Смерть мое ремесло - Робер Мерль 3 стр.


Затем я про себя прочитал молитву и стал вполголоса напевать псалом. Это немного успокоило меня.

Покончив с окнами в комнате отца, я направился в гостиную. В конце коридора я увидел Герду и Берту. Они шествовали одна за другой с тазиками в руках. Они шли мыть окна в своей комнате. Я прислонил стремянку к стене и, отвернувшись, пропустил их. Я был старше их, но меньше ростом.

Я пристроил стремянку у окна гостиной, сходил за тазиком и тряпками в комнату отца и, поставив таз в угол, закрыл за собой дверь. Сердце мое трепетно забилось, я с волнением взглянул на портреты: здесь были все три брата отца, его дядя, его отец и дед. Все - офицеры, все в парадных мундирах. Я долго и внимательно всматривался в портрет моего деда. Он был полковником, и говорили, что я похож на него.

Я открыл окно и взобрался на стремянку; в комнату ворвались дождь и ветер. Я был часовым на переднем крае - подстерегал в бурю приближение противника. Смена декораций - и я во дворе казармы. Меня наказал офицер, у него сверкающие глаза и худощавое лицо отца. Я стою перед ним навытяжку и почтительно повторяю: "Так точно, господин капитан". Мурашки бегали у меня по спине, тряпка с неумолимой равномерностью двигалась взад и вперед по стеклу, и я с наслаждением чувствовал на своих плечах и спине твердые, непреклонные взгляды офицеров моей семьи.

Я кончил, отнес стремянку в чулан, вернулся за тазом и тряпками и пошел на кухню.

Не оборачиваясь, мама сказала:

- Положи все на пол и иди мыть руки.

Я подошел к раковине. Мама вынула из таза белье, и я погрузил руки в воду. Вода была горячая. Отец не позволял нам мыться теплой водой, и я тихо сказал:

- Но ведь вода горячая!

Мама тяжело вздохнула, молча подняла таз, вылила воду в раковину и открыла кран. Я взял мыло, мама отстранилась и, продолжая держаться одной рукой за раковину, повернувшись ко мне почти спиной, не спускала глаз с часов на буфете. Рука ее слегка дрожала.

Когда я кончил мыться, она протянула мне расческу и сказала, не глядя на меня:

- Причешись.

Я подошел к маленькому зеркальцу на буфете, услышал, как мама снова поставила таз с бельем в раковину, посмотрел на себя в зеркало и подумал: похож я на дедушку или нет? Если похож, то есть надежда, что и я буду полковником.

За моей спиной мама сказала:

- Отец ждет тебя.

Я положил расческу, и меня охватила дрожь.

- Не клади расческу на буфет, - сказала мама.

Она подошла к буфету, взяла расческу, обтерла ее о передник и заперла в ящик буфета. Я с отчаянием посмотрел на нее. Взгляд ее скользнул по мне, она повернулась ко мне спиной и снова стала у раковины.

Я вышел из кухни и медленно направился к кабинету отца. В коридоре мне встретились сестры. Они исподлобья взглянули на меня, и я понял, что они догадываются, куда я иду.

Я остановился перед дверью кабинета, сделал над собой усилие, чтобы не дрожать, и постучал. Раздался голос отца: "Войдите!" Я открыл дверь, закрыл ее за собой и вытянулся в струнку.

Леденящий холод тотчас охватил меня, проник сквозь одежду, пронизал до мозга костей. Отец сидел у письменного стола лицом к открытому настежь окну, спиной ко мне. Он не шелохнулся. Я продолжал стоять навытяжку. Дождь и ветер врывались в комнату, и я заметил, что у окна образовалась лужица.

Отец отрывисто произнес:

- Иди... сядь.

Я подошел и сел на небольшой низкий стул слева от стола. Отец повернулся ко мне вместе с креслом и взглянул на меня. Глаза у него запали больше обычного, лицо было такое худое, что все мускулы на нем резко обозначились. На письменном столе горела маленькая лампочка. Я оказался в тени, и это меня обрадовало.

- Тебе холодно?

- Нет, отец.

