Новые силы - Кнут Гамсун 4 стр.


- Постараюсь... А выражается она, например, в том, что я вздрагиваю, что-то точно раздирает меня. Я не могу ходить по коврам, потому что если я что-нибудь уроню, то так и не замечу. Никогда! Я не услышу, как оно упадёт, и мне не придёт в голову поискать его. Так оно и останется лежать. Можно ли представить себе что-нибудь невыносимее того, что оно вот лежит себе там, а вы проходите мимо? Поэтому я постоянно испытываю мучение, когда иду по ковру, я ощупываю себя, зажимаю карманы руками, впиваюсь глазами в пуговицы своего костюма, чтобы не потерять какую-нибудь из них, и поминутно оборачиваюсь и смотрю, не уронил ли я какого-нибудь предмета... Ну, а потом бывает ещё и другое - мало ли чем можно мучиться. Я ставлю стакан с водой на самый край стола и мысленно держу с кем-нибудь пари, пари на крупные суммы. Потом начинаю дуть на стакан. Если он упадёт, то я проиграл, проиграл так много, что банкрот на всю жизнь. Если же стакан устоит, то я выиграл и могу построить себе замок где-нибудь на Средиземном море. То же самое бывает, когда я поднимаюсь по незнакомым лестницам: если шестнадцать ступеней, я выиграл, если восемнадцать - проиграл. К этому прибавляются иногда другие, весьма осложняющие дело обстоятельства: что, если, вопреки всем предположениям, в лестнице двадцать ступеней, выиграл я тогда, или проиграл? Я не сдаюсь, я настаиваю на своём праве, дело доходит до процесса, который я, разумеется, проигрываю... Да, да, не смейтесь над этим, уверяю вас, что это очень больно. Но это всё такие грубые примеры, я приведу вам несколько других, иного характера. Представьте себе, что в комнате, рядом с вашей, сидит человек и поёт один и тот же куплет всё из одной и той же песни, поёт не переставая, всё время, кончит и опять начинает сначала. Скажите, неужели это не может свести вас с ума от раздражения? Ну, так вот, рядом со мной живёт такой человек, он портной, он шьёт и поёт, поёт не переставая. Хорошо. Вы этого не выдерживаете, вскакиваете в бешенстве и выбегаете из комнаты. Но тут вас ожидает другая пытка. На улице вы встречаете какого-нибудь знакомого, с которым вступаете в разговор. И вот, во время этого разговора, вам вдруг приходит в голову что-нибудь приятное, например, что вы, может быть, получите нечто, о чём вам хочется как следует подумать, чтобы потом хорошенько насладиться этим. Но пока вы стоите и разговариваете со своим знакомым, вы забываете это приятное, забываете, клянусь Богом, самую эту приятную мысль, и она уже не хочет возвращаться к вам! И тут наступает страдание, боль, терзаешься тем, что упустил это приятное, это тайное наслаждение, которое можно было бы получить совершенно спокойно, без всяких усилий, без затрат.

- Да. Это очень странно... Но вот теперь вы поедете в деревню, в сосновый бор, и всё пройдёт, - сказала фру Ганка материнским тоном.

Мильде подхватил:

- Ну, да, конечно, пройдёт. Вспомни о нас, когда приидешь в царствие Твоё!

- Ты встретишься, вероятно, с Эндре Бондесеном, - заметил журналист. - Он живёт в тех местах, занимается адвокатурой и политикой. Чёрт бы побрал этого Бондесена, на следующих выборах он, наверное, пройдёт.

Оле Генриксен всё время смирно сидел на своём месте, изредка тихо разговаривал со своим соседом, а то совершенно молчал и курил сигару. Он тоже бывал в Торахусе. Он посоветовал Ойену побывать у местного фогта, который живёт всего в четверти мили от Торахуса. Нужно переехать через озеро, по обеим сторонам его растёт дремучий сосновый лес, а усадьба фогта выделяется совсем как белый мраморный дворец на опушке леса.

- А ты откуда это знаешь? - спросил Иргенс, удивляясь, что Оле Генриксен заговорил.

