Ангарский сразу сказал: "А это напечатать нельзя".
- Почему?
"Нельзя".
А вот еще об одной встрече рассказывает Елена Сергеевна в дневниковой записи за 23 августа 1938 года: в Лаврушинском Елена Сергеевна встретились с Катаевым, и разговорились. "…Потом пошли пешком, и немедленно Катаев начал разговор о Мишином положении. Смысл ясен: Миша должен написать, по мнению Катаева, небольшой рассказ, представить, вообще вернуться в лоно писательское - с новой вещью - ссора затянулась и так далее.
Все уже слышанное, все известное, все чрезвычайно понятное! Все скучное!
Катаев в своей машине меня отвез к М. И., а сам заехал к Мише и говорил все о том же. Кроме того, о дряхлости Куприна, о том, что уже он путается в окружающем.
Ставского, по словам К., уже нет в союзе, во главе его стоит пятерка или шестерка, в которую входит и Катаев".
4 октября 1938 года. "…Настроение у меня сегодня убийственное, и Миша проснулся - с таким же. Все это, конечно, естественно, нельзя жить, не видя результатов своей работы". В тот же день Булгаковы зашли в дирекцию Большого театра. Директор театра, Яков Леонтьевич Леонтьев, "как всегда очаровательный", "неожиданно попросил Мишу помочь ему - написать адрес МХАТу (в эти дни отмечалось 40-летие театра. - В. П.) от Большого театра. Миша сказал - Яков Леонтьевич! Хотите, я Вам напишу адрес Вашему несгораемому шкафу? Но МХАТу - зарежьте меня - не могу - не найду слов…" (ГБЛ, к. 28, ед. хр. 27).
И еще две чрезвычайно интересные выписки из дневника Е. С. Булгаковой приведу здесь:
13 декабря 1938 года. "Сегодня Миша позвонил к Чичерину и спросил его, кто такой Кут. Тот ответил, что не знает. Просил Мишу прийти на совещание по поводу пьес и репертуара. Миша ответил, что не придет и не будет ходить никуда, покуда его не перестанут так или иначе травить в газетах".
4 апреля 1939 года. "День начался звонком Долгополова. Первое - просит М. А. сообщить ему содержание "Рашели", т. к. он дает статью о Дунаевском, и Д., говоря о "Рашели", посоветовал обратиться к Мише.
Второе - сообщение о заседании Художественного Совета при Всесоюзном Комитете по делам искусств. Оказывается, Немирович выступал и много говорил о Булгакове: самый талантливый, мастер драматургии и т. п.
Сказал - вот почему вы все про него забыли, почему не используете такого талантливого драматурга, какой у нас есть - Булгакова? Голос из собравшихся (не знаю кто, но постараюсь непременно узнать).
- Он не наш.
Немирович. Откуда вы знаете? Что вы читали из его произведений? Знаете ли "Мольера"? "Пушкина"? Он написал замечательные пьесы, а они не идут. Над "Мольером" я работал, эта пьеса шла бы и сейчас. Если в ней что-нибудь надо было бы мнению критики изменить, это одно. Но почему снять!
В общем, он очень долго говорил, и, как сказал Долгополов, все ему в рот смотрели, и он боится, что стенографистка, тоже смотревшая в рот, пропустила что-нибудь из его речи. Обещал достать стенограмму.
Потом позвонила Ольга - с тем же.
Вечером разговор с Мишей о Немировиче и об этом - "он не наш"; я считаю полезной речь Немировича, а Миша говорит, что лучше бы он не произносил этой речи, и что возглас этот дороже обойдется, чем сама речь, которую Немирович произнес через три года после разгрома.
Да и кому он ее говорит и зачем. Если он считает хорошей пьесой "Пушкина", то почему же он не репетирует ее, выхлопотав, конечно, для этого разрешение наверху…"
Нет, не простил Булгаков руководителям МХАТа того неоспоримого факта, что именно они погубили его "Мольера" и не заступились за него там, "наверху".