- Надеюсь... ты... не дрожишь?

- Нет, отец.

Я заметил, что сам он едва сдерживает дрожь - лицо и руки у него посинели.

- Кончил... мыть окна?

- Да, отец.

- Разговаривал?

- Нет, отец.

Отец с отсутствующим видом склонил голову, и так как он продолжал молчать, я добавил:

- Я пел псалом.

Он поднял голову:

- Отвечай... только... когда спрашиваю.

- Да, отец.

Он возобновил допрос, но рассеянно и как бы по привычке.

- Твои сестры... разговаривали?

- Нет, отец.

- Воды... не пролил?

- Нет, отец.

- На улицу... не выглядывал?

Я замялся на мгновение:

- Нет, отец.

Он впился в меня взглядом:

- Подумай... хорошенько. Выглядывал... на улицу?

- Нет, отец.

Он опустил веки. Он и в самом деле мыслями был где-то далеко - иначе не оставил бы меня в покое так быстро.

Наступило молчание. Он повернул в кресле свое большое несгибающееся тело. В комнату ворвался дождь, и я почувствовал, что левое колено у меня мокрое. Холод пронизывал меня насквозь. Но страдал я не от холода, а от страха, как бы отец не заметил, что я дрожу.

- Рудольф... мне надо... поговорить с тобой.

- Да, отец.

Тело его сотрясалось от сухого надрывистого кашля. Потом он взглянул на окно, и мне показалось, что он сейчас встанет и закроет его. Но он спохватился и продолжал:

- Рудольф... мне надо... с тобой поговорить... о твоем будущем.

- Да, отец.

Он долго молча смотрел на окно. Руки у него посинели от холода, но он не позволил себе даже пошевелиться.

- Но сначала... помолимся.

Он поднялся, и я тотчас же вскочил. Он подошел к распятию, которое висело на стене над маленьким низким стулом, и опустился на колени - прямо на голый пол. Я тоже встал на колени, но не рядом с ним, а позади. Он перекрестился и начал читать "Отче наш" медленно, с расстановкой, отчетливо выговаривая каждый слог. Когда отец молился, его голос становился менее резким.

Я не сводил глаз с большой коленопреклоненной, неподвижно застывшей фигуры отца, и мне казалось, что это к нему, а не к богу обращаюсь я со своей молитвой.

Отен громко произнес "аминь" и поднялся с колен. Я тоже встал. Отец сел за письменный стол.

- Садись.

Я опять примостился на низеньком стуле. В висках у меня стучало.

Отец долго смотрел на меня, и - удивительное дело - мне начало казаться, что у него не хватает мужества заговорить. В это время дождь внезапно прекратился. Лицо отца просветлело, и я сразу догадался, что сейчас произойдет. Он встал и закрыл окно: сам бог приостановил наказание.

Отец снова сел, и мне показалось, что мужество вернулось к нему.

- Рудольф, - сказал он, - тебе тринадцать лет... в твоем возрасте... уже можно понять. Слава богу... ты не глуп... и благодаря мне... или, вернее, благодаря богу... он милостиво вразумил меня... как тебя воспитывать... В школе... ты хорошо учишься... потому что я научил тебя... Рудольф... научил... делать уроки... так же как и мыть окна... основательно!

Он умолк на мгновение и затем громко повторил, почти выкрикнул:

- Основательно!

Я понял, что должен что-то сказать, и пробормотал: "Да, отец". Теперь, когда окно было закрыто, в комнате, казалось, стало еще холоднее.

- Итак... вот что я решил... в отношении твоего будущего... - продолжал он, - но я хочу, чтобы ты сам понял... почему... я принял... такое решение.

Он замолчал, крепко стиснул руки, и губы у него задрожали.

- Рудольф... некогда... я совершил... тяжкий проступок.

Ошеломленный, я уставился на него.

- И чтобы ты понял... почему я принял... такое решение... необходимо сегодня... рассказать тебе... о моем проступке. Проступке... Рудольф... грехе... столь тяжком... столь ужасном... что мне нечего... я не должен даже надеяться... на прощение всевышнего... во всяком случае в этом мире.

