Под виселицу подошел юродивый. Он обвел толпу своими кроткими глазами, и вдруг лицо его озарилось глубокой радостью...
– Оленушка! Дитятко!
Действительно, у одного края толпы, прижавшись к матери, вся бледная и дрожащая, стояла Оленушка, с распухшими от слез глазами. Рядом с ней, также бледная и испуганная, опираясь на руку плотного рыжего мужчины в немецком платье, стояла и знакомая нам аглицкая немка, Амалея Личардовна Прострелова, и тут же, сердито поглядывая на поджарого подьячего, виднелся галанский немец, богатый Каролус Каролусович из Амбурха. Из-за Оленушки робко выглядывал в своей черненькой скуфейке юный Иринеюшка, а на него косился исподлобья стоявший тут же краснощекий малый, в щегольской синей канаусовой рубахе, с четырехугольным прорезом густейших русых волос на низком лбу.
– Ох, мама! Матушка! Ох! – стонала Оленушка, припадая к плечу матери.
Юродивый, запустив левую руку в свою суму (он не расставался с нею и в архангельской земляной тюрьме, где заключены были осужденные), вынул оттуда череп и поцеловал его. Потом стал кланяться на все четыре стороны.
– Простите, православные, в чем согрубил вам!
– Бог простит, родимый, Бог простит! – загудела толпа.
– Прощай, Оленушка! Прощай, девынька!
И юродивый издали перекрестил ее, а потом снова поцеловал череп, говоря:
– А теперь ты, моя Оленушка, здравствуй, я к тебе пришел...
И, положив череп в суму и не задувая свечи, сам вложил свою косматую голову в петлю...
– Возноси на небо! – скомандовал он палачу. – Я со свечой иду ко Господу! Теплись, моя свечечка!
И опять палач-варнак дернул за веревку и даже присел на корточки.
Взлетел Спиря на небо... поджал ноги... опустил их... из окоченевших пальцев не выпала горевшая свечка, но припала к груди... задымилась рубаха... вспыхнула – поломи охватило бороду... перекинулось на косматую голову... затеплился, как свечечка воскояровая, весь Спиря!
Раздались вопли по всей площади:
– "О, Владычица!" – "Господи спаси!" – "Свят-свят... О!" – "Изверги!.."
Оленушка упала как сноп...
– О, барбарей! Доннерветтер! Пфай-оо! – истово бормотал Каролус Каролусович.
У Амалеи Личардовны по бледным щекам текли слезы.
Труп с обугленной головой вынули из петли и положили рядом с Никанором...
Под виселицу молча подошел огненный чернец и, подняв кверху правую руку с отрубленными пальцами, громко сказал:
– Мотрите, православные! За истовый крест отсекли у меня персты... Слава тебе, Господи!.. Топерь секите мою голову! – обратился он к стрельцам, стоявшим у виселичных столбов.
Стрельцы смущенно потупились...
– Господь с тобой, Турвонушко, – бормотал Чертоус, – мы туточка ни при чем... наше дело рабье...
– Верши! – проскрипел подьячий к палачу.
И огненный чернец – качался в воздухе... Рыжая голова, освещаемая солнцем, казалось, испускала лучи...
Седой Чертоус, бледный, с дрожавшими губами, ударил ружьем оземь, так что приклад разлетелся надвое, и мрачно подошел к подьячему.
– Вешай и меня... и я хочу венец получить, – так же мрачно сказал он.
Подьячий с испугом попятился назад...
– Что ты! Что ты! Бог с тобой!
– Вешай, это твое дело!..
К виселице подошел Исачко и стал надевать на себя освободившуюся от третьего трупа петлю. Поправляя ее у себя на шее, он поднял голову... Опять над виселицей кружатся голуби. А вон и белый турман...
У Исачки дрогнули углы губ, и заискрились косые, добрые глаза. Прошлое с этим голубем встало перед ним. Он махнул рукой палачу.