- Ваше здоровье, господин академик! - насмешливо сказал журналист.

- Ваше здоровье, господин академик! - крикнул опять журналист.

Оле Генриксен посмотрел на него.

- Это ты ко мне обращаешься? - спросил он.

- Ну, да, к тебе, само собой разумеется, что к тебе, ха-ха-ха! Ведь ты был в академии? Ну, так разве ты не академик?

У журналиста тоже сильно шумело в голове.

- Я был только в коммерческой академии, - сказал Оле.

- Ну, да, ты торговец, понятно. Но этого нечего стыдиться. Не правда ли, Тидеман? Разве стыдно быть торговцем? Я утверждаю, что в этом нет ровно ничего постыдного. Разве не так?

Тидеман не отвечал. Журналист привязался к своему вопросу, он морщил лоб и думал только об одном, как бы не забыть, что он спросил. Он уже начинал сердиться и громко требовал ответа.

Фру Ганка вдруг сказала спокойным голосом:

- Ну, довольно, тише. Ойен прочтёт своё второе стихотворение.

Паульсберг и Иргенс украдкой поморщились, но ни один из них не сказал ни слова; Паульсберг даже кивнул ободряюще. Когда водворилась тишина, Ойен встал, отступил немного в глубину комнаты и сказал:

- Эту вещь я знаю наизусть. Она называется: "Сила любви".

"Мы ехали по железной дороге по незнакомой местности, незнакомой мне, незнакомой и ей. И оба мы были тоже чужие друг другу, мы видели друг друга впервые. "Почему это она сидит так безмолвно и неподвижно?" - подумал я. И я наклонился к ней и сказал, а сердце моё стучало:

- Вы грустите о чём-нибудь, фрёкен? Может быть, вы покинули друга там, откуда вы едете, дорогого друга?

- О, да, - ответила она, - очень близкого и дорогого друга.

- И теперь вы думаете, что никогда не забудете этого друга? - спросил я.

И она ответила, печально покачав головой:

- Нет, нет, я никогда не забуду его.

Она замолкла. Говоря, она ни разу не взглянула на меня.

- Позвольте мне дотронуться до вашей косы, - сказал я. Какая дивная коса, как она прекрасна!

- Мой друг целовал её, - ответила она и оттолкнула мою руку.

- Простите меня! - сказал я, а сердце моё билось всё сильнее и сильнее. - Но, может быть, вы позволите мне взглянуть на ваше золотое кольцо, оно из блестящего золота и очень красиво, я хотел бы посмотреть на него поближе, полюбоваться им, порадоваться за вас.

Но и на это она ответила отказом:

- Мне подарил его мой друг.

И отодвинулась от меня ещё дальше.

- Простите меня, - сказал я опять.

Проходит некоторое время. Поезд мчится, дорога длинная и скучная. Нам нечем заняться, мы можем только прислушиваться к стуку колёс. Мимо нас проносится паровоз, лязгая железом о железо. Я вздрагиваю, она же неподвижна, так она поглощена мыслью о своём друге. Поезд всё мчится вперёд.

И вот она взглядывает на меня в первый раз, - глаза у неё совершенно синие.

- Разве уже смеркается? - говорит она.

- Мы приближаемся к туннелю, - отвечаю я.

Мы въехали в туннель.

Проходит ещё некоторое время. Она снова взглядывает на меня и говорит нетерпеливо:

- Кажется, опять темнеет?

- Это второй туннель, здесь всего три туннеля, - ответил я. У меня есть карта, не хотите ли взглянуть?

- Я боюсь, - сказала она и придвинулась, ближе ко мне.

Я ничего не сказал на это. Она спросила, улыбаясь:

- Вы говорите, три туннеля? Значит, остаётся ещё один, кроме этого?

- Да, ещё один.

Мы въезжаем в туннель, и я чувствую, что она совсем близко от меня, рука её касается моей руки. Затем понемногу светлеет, мы снова на свободе.

Проходит четверть часа. Она сидит теперь так близко около меня, что я чувствую теплоту её тела.

- Вы можете потрогать мою косу, - говорит она, - и можете посмотреть моё кольцо, вот оно.