Он закрыл глаза, губы его свела судорога, а на лице отразилось такое отчаяние, что к горлу моему подкатил комок и я перестал дрожать.

Отец с трудом разжал сомкнутые руки и положил их на колени.

- Ты, конечно, хорошо понимаешь... насколько мне... тяжело... так... унижаться... перед тобой. Но дело не в моих... страданиях... Я - ничто.

Он закрыл глаза и повторил:

- Я - ничто.

Это было его любимое выражение. И, как всегда, когда он произносил его, меня охватило чувство неловкости и какой-то вины, будто я был причиной тому, что такое почти богоподобное существо, как мой отец, - ничто.

- Рудольф... незадолго до... точнее... за несколько недель... до твоего появления... на свет божий... я вынужден был... по делам... поехать... - С отвращением он отчеканил: - ...во Францию, в Париж...

Он замолчал, снова закрыл глаза, и кровь отхлынула от его лица.

- Париж, Рудольф, - столица всех пороков!

Он вдруг выпрямился на стуле и посмотрел на меня глазами, в которых горела ненависть.

- Ты понимаешь?

Я ничего не понял, но взгляд его вселял в меня такой ужас, что я еле слышно пробормотал:

- Да, отец.

Он снова заговорил приглушенным голосом:

- Бог... в своем гневе... покарал мое тело... и душу.

Его взгляд был устремлен куда-то в пространство.

- Я заразился дурной болезнью, - продолжал он с невероятным отвращением, - я лечился и вылечился... но душа моя не исцелилась. И не должна была исцелиться! - закричал он вдруг.

Наступило долгое молчание, затем он словно спохватился, что я тут, и по привычке спросил:

- Дрожишь?

- Нет, отец.

Он снова заговорил:

- Я возвратился в Германию... признался во всем... твоей матери... и решил... что отныне... взвалю на свои плечи... помимо собственных грехов... грехи детей... жены... и буду... вымаливать прощение... у бога... за них... как за себя.

Помолчав, он продолжал, теперь уже спокойно, словно читал молитву:

- И тогда я дал пресвятой деве торжественный обет: если ребенок, которого родит жена, будет сыном, я посвящу его служению пресвятой деве.

Он взглянул мне в глаза:

- Родился сын - такова была воля пресвятой девы.

Я вдруг совершил отчаянный поступок - я встал.

- Сядь, - сказал он, не повышая голоса.

- Но, отец...

- Сядь.

Я сел.

- Когда я кончу, ты скажешь.

Я пробормотал: "Да, отец", но уже знал, что, когда он кончит, я не смогу вымолвить ни слова.

- Рудольф, с тех пор, как ты достиг возраста... когда уже совершают... проступки... я каждый раз взваливал... бремя ответственности за них... на свои плечи. Я молил у бога... прощения... как будто совершал прегрешение я... а не ты. И я буду... и впредь... так поступать... пока ты несовершеннолетний.

Он закашлялся.

- Но и тебе, Рудольф... когда ты будешь рукоположен в священники... придется... если я к тому времени... буду еще жив... принять бремя... моих грехов... на свои плечи...

Я сделал движение, и он закричал:

- Не перебивай меня!

Он снова закашлялся, и на этот раз так надрывно, что согнулся в три погибели над столом. Внезапно я подумал, что, если он умрет, мне не придется стать священником.

- Если я умру, - как бы угадав мои мысли, продолжал он, и волна стыда залила меня, - если я умру... до того, как ты будешь рукоположен... я дал распоряжение... твоему будущему опекуну... чтобы с моей смертью... ничего не изменилось. И даже после моей смерти... Рудольф... после моей смерти... твой долг... долг священника... быть ходатаем за меня... перед богом.

Казалось, он ждет, что я что-нибудь скажу. Но я не мог выдавить из себя ни слова.