Это издание, стало возможным благодаря Светлане Викторовне Кузьминой и Вадиму Павлиновичу Низову, руководителям АКБ "ОБЩИЙ", благодаря генеральному директору ПКП "РЕГИТОН" Вячеславу Евграфовичу Грузинову, благодаря председателю Совета "ПРОМСТРОЙБАНКА" Владимиру Ивановичу Шимко и председателю Правления "ПРОМСТРОЙБАНКА" Якову Николаевичу Дубенецкому, благодаря генеральному директору фирмы "МЕТКАБ" Ларисе Григорьевне Боронко, благодаря заместителю генерального директора фирмы "ЭЛЕКТРОСЕРВИС" Алексею Васильевичу Боронко, благодаря генеральному директору фирмы "ИММ" Михаилу Владимировичу Баринову, оказавшим материальную помощь издательству "ГОЛОС", отважно взявшемуся за это уникальное издание.
Некоторые из перечисленных здесь спонсоров по тем или иным причинам не оказывали финансовой помощи в издании последних томов ПОЛНОГО СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ М. А. БУЛГАКОВА, но навсегда остались в истории этого неповторимого издания чистыми и благородными радетелями русской культуры, навсегда останутся и в памяти читателей этих книг.
Особо хочется сказать о СВЕТЛАНЕ ВИКТОРОВНЕ КУЗЬМИНОЙ и ВАДИМЕ ПАВЛИНОВИЧЕ НИЗОВЕ, с благотворительного взноса которых от возглавляемого ими в то время БАНКА началось это издание. Они все это время, с 1994 года, внимательно относились к моим просьбам о финансовой помощи, не всегда у них получалось, но даже после августовского кризиса 1998 года, когда вроде бы все рухнуло и рушилось, АКБ "ОБЩИЙ" оказал существенную помощь в издании 6 тома. И только что, в 1999 году, этот замечательный БАНК перевел издательству 50 тысяч рублей как благотворительный взнос на издание 7 и 8 томов.
Запомните, читатель, эти имена и воздайте им должное в вашей памяти и сердцах, независимо от того, как вы отнесетесь к самому изданию М. А. Булгакова в десяти томах.
Виктор ПЕТЕЛИН
Театральный роман
(Записки покойника)
Предисловие
Предупреждаю читателя, что к сочинению этих записок я не имею никакого отношения и достались они мне при весьма странных и печальных обстоятельствах.
Как раз в день самоубийства Сергея Леонтьевича Максудова, которое произошло в Киеве весною прошлого года, я получил посланную самоубийцей заблаговременно толстейшую бандероль и письмо.
В бандероли оказались эти записки, а письмо было удивительного содержания:
Сергей Леонтьевич заявлял, что, уходя из жизни, он дарит мне свои записки с тем, чтобы я, единственный его друг, выправил их, подписал своим именем и выпустил в свет.
Странная, но предсмертная воля!
В течение года я наводил справки о родных или близких Сергея Леонтьевича. Тщетно! Он не солгал в предсмертном письме - никого у него не осталось на этом свете.
И я принимаю подарок.
Теперь второе: сообщаю читателю, что самоубийца никакого отношения ни к драматургии, ни к театрам никогда в жизни не имел, оставаясь тем, чем он и был, маленьким сотрудником газеты "Вестник пароходства", единственный раз выступившим в качестве беллетриста, и то неудачно - роман Сергея Леонтьевича не был напечатан.
Таким образом, записки Максудова представляют собою плод его фантазии, и фантазии, увы, больной. Сергей Леонтьевич страдал болезнью, носящей весьма неприятное название - меланхолия.
Я, хорошо знающий театральную жизнь Москвы, принимаю на себя ручательство в том, что ни таких театров, ни таких людей, какие выведены в произведении покойного, нигде нет и не было.
И наконец, третье и последнее: моя работа над записками выразилась в том, что я озаглавил их, затем уничтожил эпиграф, показавшийся мне претенциозным, ненужным и неприятным.
