Ни в коем случае. Наша благопристойность не должна превращаться в ханжество. Все зависит от того, с каким отношением к этому подходить. Тому, кто захочет поговорить об этом, не найти лучших книг для анализа, чем произведения трех великих противников: Ричардсона, Филдинга и Смоллетта. О пороке можно говорить достаточно свободно, если это нужно для того, чтобы обличить его. Писатель, который делает это, – моралист, и лучшего примера, чем Ричардсон, тут не найти. Далее, о пороке можно вспомнить не для того, чтобы осудить его или вознести, а просто потому, что он присутствует в нашей жизни. Такой писатель – реалист, и таким был Филдинг. В пороке можно увидеть повод для веселья, и писателя, склонного к подобному, можно назвать грубым юмористом. Этот термин вполне применим к Смоллетту. И наконец, порок можно одобрять. Тот, кто это делает, – безнравственный человек, и во времена Реставрации таких среди писателей было немало. Однако из всех существующих целей, подталкивающих писателя затрагивать эту сторону жизни, та, которую преследовал Ричардсон, наиболее достойна, и никто лучше него не справился с этой задачей.
Филдинг был не только великим писателем, но и великим человеком. Он был намного благороднее любого из своих героев. Он взялся в одиночку очистить Лондон, который в те дни был самой опасной столицей в Европе, городом, в котором царило полное беззаконие. Картины Хогарта дают представление о том, каким был Лондон в дофилдинговские времена: уличные хулиганы, высокородные еры , пьянство, низость, мерзость, бандитские притоны с потайными люками, выходящими на реку, через которые в воду выбрасывали трупы. Это были настоящие авгиевы конюшни , но несчастный Геракл был слаб и хил, физически он больше подходил для больничной палаты, чем для выполнения такой задачи. Надо сказать, что борьба эта стоила ему жизни, потому что умер он в сорок семь лет, доведя себя до полного изнеможения. Расстаться с жизнью он мог и при более драматических обстоятельствах, поскольку был весьма известен в бандитских кругах и самолично возглавлял поисковые отряды, когда какой-нибудь мелкий преступник за жалкую плату раскрывал местоположение очередного вертепа. И все же он справился с этой задачей, и менее чем за год Лондон из средоточия порока стал тем, чем он остается до сих пор, – самой законопослушной столицей Европы. Кто еще оставил после себя монумент более достойный и величественный?
Если вы хотите увидеть более "человечного" Филдинга, обратитесь не к романам, в которых его истинная доброта и мягкость слишком часто скрыты за напускным цинизмом, а к "Дневнику путешествия в Лиссабон". Он знал, что здоровье его окончательно подорвано, а годы сочтены. В такие дни перед лицом самой грозной из всех реальностей обнажается сущность человека, у него больше нет поводов для притворства или позерства. И все же, находясь на пороге смерти, Филдинг проявил спокойное, благородное мужество и верность своим идеям, что показало, какая исключительная личность скрывалась под саваном его ранних недостатков.
Прежде чем закончить этот несколько нравоучительный разговор, я бы хотел сказать несколько слов о еще одном романе, написанном в восемнадцатом веке. Согласитесь, я до сих пор не был столь многоречив, но обсуждаемое время и предмет заслуживают того. Я пропускаю Стерна, потому что не питаю особой любви к его витиеватому стилю. О романах мисс Берни я не говорю, поскольку считаю их женским повторением великих предшествовавших ей мастеров. Но роман Оливера Голдсмита "Векфильдский священник" вполне заслуживает небольшого отдельного разговора. Вся эта книга, как и остальные произведения писателя, пронизана прекрасными человеческими качествами. Человек со злым сердцем не смог бы ее написать, так же, как человек со злым сердцем не смог бы написать "Покинутую деревню". Как странно, Джонсон на старости лет взялся покровительствовать Голдсмиту и поучать его, тогда как и в поэзии, и в прозе, и в драме был на голову ниже этого скромного ирландца. Но в данном случае мы имеем пример исключительной терпимости по отношению к фактам жизни. В книге Голдсмита все показано в истинном свете, ничто не замалчивается. И тем не менее, если бы я хотел указать какой-нибудь молодой и неопытной девушке книгу, которая подготовила бы ее к жизни, не ранив при этом ее деликатных чувств, мой выбор несомненно пал бы на "Векфильдского священника".
На этом простимся с романистами восемнадцатого столетия. Им отведена отдельная полка на моей этажерке и отдельный уголок в моем сознании. Вы можете годами даже не вспоминать о них, но потом какое-нибудь случайное слово или мысль заставляет вас обратить на них взор, ощутить радость от того, что у вас есть эти книги и что вы знаете их. Но давайте теперь обратимся к тому, что, возможно, заинтересует вас больше.
Если бы в бесплатных английских библиотеках можно было бы провести сравнительное статистическое исследование, чтобы выяснить, какие из романистов пользуются наибольшим спросом у читателей, я почти не сомневаюсь, что мистер Джордж Мередит занял бы одно из последних мест. Но, с другой стороны, если бы можно было собрать вместе большое количество писателей и попросить определить, кого из коллег по цеху они считают величайшим и оказавшим на них наибольшее влияние, я в той же степени уверен, что Мередит получил бы полное превосходство голосов. Его единственным соперником мог бы стать мистер Томас Харди . Таким образом, перед нами встает любопытная задача – попытаться понять причину столь неоднозначного отношения к его заслугам и разобраться, какие его качества оттолкнули от него стольких читателей, но привлекли тех, чье мнение заслуживает особого внимания.