Три солдата - Пассос Джон Дос 34 стр.


Эндрюс не мог отвести глаз от лиц этих людей. Он переводил взгляд с одного на другого против своей воли. По временам перед ним мелькали на минуту желтые и коричневые квадраты обоев и стойка с расставленными за ней пустыми бутылками. Он попытался сосчитать бутылки: одна… две… три… – но снова, затаив дыхание, уставился в тусклые глаза Билла Хеггиса, который лежал, откинувшись на стуле, выпуская дым из ноздрей, то и дело придвигал к себе бутылку коньяку и все время тихо напевал.

Хендсом сидел, положив локти на стол и подпирая подбородок красными руками. Его лицо стало малиновым, но кожа оставалась нежной, как у женщины.

Свет в комнате становился серым. Хендсом и Билл Хеггис встали – молодой офицер с четкими чертами лица, в фуражке, сдвинутой немного набок, вошел и остановился посреди комнаты, широко расставив ноги. Эндрюс подошел к нему.

– Я в университетской команде, лейтенант. Мы находимся в Париже.

– А вас там не научили отдавать честь? – сказал офицер, смерив его взглядом с головы и до ног. – Ну-ка, ребята, научите его отдавать честь, – прибавил он медленно.

Хендсом сделал шаг по направлению к Эндрюсу и ударил его кулаком между глаз. Посыпались искры, комната закружилась, и раздался треск, когда он ударился головой о пол. Он встал на ноги. Кулак ударил его по тому же месту, ослепляя его; все три фигуры и светлый овал окна закружились. Стул с треском упал вместе с ним, и тяжелый удар по затылку вызвал временный мрак.

– Теперь довольно, оставьте его, – услышал он далекий голос в конце черного туннеля. Ему казалось, что огромная тяжесть пригибает его к земле, когда он пытался подняться, ослепленный слезами и кровью. Режущая боль точно. стрелами пронизывала его голову. На запястьях его были кандалы.

– Вставай! – прогнусавил чей-то голос.

Он встал на ноги. Слабый свет проник в его глаза сквозь потоки слез. Его лоб пылал, точно к нему прикладывали горящие угли.

– Арестант, смирно! – прогремел голос офицера. – Марш!

Эндрюс, как автомат, поднял сначала одну ногу, потом другую. Он почувствовал на своем лице прохладный воздух улицы; по сторонам его твердо шагали военные полицейские. Кошмарный голос в нем кричал и кричал.

Часть шестая
ПОД КОЛЕСАМИ

I

Непокрытые мусорные ведра звякали, когда их одно за другим бросали на грузовик. Пыль и гнилостный запах окружали работавших людей. Конвойный стоял тут же, на мостовой, широко расставив ноги, опираясь на ствол ружья. Ранний туман висел низко в воздухе, скрывая верхние окна госпиталя. Из двери, за которой стояли рядами мусорные ведра, шел густой запах карболки. Когда последнее ведро было с грохотом водворено на место, четыре арестанта и конвойный взобрались на грузовик, стараясь поудобнее разместиться среди ведер, из которых выпадали куски окровавленных бинтов, зола и сгнившие остатки пищи; и грузовик загромыхал по парижским улицам, полным утреннего оживления, направляясь к мусоросжигателю.

Арестанты были без шинелей, их рубашки и панталоны были покрыты жирными и грязными пятнами, на руках у них были рваные холщовые перчатки. Конвойный, застенчивый, краснощекий юноша, заискивающе улыбался и старался удержать равновесие, когда грузовик огибал угол.

– Сколько дней держат они обыкновенно молодца на этом грязном деле, Хеппи? – спросил юноша с кроткими голубыми глазами, молочным цветом лица и рыжими курчавыми волосами.

– Черт меня побери, если я знаю, Малыш. Сколько им вздумается, полагаю, – сказал сидевший с ним рядом мужчина с бычьей шеей, с лицом циркового борца и тяжелой, выдвинувшейся вперед челюстью. Посмотрев с минуту на юношу, он изобразил на лице изумление и с усмешкой продолжал: – Скажи, младенец, какого черта ты очутился здесь? Тебя, видно, выкрали из люльки, чтобы послать сюда? Так, что ли, Малыш?