Этот эпиграф был:
"Коемуждо по делом его…"
И, кроме того, расставил знаки препинания там, где их не хватало.
Стиль Сергея Леонтьевича я не трогал, хотя он явно неряшлив. Впрочем, что же требовать с человека, который через два дня после того, как поставил точку в конце записок, кинулся с Цепного моста вниз головой.
Итак…
Часть первая
Глава 1
Начало приключений
Гроза омыла Москву 29 апреля, и стал сладостен воздух, и душа как-то смягчилась, и жить захотелось.
В сером новом моем костюме и довольно приличном пальто я шел по одной из центральных улиц столицы, направляясь к месту, в котором никогда еще не был. Причиной моего движения было лежащее у меня в кармане внезапно полученное письмо. Вот оно:
"Глубокопочитаемый
Сергей Леонтьевич!
До крайности хотел бы познакомиться с Вами, а равно также переговорить по одному таинственному делу, которое может быть очень и очень небезынтересно для Вас.
Если Вы свободны, я был бы счастлив встретиться с Вами в здании Учебной сцены Независимого Театра в среду в 4 часа.
С приветом К. Ильчин"
Письмо было написано карандашом на бумаге, в левом углу которой было напечатано:
"Ксаверий Борисович Ильчин
режиссер Учебной сцены
Независимого Театра".
Имя Ильчина я видел впервые, не знал, что существует Учебная сцена. О Независимом Театре слышал, знал, что это один из выдающихся театров, но никогда в нем не был.
Письмо меня чрезвычайно заинтересовало, тем более что никаких писем я вообще тогда не получал. Я, надо сказать, маленький сотрудник газеты "Пароходство". Жил я в то время в плохой, но отдельной комнате в седьмом этаже в районе Красных ворот у Хомутовского тупика.
Итак, я шел, вдыхая освеженный воздух и размышляя о том, что гроза ударит опять, а также о том, каким образом Ксаверий Ильчин узнал о моем существовании, как он разыскал меня и какое дело может у него быть ко мне. Но сколько я ни раздумывал, последнего понять не мог и, наконец, остановился на мысли, что Ильчин хочет поменяться со мной комнатой.
Конечно, надо было Ильчину написать, чтобы он пришел ко мне, раз у него дело ко мне, но надо сказать, что я стыдился своей комнаты, обстановки и окружающих людей. Я вообще человек странный и людей немного боюсь. Вообразите, входит Ильчин и видит диван, а обшивка распорота и торчит пружина, на лампочке над столом абажур сделан из газеты, и кошка ходит, а из кухни доносится ругань Аннушки.
Я вошел в резные чугунные ворота, увидел лавчонку, где седой человек торговал нагрудными значками и оправой для очков.
Я перепрыгнул через затихающий мутный поток и оказался перед зданием желтого цвета и подумал о том, что здание это построено давно, давно, когда ни меня, ни Ильчина еще не было на свете. Черная доска с золотыми буквами возвещала, что здесь Учебная сцена. Я вошел, и человек маленького роста с бороденкой, в куртке с зелеными петлицами, немедленно преградил мне дорогу.
- Вам кого, гражданин? - подозрительно спросил он и растопырил руки, как будто хотел поймать курицу.
- Мне нужно видеть режиссера Ильчина, - сказал я, стараясь, чтобы голос мой звучал надменно.
Человек изменился чрезвычайно, и на моих глазах. Он руки опустил по швам и улыбнулся фальшивой улыбкой.
- Ксаверия Борисыча? Сию минут-с. Пальтецо пожалуйте. Калошек нету?
Человек принял мое пальто с такой бережностью, как будто это было церковное драгоценное облачение.
Я подымался по чугунной лестнице, видел профили воинов в шлемах и грозные мечи под ними на барельефах, старинные печи-голландки с отдушниками, начищенными до золотого блеска.
Здание молчало, нигде и никого не было, и лишь с петличками человек плелся за мной, и, оборачиваясь, я видел, что он оказывает мне молчаливые знаки внимания, преданности, уважения, любви, радости по поводу того, что я пришел и что он, хоть и идет сзади, но руководит мною, ведет меня туда, где находится одинокий, загадочный Ксаверий Борисович Ильчин.