Палач натужился, потянул; ноги Исачки отделились от земли, он закинул голову, встряхнулся – и – "ох!" крикнули в толпе: Исачко упал.
– Сорвался! Ох, страсти! – прошептал кто-то. Исачко поднялся с земли с обрывком на шее, красный, с налитыми кровью глазами...
– О, шанде! Барбарей! – обратился Каролус Каролусович к соседу в немецком платье. – Вот срам! К нам, за море, отправляют лучшие веревки и пеньку, а казне оставляют брак, гниль... О, Московия!
Исачко, шатаясь, подошел к подьячему, который что-то горячо говорил палачу.
– Да вить это ты, государь, отпустил веревку-ту, казенна, – оправдывался варнак.
– Вот тебе за веревку, казнокрад! Н-на же! Ешь.
И полновесная пощечина Исачкиной широкой и мозолистой ладони глухо звякнула по сухим скулам подьячего... Подьячий как стоял, так и свалился снопом на трупы повешенных.
– И мы хотим венцов! Вешайте нас! – послышался ропот в толпе, и толпа хлынула к виселице. – Хотим помереть за веру, за крест! Берите всех нас! И мы с ними заодно! Казните нас! Секите головы!
Площадь превратилась в бушующее море...
* * *
На другой день утром из Архангельска, по холмогорской дороге, вышли два странника, один старый, другой молоденький, оба с сумками и дорожными посохами.
– Так-ту, Иринеюшко, – говорил старик, – коли на Руси дышать нечем стало, так и Бог с ней... И птица от зимы на теплые воды летит, так-ту и мы с тобой...
Державный плотник
Исторический роман
То академик, то герой,
То мореплаватель, то плотник,
Он всеобъемлющей душой
На троне вечный был работник.
Пушкин
Часть I
1
В глубокой задумчивости царь Петр Алексеевич ходил по своему обширному рабочему покою, представлявшему собою в одно и то же время то кабинет астронома с глобусами Земли и звездного неба, с разной величины зрительными трубами, то мастерскую столяра или плотника и кораблестроителя, с массою топоров, долот, пил, рубанков, со всевозможными моделями судов, речных и морских, со множеством чертежей, планов и ландкарт, разложенных по столам.
Что-то нервное, скорее творческое, вдохновенное светилось в выразительных глазах молодого царя.
Была глубокая ночь. Но сон бежал от взволнованной души царственного гиганта. Он часто, подолгу, останавливался в раздумье перед разложенными ландкартами.
– Морей нет, – беззвучно шептал он, водя рукою по ландкартам. – Земли не измерить, не исходить. От Днестра и Буга до Лены, Колыми и Анадыри моя земля, вся моя!.. И у Александра Македонского, и у Цезаря, у Августа, у всего державного Рима не было столько земли, сколь оной подклонилось под мою пяту, а воды токмо нет, морей нет... Нечем дышать земле моей... Воздуху ей мало, свету мало... Так я же добуду ей воздуху и свету, и воды, воды целые океаны!
Он с силою стукнул по столу так, что юный денщик его, Павлуша Ягужинский, приютившийся за одним из столов над какими-то бумагами, вздрогнул и с испугом посмотрел на своего державного хозяина.
Но Петр не заметил того. Ему вспомнилось все, что он видел во время своего первого путешествия по Европе. Это был какой-то волшебный сон... Корабли, счету нет кораблям, которые бороздят воды всех океанов, гордые, величественные корабли, обремененные сокровищами всего мира... А у него только неуклюжие струги да кочи, да допотопные ушкуи.
– У махонькой Венецеи, кою всю мочно шапкой Мономаха прикрыть, и у той целые флотилии... Голландерскую землю мочно бы пядями всю вымерить, а на поди! Кораблям счету нет! – взволнованно шептал он, снова шагая по своему обширному покою.