– Я украл "форд"! – весело возразил юнец.

– На кой черт?

– Продал его за пятьсот франков.

Хеппи засмеялся и схватился за ведро с золой, которое собиралось вывалиться из подпрыгивавшего грузовика.

– Как тебе это нравится, конвойный? Недурно пущено, а?

Конвойный хихикнул.

– Меня не послали в Ливенуортс, потому что я был очень молод, – спокойно продолжал юноша.

– А сколько тебе лет, Малыш? – спросил Эндрюс, сидевший, прислонясь к сиденью шофера.

– Семнадцать, – сказал мальчик, вспыхнув и опуская глаза.

– Ему, видно, пришлось лгать, как нехристю, чтобы попасть в эту проклятую армию, – прогудел низкий бас шофера, изогнувшегося, чтобы сплюнуть табачную слюну.

Шофер вдруг затормозил. Мусорные ведра звякнули, ударившись одно о другое.

Шофер излил свое негодование в целом потоке ругательств.

– Черт бы побрал этих сонных ротозеев, этих детенышей, этих французских ублюдков! Никогда, проклятые, не сойдут с дороги!

– Я думаю, было бы не худо сломать себе ногу или что-нибудь вроде этого? Как ты на счет этого думаешь, Моща? – спросил пониженным тоном четвертый арестант.

– Нужно что-нибудь посерьезнее, чем сломанная нога, чтобы избавиться от дисциплинарного батальона, Гогенбек. Правда, конвойный? – сказал Хеппи.

Грузовик затарахтел дальше, затуманивая воздух пылью от золы и наполняя его зловонием отбросов. Эндрюс сразу заметил, что они едут по набережной. Нотр-Дам стоял весь розовый в туманном свете утра, цвета сирени в полном цвету. С минуту он глядел пристально на собор, а потом отвернулся. Он чувствовал себя далеким от этого, как человек, глядящий на звезды из колодца.

– Мой товарищ попал в Ливенуортс на пять лет, – сказал юноша, после того как они некоторое время сидели молча, прислушиваясь к звяканью ведер.

– Помогал тебе красть "форд", а? – спросил Хеппи.

– "Форд" – пустяки! Он продал поезд с амуницией. Он был железнодорожником. Но он был масоном, оттого и отделался только пятью годами.

– Я думаю, пять лет в Ливенуортсе – порядочная порция для всякого, – пробормотал Гогенбек, хмурясь.

Это был широкоплечий, смуглый человек, работавший всегда с низко опущенной головой.

– Мы не сталкивались с ним, пока не попали оба в Париж. Мы здорово кутнули там вместе в "Олимпии". Там-то они нас и подцепили. Посадили в Бастилию. Был кто из вас в Бастилии?

– Я был, – сказал Гогенбек.

– Не шутка, а?

– Боже мой! – воскликнул Гогенбек.

Лицо его побагровело от злости. Он отвернулся и стал смотреть на штатских, проворно сновавших по улицам в это раннее утро; на лакеев с засученными рукавами, мывших столы в кафе; на женщин, которые везли ручные тележки, наполненные разноцветными овощами.

– Я думаю, ни один из них не испытал того, что испытали мы, молодчики, – сказал Хеппи. – Лучше было бы, если бы война продолжалась, на мой взгляд. Они швырнули бы нас в траншеи. Это не так унизительно.

– Ну, ходи веселее! – закричал шофер, когда телега остановилась посреди грязного двора, заваленного кучами золы. – День еще не кончился. Еще пять машин надо привезти.

Конвойный стоял неподалеку с сердитым лицом, весь одеревеневший – он боялся, что поблизости могут быть офицеры. Арестанты начали выгружать содержимое ведер; их ноздри вдыхали зловонный запах гниения, между зубами хрустела зола.

Воздух в мрачной столовой барака был насыщен паром, шедшим из кухни, помещавшейся на конце здания. Люди стояли в ряд у стойки, протягивая свои манерки, куда кашевар выплескивал суп. Иногда кто-нибудь останавливался и заискивающим тоном выпрашивал порцию побольше. Они ели, скученные вместе, за длинными столами из грубых, выструганных досок, покрытых пятнами от постоянно проливавшегося жира и кофе и еще мокрых от небрежной уборки. Эндрюс сел на край скамейки, недалеко от двери, через которую проникал слабый свет сумерек.