И вдруг потемнело, голландки потеряли свой жирный беловатый блеск, тьма сразу обрушилась - за окнами зашумела вторая гроза. Я стукнул в дверь, вошел и в сумерках увидел наконец Ксаверия Борисовича.
- Максудов, - сказал я с достоинством.
Тут где-то далеко за Москвой молния распорола небо, осветив на мгновение фосфорическим светом Ильчина.
- Так это вы, достолюбезный Сергей Леонтьевич! - сказал, хитро улыбаясь, Ильчин.
И тут Ильчин увлек меня, обнимая за талию, на такой точно диван, как у меня в комнате, - даже пружина в нем торчала там же, где у меня, - посередине.
Вообще и по сей день я не знаю назначения той комнаты, в которой состоялось роковое свидание. Зачем диван? Какие ноты лежали растрепанные на полу в углу? Почему на окне стояли весы с чашками? Почему Ильчин ждал меня в этой комнате, а не, скажем, в соседнем зале, в котором в отдалении смутно, в сумерках грозы, рисовался рояль?
И под воркотню грома Ксаверий Борисович сказал зловеще:
- Я прочитал ваш роман.
Я вздрогнул.
Дело в том…
Глава 2
Приступ неврастении
Дело в том, что, служа в скромной должности читальщика в "Пароходстве", я эту свою должность ненавидел и по ночам, иногда до утренней зари, писал у себя в мансарде роман.
Он зародился однажды ночью, когда я проснулся после грустного сна. Мне снился родной город, снег, зима, гражданская война… Во сне прошла передо мною беззвучная вьюга, а затем появился старенький рояль и возле него люди, которых нет уже на свете. Во сне меня поразило мое одиночество, мне стало жаль себя. И проснулся я в слезах. Я зажег свет, пыльную лампочку, подвешенную над столом. Она осветила мою бедность - дешевенькую чернильницу, несколько книг, пачку старых газет. Бок левый болел от пружины, сердце охватывал страх. Я почувствовал, что я умру сейчас за столом, жалкий страх смерти унизил меня до того, что я простонал, оглянулся тревожно, ища помощи и защиты от смерти. И эту помощь я нашел. Тихо мяукнула кошка, которую я некогда подобрал в воротах. Зверь встревожился. Через секунду зверь уже сидел на газетах, смотрел на меня круглыми глазами, спрашивал - что случилось?
Дымчатый тощий зверь был заинтересован в том, чтобы ничего не случилось. В самом деле, кто же будет кормить эту старую кошку?
- Это приступ неврастении, - объяснил я кошке. - Она уже завелась во мне, будет развиваться и сгложет меня. Но пока еще можно жить.
Дом спал. Я глянул в окно. Ни одно в пяти этажах не светилось, я понял, что это не дом, а многоярусный корабль, который летит под неподвижным черным небом. Меня развеселила мысль о движении. Я успокоился, успокоилась и кошка, закрыла глаза.
Так я начал писать роман. Я описал сонную вьюгу. Постарался изобразить, как поблескивает под лампой с абажуром бок рояля. Это не вышло у меня. Но я стал упорен.
Днем я старался об одном - как можно меньше истратить сил на свою подневольную работу. Я делал ее механически, так, чтобы она не задевала головы. При всяком удобном случае я старался уйти со службы под предлогом болезни. Мне, конечно, не верили, и жизнь моя стала неприятной. Но я все терпел и постепенно втянулся. Подобно тому как нетерпеливый юноша ждет часа свидания, я ждал часа ночи. Проклятая квартира успокаивалась в это время. Я садился к столу… Заинтересованная кошка садилась на газеты, но роман ее интересовал чрезвычайно, и она норовила пересесть с газетного листа на лист исписанный. И я брал ее за шиворот и водворял на место.