Добыть моря, добыть!.. Не задыхаться же его великой земле без воздуху!.. На дыбу, духовно, поднять всю державу, весь свой народ, и добыть моря, чтоб протянуть державную руку к околдовавшей его Европе... Через Черное море, через Турскую землю – далеко, это не рука... А там, за Новгородом и Псковом, где его пращур, Александр Ярославич, шведскому вождю Биргеру "наложил печать на лице острым мечом своим", там, где он же на льду Чудского озера поразил наголову ливонских рыцарей в "Ледовом побоище", там ближе к Европе...
– Токмо б морей добыть! – повторил царь.
А корабли будут! Лесу на корабельное строение не занимать стать, всю Европу русским лесом завалить хватит... Корабельное строение уже кипит по всем рекам... Все корабельные "кумпанства" уж к топору поставлены, горит работа! На рубку баркалон в шестнадцать с лихвой сажен длины и четырех ширины ставят топор да пилу бояре да владыки казанский и вологодский... К баркалонам чугунных пушек льется от двадцати шести до сорока четырех на каждое судно. На барбарские суда ставят топор и пилу гостинные кумпанства. А там еще бомбардирский да галеры... А орудий хватит...
Вдруг царь как бы очнулся от всецело поработивших его государственных дум и взглянул на Ягужинского, которого, казалось, только теперь заметил, и был поражен его необыкновенной бледностью и выражением в его прекрасных черных глазах чего-то вроде немого ужаса.
– Что с тобой, Павел? – спросил он, останавливаясь перед юношей. – Ты болен? Дрожишь? Что с тобой?
– Государь!.. Я не смею, – бормотал юный денщик бледными губами.
– Чего не смеешь? Я к тебе всегда милостив.
– Не смею, государь... но крестное целованье... моя верность великому государю...
– Говори толком! Не вякай.
– Царь-государь!.. На твое государево здоровье содеян злой умысел... хульные слова изрыгают...
– Знаю... не впервой я, чать... От кого? Как узнал?
– Приходила ко мне, государь, попадья Степанида, в Китай-городе у Троицы, что на рву, попа Андрея жена, и отай сказывала, что пришед-де в дом певчего дьяка Федора Казанца, зять его, Федора, Патриаршей площади подьячий Афонька Алексеев с женою своей Феклою и сказали: живут-де они в Кисловке, у книгописца Гришки Талицкого, и слышат от него про тебя, великого государя, непристойные слова, чево и слышать невозможно.
Павлушка говорил торопливо, захлебываясь, нервно теребя пальцы левой руки правою.
– Ну?
– Да он же, государь, Гришка, – продолжал Ягужинский, – режет неведомо какие доски, а вырезав, хочет печатать, а напечатав, бросать в народ.
– Ну?
– Да он же, государь, Гришка, те свои воровские письма, да доски, да и тетрати отдал товарищу своему Ивашке-иконнику.
– Ну? И?
– И та, государь, попадья Степанида сказывала мне, что оный Гришка Талицкий составил те воровские письма для тово: будто-де настало ныне последнее время и антихрист-де в мир пришел...
Ягужинский остановился, боясь продолжать.
– Досказывай! – мрачно проговорил царь.
– Антихристом, – запинался Павлушка, – он, государь, Гришка, в том своем письме ругаясь, писал тебя, великого государя...
– Так уж я и в антихристы попал, – нервно улыбнулся государь, – честь не малая.
– Да он же, государь, Гришка, также-де и иные многие статьи тебе, государю, воровством своим в укоризну писал: и народу-де от тебя, государя, отступиться велел-де и слушать-де тебя, государя, и всяких податей тебе платить не велел.
– Вот как! – глухо засмеялся Петр. – С сумой меня пустить по миру велит! Вот тебе и "корабли"... Ну?
– А велел-де, государь, тот Гришка взыскать, во место тебя, царем князя Михаилу Алегуковича Черкасского...
– Ого! Ну, ну!
– Через того-де князя хочет быть народу нечто учинить доброе.
– Так, так... Будем теперь в ножки кланяться Михайле Алегуковичу... Ну!