Он ел медленно, сам удивленный тем, с каким удовольствием ест эту жирную, грубую пищу, и удовлетворением, наступившим у него, почти назло ему самому. Гогенбек сидел напротив него.

– Забавно, – сказал он Гогенбеку. – На самом деле это не так плохо, как я ожидал.

– А чего ты ожидал от дисциплинарного батальона? Черт! Человек может привыкнуть ко всему; это единственное, чему научишься в армии.

– Мне кажется, люди склонны скорее свыкнуться с какими угодно обстоятельствами, чем сделать попытку изменить их.

– Ты чертовски прав. Есть покурить?

Эндрюс протянул ему папиросу. Они встали и вышли из барака, держа манерки перед собой. Сумерки сгущались, когда они мыли свою посуду в лохани, наполненной жирной водой, в которой густо плавали остатки гущи. Гогенбек сказал вдруг, понизив голос:

– Но все это нагромождается одно на другое, товарищ, когда-нибудь наступит возмездие. Ты веришь в религию?

– Нет!

– Я тоже. Я происхожу от людей, которые сами сводили свои счеты. Так делали мой отец и дед. Человек не может питаться собственной желчью изо дня в день, изо дня в день…

– Боюсь, что может, Гогенбек! – перебил Эндрюс.

Они пошли по направлению к баракам.

– Нет, черт возьми! – громко воскликнул Гогенбек. – Доходишь до такой точки, когда ты уже не можешь питаться собственной желчью, когда это уже не приносит пользы. Тогда ты встаешь и сокрушаешь все на своем пути.

Понурив голову, он медленно вошел в барак. Эндрюс прислонился к стене и глядел на небо. Он безнадежно пытался сосредоточить свои мысли, связать воедино нити своей жизни в этот момент освобождения от кошмара. Через пять минут труба оглушит его, и он будет водворен в бараки. Ему пришел в голову один мотив; он забавлялся им с минуту, но вдруг, вспомнив что-то, постарался отделаться от него с дрожью отвращения.

Эта улыбка дарует вам радость,
Эта улыбка навеет печаль…

Было почти темно. Два человека медленно проходили мимо.

– Сержант, могу я поговорить с вами? – раздался голос.

Сержант что-то пробурчал.

– Мне кажется, что два молодчика собираются улизнуть отсюда.

– Кто? Если вы ошибаетесь, тем хуже для вас, помните это.

– Сюрлей и Ватсон. Я слышал, как они говорили об этом около уборной.

– Дурачье проклятое!

– Они говорили, что скорее умрут, чем вынесут эту жизнь.

– Они говорили это? Говорили?

– Не говорите так громко, сержант. Никто из ребят не должен знать, что я говорил с вами. Скажите, сержант, – голос сделался плаксивым, – не думаете ли вы, что я уже почти отслужил свой срок здесь?

– А я почем знаю? Это не мое дело!

– Но, сержант, я был писарем, когда я служил в полку. Вам не нужен человек в конторе?

Эндрюс прошел мимо них в барак. Тупое бешенство овладело им. Он снял платье и молча закутался в одеяло. Гогенбек и Хеппи разговаривали за его койкой.

– Не беспокойтесь, – сказал Гогенбек, – кто-нибудь всыплет этому молодчику рано или поздно.

– Всыплет ему, как же! Люди так запуганы, что бросаются в сторону, когда им погрозишь пальцем. Дисциплина!

Эндрюс лежал молча, прислушиваясь к их разговору; все мускулы его болели от изнурительной работы целого Дня.

– Они судили его военно-полевым судом, мне говорил один человек, – продолжал Гогенбек. – И что же, вы думаете, они с ним сделали? В отставку на половинном жалованье! Он был майором.

– Господи, если бы мне только удалось удрать из этой проклятой армии! Я был бы чертовски рад… – начал Хеппи.

Гогенбек перебил его:

Так рад, что забыл бы грубое обращение и все неприятности и расхваливал бы всякому солдатское житье.