Я взял в руку её косу, но не дотронулся до кольца, потому что его подарил ей её друг. Она улыбнулась и больше не предлагала мне показать кольцо.

- У вас такие жгучие глаза, а зубы... такие белые, - сказала она и совсем смутилась. - Я боюсь последнего туннеля, возьмите меня за руку, когда мы будем подъезжать к нему. Нет, нет, не держите меня за руку, я не хотела этого сказать, я просто пошутила. Но говорите со мною.

Я обещал исполнить её просьбу.

Через несколько минут она засмеялась и сказала:

- Я не боялась тех туннелей, а вот этого последнего боюсь.

Она смотрела мне в лицо, ожидая, что я отвечу, и я сказал:

- Он и длиннее всех, он страшно длинен.

Смущение её достигло крайних пределов.

- Да нет же, не будет никакого туннеля, - воскликнула она. - Вы обманываете меня, никакого туннеля нет.

- Нет, есть ещё один туннель, - посмотрите сами.

И я показал ей карту. Но она не хотела ни смотреть, ни слушать.

- Нет, нет, никакого туннеля нет, - говорю вам. - Но если он будет, говорите со мной, - сказала она немного погодя.

Она откинулась на спинку дивана, полузакрыв глаза и улыбаясь.

Но вот поезд свистит, я выглядываю в окно, мы приближаемся к зияющей пасти туннеля. Я вспоминаю, что обещал разговаривать с ней, наклоняюсь к ней и вдруг чувствую во мраке, как её руки обвиваются вокруг моей шеи.

- Говорите же, говорите со мной, мне так страшно, - шепчет она, и я слышу, как бьётся её сердце. - Что же вы не говорите со мной?

Я ясно слышал, как стучит её сердце, и в ту же минуту я приник губами к её уху и сказал:

- Вот вы и забыли вашего друга!

Она прислушалась, задрожала всем телом, мгновенно выпустила мою шею, оттолкнула меня обеими руками и упала во весь рост на диван. Во мраке я слышал её рыдание".

- Это сила любви, - закончил Ойен.

Опять в мастерской было всё тихо. Мильде всё ещё сидел с раскрытым ртом.

- Ну, а дальше что? - сказал он, ожидая продолжения, конца. - Разве это всё? Господь с тобой, неужто на этом и кончилось? Никогда не слыхал подобной чуши! Ну, нет, писание, в которое ударились вы, молодёжь, я называю просто ерундой. Ха-ха! "Вот вы и забыли вашего друга! Вы не должны забывать вашего друга!". Ха-ха-ха!

Мужчины расхохотались. Впечатление было нарушено, поэт с компасом вызывающе вскочил, ткнул Мильде пальцем в грудь и воскликнул:

- Этот господин ничего не понимает в современной поэзии!

- Современная поэзия? Вы теперь всякую галиматью называете современной поэзией!.. Но, по крайней мере, каждая вещь должна же иметь хоть конец?

Ойен побледнел от досады.

- Значит, ты совершенно не улавливаешь моего нового направления, - сказал бедняга, весь дрожа от возбуждения. - Впрочем, ты грубое животное, Мильде, и от тебя ничего другого нельзя ожидать.

Толстый художник, видимо, только теперь понял, как далеко зашёл, он никак не ожидал такого действия своих слов.

- Грубое животное? - повторил он добродушно. - Ну вот, мы уже начали выражаться на чистоту. Я, во всяком случае, отнюдь не хотел обидеть тебя, Ойен. Ты думаешь, я не получил наслаждения от твоего стихотворения, а? Ей Богу, я наслаждался им. Мне только показалось это уже слишком бесплотным, эфирным, что ли. Пойми меня хорошенько: это, разумеется, очень красиво, необыкновенно, прелестно, словом, одно из лучших твоих произведений. Неужто ты уже перестал понимать шутки?

Но как Мильде ни старался сгладить впечатление, ничто не помогало, тихое настроение исчезло, все смеялись и шумели только пуще и разошлись вовсю. В разгаре суматохи актёр Норем распахнул окно и стал петь на улицу.