– Да он же, государь, вор Гришка, для возмущения к бунту с тех своих воровских писем единомышленникам своим и друзьям давал-де письма руки своей на столбцах, а иным в тетратях, и за то у них имал-де деньги.
Теперь Петр слушал молча, величаво-спокойно, и только нервные подергивания мускулов энергичного лица, оставшиеся у него еще с того времени, когда он совсем юношей, чуть не в одной сорочке и босой, ночью ускакал из Преображенского в Троицкую лавру от мятежных приспешников его властолюбивой сестрицы Софьи Алексеевны, которая давно сидела теперь в заточении тихих келий Новодевичьего монастыря.
– Все? – спросил он.
– Нет, государь. Попадья сказывала, что он же, Гришка, о "последнем времени" и о антихристе вырезал две доски, а на тех досках хотел-де печатать листы и для возмущения же к бунту и на твое государево, убийство...
– Убийство!..
– Так, государь, та попадья сказывала...
– Ну?
– Он-де, государь, Гришка, писал оное для того: которые-де стрельцы разосланы по городам, и как-де государь пойдет с Москвы на войну, а они, стрельцы, собрався, будут в Москве, чтоб они-де выбрали в правительство боярина князя Михаилу Алегуковича Черкасского, для того-де, что он человек добрый и от него-де будет народу нечто доброе.
– Так... Дай Бог, – иронически заметил Петр. – Все?
– Нету, государь! Оная попадья еще сказывала, будто-де тамбовский епискуп Игнатий, будучи в Москве, с Гришкой-де о последнем веце, и о исчислении лет, и о антихристе...
– Это обо мне-то?
– О тебе, государь, разговаривал, и плакал, и Гришку целовал...
– Так уж и архиереи... Вон куда яд досягает!.. А сие что? – спросил Петр, указывая на лежавшие на столе тетради.
– Попадья то ж принесла.
Царь взял тетради.
– А! "О пришествии в мир антихриста и о летех от создания мира до скончания света", – прочитал он. – Так, так... А вот и "Врата"... Вижу, вижу... Это "врата" в Преображенский приказ, в застенок, на дыбу, – качал он головой. – Все?
– Все, государь.
Заметив, что его юный денщик от страху едва стоит на ногах, царь отрывисто сказал:
– Спасибо тебе, Павлуша, за верную службу. А теперь ступай спать... Я сам просмотрю сии тетрати... Да! Для чего твоя попадья к тебе заявилась с своим изветом, а не в Преображенский приказ, к князю-кесарю?
– Боялась, государь.
– Ну, ступай.
2
Царь, оставшись один, стал просматривать обличительные тетради.
Долго в ночной тишине шуршала грубая бумага писаний фанатика. Петр внимательно прочитывал и перечитывал некоторые места. Он не мог не сознавать, что Талицкий с усердием изувера рылся в старинных книгах. Страницы постоянно пестреют ссылками на "Ефрема Сирина об антихристе", на "Апокалипсис", на "Маргерит". Фанатик всеми казуистическими изворотами старается доказать, что ожидаемый антихрист и есть Петр Алексеевич.
– Что он все твердит об "осьмом" царе? – сам с собой рассуждал Петр. – "Осьмый царь – антихрист... А Петр "осьмый": он и есть антихрист"... По какому же исчислению я осьмой царь?.. А! От Грозного... Царь Иван Грозный, царь Федор, царь Борис Годунов, царь Шуйский, царь Михаил Федорович, царь Алексей Михайлович, царь Федор Алексеевич... Да, я осьмой. Что ж из сего?
И опять зашуршала бумага, долго шуршала.
– Что за безлепица! И сему бреду пустосвята верят архиереи. О, бородачи! А они – пастыри народа!
И он вспомнил случай с епископом Митрофаном...
* * *
Царь приехал в Воронеж для наблюдения за стройкою кораблей для предстоящего похода под Азов.
Архиерей встретил царя с крестом. Народные толпы заняли собою всю площадь у собора. Но внимание народа было, по-видимому, больше сосредоточено на маленьком, худеньком, тщедушном Митрофане.