Эндрюс почувствовал, как насмешливые звуки трубы пронзили его уши. Голос надзирателя заревел с другого конца здания: "Тихо!" – и огни погасли. Уже слышно было глубокое дыхание спящих. Эндрюс лежал без сна, уставившись в темноту, и тело его трепетало монотонным ритмом дневной работы. Ему казалось, что он еще слышит плаксивые ноты в голосе человека, говорившего с сержантом в сумерках за стеной барака.

– Неужели и я дойду до этого? – спросил он самого себя.

Эндрюс выходил из уборной, когда услышал чей-то робкий зов:

– Моща!

– Да? – откликнулся он.

– Подойди сюда, я хочу поговорить с тобой.

Это был голос Малыша. В зловонном сарае, служившем уборной, не было света. Снаружи доносилось тихое мурлыканье часового, ходившего взад и вперед перед дверью барака.

– Будем с тобой товарищами, Моща!

– Идет, – сказал Эндрюс.

– Скажи, как ты думаешь, каковы шансы на побег отсюда?

– Чертовски мало шансов, – сказал Эндрюс. – Обручем отсюда не выкатишься, а?

Они тихонько захихикали. Эндрюс положил руку на руку юноши.

– Малыш, это слишком рискованно. Я попал в это положение из-за того, что рискнул. У меня нет желания начать все сначала; а если тебя поймают, это дезертирство. Ливенуортс на двадцать лет или на всю жизнь. Это конец всего.

– Ну а какого черта сидеть здесь?

– Ну, отсюда они нас когда-нибудь выпустят.

– Шш… – Малыш быстро закрыл рукой рот Эндрюса.

Они стояли неподвижно, так что слышали биение своих сердец. Снаружи чьи-то быстрые шаги зашуршали по гравию. Часовой остановился и отдал честь. Шаги затихли в отдалении, и часовой снова замурлыкал.

– Они посадили двух молодцов в карцер на месяц за то, что они разговаривали, вот как мы теперь… в одиночку… – прошептал юноша.

– Но, Малыш, у меня сейчас не хватит мужества попробовать.

– Я уверен, что у тебя-то хватит, Моща. У нас с тобой больше мужества, чем у всех у них, взятых вместе. Боже мой, если у людей есть мужество, с ними нельзя обращаться как с собаками. Видишь ли, если мне удастся когда-нибудь вырваться отсюда, я могу хорошо зарабатывать, составляя сценарии для кино. Я хочу добиться успеха в жизни, Моща.

– Но, Малыш, тебе нельзя будет вернуться в Штаты.

– Мне все равно. Весь свет не заключен в Америке. В Италии тоже ведь есть кино! Что, нет?

– Конечно, есть. Идем спать.

– Хорошо. Смотри же, мы с тобой теперь товарищи, Моща. – Эндрюс почувствовал пожатие руки юноши.

Эндрюс долгое время лежал без сна, в духоте и тьме, на самой нижней полке трехъярусных нар, прислушиваясь к храпу и дыханию спящих. Мысли беспорядочно мелькали в его голове, но в унылой безнадежности он мог только хмурить лоб, кусать губы и вертеться на скатанной шинели, которую он употреблял вместо подушки, с тупым вниманием прислушиваясь к глубокому дыханию людей, которые спали наверху и по бокам.

Когда он уснул, он увидел сон: они вдвоем с Женевьевой Род были в концертном зале Schola Cantorum; он безуспешно пробовал сыграть для нее какой-то мотив на скрипке – мотив, который он забыл, и от мучительных попыток вспомнить слезы струились у него из глаз. Потом он обнял Женевьеву за плечи и целовал ее, целовал до тех пор, пока не увидел, что он целует деревянную доску, на которой было нарисовано лицо с широким лбом и большими светло-карими глазами и тонкими, сжатыми губами, а в это время мальчик, который был в одно и то же время и Крисфилдом и Малышом, говорил ему, что он должен бежать, иначе его поймает военная полиция. Потом он сидел, застыв в холодном ужасе с бутылкой в руках, а в это время кто-то позади его страшным голосом пел очень громко:

Эта улыбка дарует вам радость,
Эта улыбка навеет печаль…

Труба разбудила его, и он вскочил так стремительно, что больно ударился головой о верхние нары. Он повалился на постель, морщась от боли, как ребенок. Но ему надо было отчаянно спешить, чтобы успеть одеться к перекличке.