Чтобы немножко приободрить Ойена, фру Ганка положила руку ему на плечо и обещала прийти проводить его на вокзал. Да, и она и все остальные, все придут проводить его. Когда он едет?

- Не правда ли, - обратилась она к Оле Генриксену, - мы все пойдём на вокзал проводить Ойена?

Тогда Оле Генриксен дал неожиданный ответ, удививший даже фру Ганку. Оле Генриксен выразил желание не только прийти на вокзал, но проводить Ойена до самого Торахуса. Да, да, это только сейчас пришло ему в голову, он с удовольствием проедется, да к тому же у него есть там и небольшое дельце... И это было настолько серьёзно, что он тут же взял Ойена за пуговицу и условился с ним относительно дня отъезда.

Журналист пил с фру Паульсберг, которая держала рюмку, как кружку с пивом, всей рукой. Они пересели на диван, спасаясь от сквозняка, и рассказывали друг другу какие-то смешные истории. Фру Паульсберг знала историю об адвокате Гранде, а потом ещё про дочерей пастора Б. Она доходит до решительного момента и вдруг сразу останавливается.

Журналист, увлечённый рассказом, спрашивает возбуждённо:

- Ну? А дальше?

- Подождите минутку, - отвечает фру Паульсберг, смеясь, - надо же мне время на то, чтобы покраснеть!

И, громко смеясь, она рассказала критическое место. В эту минуту Норем, шатаясь, отошёл от окна, он придумал забавную штуку и кричит так, что все вздрагивают:

- Тш, тише! Подождите шуметь, я вам покажу кое-что! Отворите другое окно и посмотрите. Вон там под фонарём стоит мальчишка-газетчик. Теперь смотрите... Оле Генриксен, нет ли у тебя кроны?

Получив крону, он вставил её трясущимися руками в каминные щипцы и раскалил на лампе. В комнате стояла теперь такая тишина, что слышно было, как на улице мальчик выкрикивал названия своих газет.

- Теперь смотрите! - сказал опять Норем, - станьте к окнам и подождите минутку, я сейчас.

Он кинулся со всех ног к окну и окликнул газетчика:

- Эй ты, малец, вот тебе крона. Стань сюда, на, получай!

Крона со звоном упала на улицу. Мальчик схватил её, но сейчас же отбросил и злобно выругался.

- Слышите, как он ругается, - фыркнул Норем. - Посмотрите, как он облизывает пальцы... Ну, чертёнок, что же ты не берёшь крону? Не хочешь разве? Вон она лежит.

Мальчик скрипнул зубами и посмотрел в окно.

- Она горячая, - сказал он.

- Горячая? Ха-ха-ха! Неужто горячая? Ну, говорю тебе серьёзно, бери крону, а не то я сейчас сойду вниз и возьму её.

Мальчик взял раскалённую монету, положил её между газетами и пошёл от дома. Норем хотел заставить его поблагодарить за подачку, снять шапку и поблагодарить, но мальчик послал несколько ругательств по направлению к окну, полизал ещё свои пальцы. Немного спустя он побежал, боясь, что его поймают и отнимут деньги. Норем несколько раз звал полицию.

То была последняя в этот вечер счастливая выдумка весело настроенного актёра, вскоре он забрался в угол мастерской и там заснул крепким сном.

- Не знает ли кто-нибудь, который теперь час? - спросила фру Паульсберг.

- Меня не спрашивайте, - ответил журналист Грегерсен и, смеясь, потрогал жилетный карман. Много прекрасных дней прошло уже с тех пор, как у меня были часы.

Оказалось, что уже час ночи.

В половине второго фру Ганка и Иргенс исчезли. Иргенс попросил у Мильде жареного кофе, и после этого никто его не видел. Исчезновение их прошло незамеченным, никто даже не спросил об них. Тидеман сидел и разговаривал с Оле Генриксеном о поездке в Торахус.

- А есть ли у тебя время на это? - спросил он.

- Найдётся, - ответил Оле. - Впрочем, я расскажу тебе потом кое-что.