Наскоро осмотрев корабельные работы, с которыми Петр очень торопил, чтобы с полой водой двинуться в поход, он, возвратясь во дворец, послал Павлушу Ягужинского просить к себе Митрофана для переговоров о том же кораблестроении, так как Митрофан не только жертвовал Петру значительные суммы на постройку кораблей, но сам соорудил, оснастил и вооружил роскошное судно лично для царя.
Когда Ягужинский явился к Митрофану с царским приглашением, Митрофан тотчас же пошел ко дворцу. Народ, увидав любимого святителя, который кормил всю бедноту не только Воронежа, но и соседних селений, массами обступил своего любимца, теснясь к нему под благословение.
Петр видел из окна, как Митрофан повернул к фасаду и к крыльцу дворца и вдруг не то с испугом, не то с гневом остановился.
Народ тоже как бы с испугом шарахнулся назад.
И Митрофан не вошел во дворец. Он быстро, насколько позволяли ему старческие силы и слабые ноги, повернул назад. Народ за ним.
– Что случилось? Беги, Павел, узнай, в чем дело?
– Государь! Его преосвященство сказал: "Не войду во дворец православного царя, когда вход в оный дворец оскверняют поставленные там еллинские идолы и притом обнаженные".
– А!.. Он осмелился ослушаться моего приказа!.. Так поди и скажи сему попу: если он не явится ко мне, то как преступника царской воли его ждет казнь!
Возвратился Ягужинский бледный, растерянный.
– Что? Скоро явится ослушник?
– Нет, государь... Он сказал: прийму смерть, но не оскверню сан архиерея Божия, – с дрожью в голосе отвечал Ягужинский.
– А! Так будет же смерть!
...И там так же, как теперь здесь, в Кремле, глухо простонал соборный колокол. Долго, долго стоит в воздухе медленно затихающий стон меди... За ним другой, более отдаленный, но такой же зловещий, похоронный, доносится от другой церкви... Замер и этот в ночном воздухе... Ему отвечает откуда-то третий... Стонет и этот... Ясно, звонят по мертвому, только не по простому...
В полумраке сумерек царь видит в окно, что толпы народа поспешно и видимо тревожно, крестясь, стремятся к архиерейскому дому. Слышится смутный говор. По временам доносятся отдельные фразы.
– Ох, Господи! По мертвому звонят...
– На отход души...
– С чего бы это с ним?.. Давно ли видели erol..
– Архиерей-батюшка помирает...
– Не умер ли уж, поди... О, Господи!
Прибежал Ягужинский, весь растерянный, бледный, дрожащий...
– Что там? Что случилось?
– Он в гробу, государь... в крестовой...
– Кто в гробу?
– Его преосвященство епискуп Митрофан.
– Помер? Преставился?
– Нету, государь, жив...
– Как жив! А в гробу?
– В гробу, государь... Говорит: царь изрек мне смерть, казнь... Слово царево не мимо идет. Сейчас буду служить себе отходную, на отход души.
– Подай шляпу и палку.
Сквозь расступившуюся толпу Петр быстро вошел в крестовую и невольно остановился, полный изумления и суеверного страха...
Он увидел гроб, мертвое, бескровное лицо... Простой сосновый гроб... Голова мертвеца покоится на белых сосновых стружках.
Откуда-то слышатся стоны, плач...
Свет от зажженных свечей и паникадил так поразительно отчетливо вырисовывает мертвое лицо и сложенные на груди бледные, худые руки с четками. Вдруг мертвец открывает глаза...
– Государь! – силится приподняться в гробу и в изнеможении опять падает на опилки.
Петр быстро подходит...
– Прости меня, служитель Божий!
Он осторожно берет Митрофана за руку и помогает ему приподняться.
– Прости... Я в сердцах изрек слово непутное... На сей раз пусть мимо идет слово царево... Я каюсь... Благослови меня, святитель...