Однажды ночью я поднял голову и удивился. Корабль мой никуда не летел, дом стоял на месте, и было совершенно светло. Лампочка ничего не освещала, была противной и назойливой. Я потушил ее, и омерзительная комната предстала предо мною в рассвете. На асфальтированном дворе воровской беззвучной походкой проходили разноцветные коты. Каждую букву на листе можно было разглядеть без всякой лампы.
- Боже! Это апрель! - воскликнул я, почему-то испугавшись, и крупно написал: "Конец".
Конец зиме, конец вьюгам, конец холоду. За зиму я растерял свои немногие знакомства, обносился очень, заболел ревматизмом и немного одичал. Но брился ежедневно.
Думая обо всем этом, я выпустил кошку во двор, затем вернулся и заснул - впервые, кажется, за всю зиму - сном без сновидений.
Роман надо долго править. Нужно перечеркивать многие места, заменять сотни слов другими. Большая, но необходимая работа!
Однако мною овладел соблазн, и, выправив первых шесть страниц, я вернулся к людям. Я созвал гостей. Среди них было двое журналистов из "Пароходства", рабочие, как и я, люди, их жены и двое литераторов. Один - молодой, поражавший меня тем, что с недосягаемой ловкостью писал рассказы, и другой - пожилой, видавший виды человек, оказавшийся при более близком знакомстве ужасною сволочью.
В один вечер я прочитал примерно четверть своего романа.
Жены до того осовели от чтения, что я стал испытывать угрызения совести. Но журналисты и литераторы оказались людьми прочными. Суждения их были братски искренни, довольно суровы и, как теперь понимаю, справедливы.
- Язык! - вскрикивал литератор (тот, который оказался сволочью), - язык, главное! Язык никуда не годится.
Он выпил большую рюмку водки, проглотил сардинку. Я налил ему вторую. Он ее выпил, закусил куском колбасы.
- Метафора! - кричал закусивший.
- Да, - вежливо подтвердил молодой литератор, - бедноват язык.
Журналисты ничего не сказали, но сочувственно кивнули, выпили. Дамы не кивали, не говорили, начисто отказались от купленного специально для них портвейна и выпили водки.
- Да как же ему не быть бедноватым, - вскрикивал пожилой, - метафора не собака, прошу это заметить! Без нее голо! Голо! Голо! Запомните это, старик!
Слово "старик" явно относилось ко мне. Я похолодел. Расходясь, условились опять прийти ко мне. И через неделю опять были. Я прочитал вторую порцию. Вечер ознаменовался тем, что пожилой литератор выпил со мною совершенно неожиданно и против моей воли брудершафт и стал называть меня "Леонтьич".
- Язык ни к черту! но занятно. Занятно, чтоб тебя черти разорвали (это меня)! - кричал пожилой, поедая студень, приготовленный Дусей.
На третьем вечере появился новый человек. Тоже литератор - с лицом злым и мефистофельским, косой на левый глаз, небритый. Сказал, что роман плохой, но изъявил желание слушать четвертую, и последнюю, часть. Была еще какая-то разведенная жена и один с гитарой в футляре. Я почерпнул много полезного для себя на данном вечере. Скромные мои товарищи из "Пароходства" попривыкли к разросшемуся обществу и высказали и свои мнения.
Один сказал, что семнадцатая глава растянута, другой - что характер Васеньки очерчен недостаточно выпукло. И то и другое было справедливо.
Четвертое, и последнее, чтение состоялось не у меня, а у молодого литератора, искусно сочинявшего рассказы. Здесь было уже человек двадцать, и познакомился я с бабушкой литератора, очень приятной старухой, которую портило только одно - выражение испуга, почему-то не покидавшего ее весь вечер. Кроме того, видел няньку, спавшую на сундуке.
Роман был закончен. И тут разразилась катастрофа. Все слушатели, как один, сказали, что роман мой напечатан быть не может по той причине, что его не пропустит цензура.
Я впервые услыхал это слово и тут только сообразил, что, сочиняя роман, ни разу не подумал о том, будет ли он пропущен или нет.