- Возможно, Рудольф, - начал он снова, - тебе... иногда казалось... что я строже с тобой... чем с твоими сестрами... или с твоей матерью... Но пойми... Рудольф... пойми... ты... ты... не вправе... слышишь... не вправе... совершать... проступки!.. Как будто, - продолжал он с гневом, - как будто... недостаточно... моих собственных прегрешений... вы все... в этом доме... еще отягощаете... мое бремя... все... - он вдруг перешел на крик, - вы отягощаете его... каждый день!

Он встал и принялся расхаживать по комнате. Голос его задрожал от бешенства:

- Вот что вы делаете... со мной! Вы меня... губите! Все! Все! Вы... закапываете меня! С каждым днем... вы закапываете меня... все глубже!

Потеряв над собой власть, он стал надвигаться на меня. Я смотрел на него, словно громом пораженный, - он еще никогда не бил меня.

Когда между нами оставался какой-нибудь шаг, он остановился, глубоко вздохнул, обошел мой стул и бросился на колени перед распятием. Я автоматически поднялся.

- Сиди, где сидишь, - крикнул он через плечо, - тебя это не касается!

Он начал читать "Отче наш", выговаривая слова неторопливо и тщательно, как делал это всегда, когда молился.

Он долго молился, затем, кончив, сел на свое место за письменным столом и так пристально посмотрел на меня, что я снова начал дрожать.

- Ты хочешь что-нибудь сказать?

- Нет, отец.

- Мне показалось, что ты хотел что-то сказать.

- Нет, отец.

- Так. Тогда можешь идти.

Я встал, вытянулся в струнку и застыл. Отец жестом отпустил меня. Я четко повернулся, вышел и затворил за собой дверь.

Я прошел в свою комнату, открыл окно и закрыл ставни. Потом я зажег лампу, сел за свой рабочий столик и начал решать задачу по арифметике. Но я не мог заниматься, горло у меня болезненно сжималось.

Я встал из-за стола, вытащил из-под кровати ботинки и принялся с усердием их чистить. Они уже успели высохнуть после школы. Я слегка смазал их ваксой, потом стал тереть суконкой. Скоро ботинки заблестели. Но я тер и тер их все сильнее и все быстрее, пока у меня не заболели руки.

В половине восьмого Мария позвонила в колокольчик, зовя нас на ужин. После ужина мы прочли вечернюю молитву, и отец задал каждому обычный вопрос: не совершил ли он сегодня какого-либо проступка? Затем он удалился в свой кабинет.

В половине девятого я отправился к себе, а в девять мама зашла в мою комнату погасить свет. Я уже лежал в постели. Не произнеся ни слова, даже не взглянув на меня, она вышла, прикрыла за собой дверь - и я остался один во мраке.

Полежав так несколько минут, я вытянулся на спине и закрыл глаза. Ноги вместе, руки скрещены на груди, веки сомкнуты. Я умер. Стоя на коленях, вся семья молилась у моей постели. Мария плакала. Это продолжалось довольно долго. Наконец отец поднялся с колеи - черный, худой, вышел деревянным шагом из комнаты, заперся в своем ледяном кабинете и сел у открытого настежь окна. Он сидел и ждал, чтобы дождь прекратился и можно было закрыть окно. Но теперь это было ни к чему. Меня не стало на этом свете, я уже не мог сделаться священником и быть заступником за него перед богом.

В понедельник я встал, как обычно, в пять часов утра. В комнате было очень холодно. Открывая ставни, я заметил, что крыша вокзала покрыта снегом.

В половине шестого я позавтракал с отцом в столовой и отправился к себе в комнату. В коридоре меня поджидала Мария. Она остановила меня и, опустив свою большую красную руку на мое плечо, тихо сказала:

- Не забудь сходить туда...

Я отвернулся и ответил:

- Схожу, Мария, - но не двинулся с места.

Рука Марии сжала мое плечо, и она прошептала:

- Не надо говорить "схожу, Мария", а надо сходить. Сейчас же.

- Хорошо, Мария.

Рука ее еще сильнее сжала мое плечо.

- Ну же, Рудольф.

Мария отпустила меня, и я поплелся в уборную. На своей спине я ощущал ее тяжелый взгляд. Я вошел, прикрыл за собой дверь. Задвижки не было, лампочку отец убрал. Предутренние сумерки проникали через всегда открытое настежь оконце. В уборной было мрачно и холодно.