С чувством облегчения он увидел, что завтрак еще не был готов; люди, ожидавшие в очереди около кухонного барака, притоптывали ногами и звенели манерками, продвигаясь в прохладном сумраке весеннего утра.

На телеге, отвозившей их на работу, Эндрюс и Малыш сидели бок о бок на тряском задке и пробовали говорить, покрывая голосами грохот колес.

– Нравится Париж? – спросил Малыш.

– Не в этой обстановке, – ответил Эндрюс.

– Один из молодцов сказывал, что ты очень хорошо говоришь по-французски. Я хочу, чтобы ты научил меня. Надо знать язык, если хочешь странствовать по стране.

– Но ты, должно быть, тоже знаешь немного.

– Спальный французский, – сказал Малыш, смеясь.

– Ну, что ж?

– Но если я захочу писать сценарии для итальянской фирмы, не могу же я писать двадцать раз подряд: "voulez-vous coucher avec moi"!

– Значит, тебе надо научиться по-итальянски, Малыш.

– И буду. Скажи, куда же, к черту, они везут нас сегодня?

– Мы едем в Пасси, на пристань, выгружать камень, – проговорил кто-то ворчливо.

– Не камень, а цемент… Цемент для стадиона, который мы преподносим французской нации. Вы разве не читали об этом?

– Я бы преподнес им хорошего пинка, а также и многим другим заодно.

– Значит, мы будем потеть целый лень, выгружая цемент, чтобы подарить этим проклятым лягушкам стадион, – пробормотал Гогенбек.

– Не это, так было бы что-нибудь другое.

– А разве мы не можем работать на Америку? – воскликнул Гогенбек. – Разве нельзя сделать так, чтобы пролитый нами пот принес пользу нам самим? Строить стадион? Вот черт!

– Вылезай! Живо! – раздался грубый голос с сиденья возницы.

Сквозь туман белой пыли Эндрюс время от времени мельком видел зеленовато-серую поверхность реки, с ее тупоносыми баржами и буксирными пароходами, над которыми, как султаны, развевались столбы дыма; по мостам оживленно сновали взад и вперед люди, идя по своим делам, идя туда, куда они хотели идти. Мешки с цементом были очень тяжелые, и непривычная работа причиняла мучительную боль в спине.

Едкая пыль забиралась под ногти, щипала глаза и губы. Все утро одна и та же мысль, как какой-то припев, не выходила у него из головы: "Люди проводят всю жизнь, делая только это. Люди проводят всю жизнь, делая только это…" Когда он переходил по узкой доске с баржи на берег и обратно, он смотрел на черную массу воды, быстро текущей в море, и прилагал невероятные усилия, чтобы не поскользнуться. Он не знал, почему он это делал, так как другой половиной своего "я" он думал в это время о том, как хорошо было бы утонуть, забыть в вечном черном молчании безнадежную борьбу. Один раз он увидел Малыша, стоявшего перед дежурным сержантом в позе полного изнеможения, и встретился с молящим взглядом его голубых глаз, напоминавших взгляд ребенка.

Это зрелище позабавило его, и он сказал самому себе: "Если бы у меня были красные щеки и губы, как у купидона, я мог бы прожить всю жизнь при помощи моих голубых глаз" – и он представил себе Малыша в виде жирного, старого человека с лицом херувима, выходящего из белого лимузина – так, как это делают в кинематографе – и глядящего вокруг такими же кроткими, голубыми глазами. Но скоро он забыл все, кроме страдания, которое причинял ему тяжелый мешок с цементом, давивший ему на спину и бедра.

На телеге, отвозившей их домой обедать, среди потных людей, похожих от насевшей на них белой пыли на привидения, покрывавших охрипшими голосами грохот колес, Малыш, свежий и улыбающийся, подсел близко к Эндрюсу.

– Ты любишь купаться, Моща?

– Да. Я бы много дал, чтобы смыть эту цементную пыль, – апатично проговорил Эндрюс.

– Я один раз выиграл приз за плавание в Консе, – сказал Малыш.

Эндрюс не ответил.

Ты был в плавательной команде или что-нибудь в этом роде, когда ходил в школу, Моща?

Назад Дальше