За столом Паульсберга говорили о положении страны. Мильде опять заявил, что намерен переселиться в Австралию. Но, слава Богу, на этот раз стортинг едва ли разойдётся, не сделав чего-нибудь, авось будет хоть какое-нибудь постановление.

- Мне совершенно безразлично, что он сделает, - сказал журналист. - Так, как дело обстоит теперь, Норвегия, по-видимому, конченная страна. Мы идём назад, проявляя решительное убожество во всём, отсутствие силы в политике и в гражданской жизни. Как грустно видеть это всеобщее разложение! Как печально, например, видеть жалкие остатки духовной жизни, так ярко вспыхнувшей в семидесятых годах! Стариков постигает удел всех смертных, кто после них возьмёт их работу? Мне опротивело декадентство, я признаю только высшую духовную жизнь.

Все смотрели на журналиста. Что такое приключилось с этим жизнерадостным малым? Хмель почти сошёл с него, он говорил довольно связно и даже не коверкал слов. Что он хочет сказать? Но когда хитрец дошёл до заявления о том, что декадентство ему опротивело, что он признаёт только высшую духовную жизнь, все гости покатились со смеха и поняли, что это всё ловкая шутка. Вот так плут, как ловко он провёл их всех! Жалкие остатки духовной жизни семидесятых годов? А разве Паульсберг, и Иргенс, и Ойен, и Мильде, и оба стриженых поэта, и наконец целый рой постоянно возникающих первоклассных талантов, разве это ничто?

Журналист сам хохотал вместе со всеми, отирал пот со лба и опять хохотал. Все были убеждены, что этот человек таит в себе громадный запас материала, ещё не использованного в газете. Можно было ожидать, что в один прекрасный день появится какая-нибудь книга его сочинения, какое-нибудь необыкновенное творение.

Паульсберг смеялся несколько натянутым смехом. В сущности, он был задет тем, что в продолжение целого вечера никто ни разу не упомянул ни об одном из его романов, ни даже о его книге "О прощении грехов". Поэтому, когда журналист спросил его мнения о духовной жизни Норвегии вообще, он сухо ответил:

- Я ведь уже высказался по этому предмету где-то в моих сочинениях.

- Ну, да, да, конечно. Если подумать, так наверное можно припомнить. Разумеется. Совершенно верно, где-то была заметка.

Фру Паульсберг могла даже привести заметку, указать страницу. Но тут Паульсберг стал собираться домой.

- Так, значит, я завтра приду к тебе позировать, Мильде, - сказал он, бросив взгляд на мольберт.

Он встал, допил свой стакан и отыскал пальто. Жена его тоже поднялась и стала прощаться, пожимая всем очень крепко руки. В дверях они столкнулись с фру Ганкой и Иргенсом и бегло простились и с ними.

С этой минуты среди оставшихся воцарилось неудержимое веселье. Они пили, как губки, даже оба молодых поэта не отставали от других и с налитыми кровью глазами говорили о Бодлере. Никто уже не старался сдерживаться. Мильде желал иметь откровенное объяснение, зачем Иргенсу нужен был жареный кофе. Зачем это он ему понадобился? уже не собирался ли он целовать фру Ганку? Да, да, пусть чёрт верит ему!

Тидеман слышит это и смеётся со всеми, смеётся громче всех и говорит:

- Да, правда твоя, чёрт его разберёт, этого плута!

Тидеман был совершенно трезв.

По поводу жареного кофе, журналист воспользовался случаем, чтобы поговорить о дурном дыхании вообще. Он говорил громко, обводя взглядом всех присутствующих. Отчего происходит дурное дыхание? От плохих зубов, от кариозных зубов, ха-ха-ха! Гнилые зубы заражают весь рот. И он подробно объяснил, каким образом один гнилой зуб может заразить весь рот. Желудок впрочем, тоже причастен к этому.

Никто не стеснялся, тон становился всё развязнее, разговоры приняли вольный оборот, слышались ругательства. Жеманство - горе Норвегии. Люди скорее согласны допустить, чтобы дочери их гибли от неведения жизни, чем посвятить их вовремя. Жеманство - это порок, который в настоящее время достиг своего расцвета.

Назад Дальше