Я, дрожа, сел и уставился в пол. Но все равно он уже был здесь со своими рогами, с выпученными глазами, крючковатым носом и толстыми губами. Бумага немного пожелтела - прошел год, как отец прицепил его на двери против стульчака, на уровне глаз. Холодный пот выступил у меня на спине. Я старался подбодрить себя: "Это только гравюра. Неужели ты испугаешься гравюры!" Я поднял голову - дьявол смотрел на меня в упор, и его отвратительные губы кривились в усмешке. Я вскочил, подтянул штаны и выбежал в коридор.

Мария остановила меня, прижала к себе.

- Ну, все?

- Нет, Мария.

Она покачала головой и с грустью посмотрела на меня своими добрыми глазами.

- Испугался?

Я с трудом проговорил:

- Да, страшно.

- Не смотрел бы, вот и все.

Я прижался к ней и с ужасом ждал: сейчас она заставит меня пойти туда снова.

- Такой большой мальчик!

Из кабинета отца донеслись шаги, и она поспешно шепнула:

- Сходишь в школе. Не забудь только.

- Не забуду, Мария.

Она отпустила меня, и я вернулся к себе в комнату. Я застегнул штаны, надел ботинки, взял со стола портфель и, положив его на колени, сел на стул в ожидании, точно в какой-нибудь приемной.

Через некоторое время голос отца за дверью произнес:

- Десять минут седьмого, сударь.

Отец щелкал этим "сударь" словно кнутом.

На улице навалило много снега. Отец молчал, равномерно шагая своим деревянным шагом и глядя прямо перед собой. Моя голова едва доходила ему до плеча, и мне было трудно поспеть за ним.

- Иди в ногу!

Я переменил ногу и еле слышно начал отсчитывать про себя: "левой... левой...", но отец шагал так широко, что я снова сбился и снова услышал его отрывистый голос:

- Ведь я же... тебе сказал... чтобы ты шел в ногу.

Я догнал его и, наклонившись вперед, старался делать большие шаги, равняться по отцу, но напрасно. Я опять отстал и увидел над собой искривленное от ярости худое лицо отца.

Как обычно, мы пришли в церковь за десять минут до начала службы. Мы заняли свои места, опустились на колени и стали молиться. Спустя некоторое время отец поднялся, положил молитвенник на пюпитр, прикрепленный к скамеечке для коленопреклонения, сел и скрестил руки на груди. Я тоже сел.

Было холодно, снег запорошил цветные церковные окна. Я находился в бескрайней, занесенной снегом степи и отстреливался со своими людьми, прикрывая отступающую армию. Но вот степь исчезла, и я уже в девственном лесу с ружьем в руках спасаюсь от преследования хищных зверей и туземцев. Я страдаю от палящего зноя и голода. На мне белая ряса. Туземцы настигают меня, привязывают к столбу, отрезают нос, уши и половые органы... Потом я перенесся во дворец губернатора колонии... Дворец осажден неграми, рядом со мной падает сраженный солдат, я поднимаю его ружье и стреляю... стреляю... с поразительной меткостью.

Началась служба. Я встал. Все мои помыслы были сосредоточены на одном: "Боже правый, сделай хотя бы так, чтобы я стал миссионером". Отец наклонился и взял с пюпитра молитвенник. Я последовал его примеру и начал читать молитвы, следя за службой и не пропуская ни одной строчки.

После обедни мы остались в церкви еще на десять минут. Внезапно у меня перехватило горло от страшной мысли: а что, если отец окончательно принял решение сделать меня священником?

Мы вышли. Пройдя несколько шагов и подавив дрожь, которая сотрясала мое тело, я сказал:

- Позвольте, отец.

Не поворачивая головы, он произнес:

- Да?

- Пожалуйста, отец, позвольте мне сказать...

Челюсти его сжались, он с усилием разжал их и сухо, зло повторил:

- Да?

- Пожалуйста, отец, я хотел бы стать миссионером.

Он отрубил:

Назад Дальше