Державный плотник - Даниил Мордовцев 15 стр.


– Нет, – сказал Петр, – ноне песенка патриархов на Руси спета. В вербное действо я ни единожды не водил в поводу осляти с патриархом на хребте, как то делал блаженной памяти родитель мой.

– Точно, государь, не важивал ты осляти, – сказал Ромодановский.

– И никому из царей его больше напредки не водить, да и патриархам на Руси напредки не быть! – строго проговорил Петр. – Будет довольно и того, что покойный родитель мой короводился с Никоном... Другому Никону не быть, и патриархам на Руси – не быть!

– Аминь! – разом сказали и Меншиков, и Ромодановский.

Когда происходил этот разговор, последний на Руси патриарх находился уже в безнадежном состоянии. В бреду он часто повторял: "Павловы уста, Павловы"... Это были горячечные рефлексы последнего допроса тамбовского архиерея Игнатия... "Павловы уста, точно"... Старик в душе, видимо, соглашался с Игнатием, и духовное красноречие Талицкого казалось ему равным красноречию апостола Павла.

Петру не долго пришлось ждать уничтожения на Руси патриаршества: 16 октября того же 1700 года Адриана не стало.

На торжественное погребение верховного на Руси вождя православия и главы российской церкви съехались в Москву все архиереи и митрополиты, и в том числе рязанский митрополит Стефан Яворский, старейший из всех.

Похороны патриарха совершены в отсутствие царя, которому не до того было. Петр с начала октября находился уже под Нарвой и готовился к осаде этого города.

После похорон Адриана Стефан Яворский, перед отъездом в Рязань, посетил в Чудовом монастыре могилу бывшего своего учителя Епифания Славинецкого. С ним был и Митрофан воронежский, которого рязанский митрополит уважал более всех московских архиереев.

Оба святителя долго стояли над гробом Славинецкого.

– Святую истину вещает сие надписание надгробное, – сказал рязанский митрополит, указывая на надпись, начертанную на гробе скромного ученого.

И он медленно стал читать ее вслух:

Преходяй, человече! зде став, да взиравши,
Дондеже в мире сем обитавши:
Зде бо лежит мудрейший отец Епифаний,
Претолковник изящный священных писаний,
Философ и иерей в монасех честный,
Его же да вселит Господь и в рай небесный
За множайшие его труды в писаниях,
Тщанно-мудрословные в претолкованиях
На память ему да будет
Вечно и не отбудет.

– Воистину умилительное надгробие, – согласился Митрофан, – и по заслугам.

– Истинно по заслугам, ибо коликую войну словесную вел покойник с пустосвятами! – сказал Стефан Яворский. – Вот хотя бы, к примеру, о таинстве крещения: Никита Пустосвят в своей челобитной обличает Никона за то, будто бы тот не велит при крещении призывать на младенца беса, тогда как якобы церковь повелевает призывать.

– Как призывать беса на младенца? – удивился Митрофан.

– В том-то и вся срамота! В обряде крещения, как всякому попу ведомо, возглашает иерей: "Да не снидет со крещающимся, молимся Тебе, Господи, и дух лукавый, помрачение помыслов и мятеж мыслей наводяй".

– Так, так, – подтвердил Митрофан.

– А Никита кричит, подай ему беса!

– Не разумею сего, владыко, – покачал головою Митрофан.

– Никита так сие место читает: "Молимся Тебе, Господи, и дух лукавый", якобы и к "духу лукавому", к "бесу", относится сие моление. Теперь вразумительно?

– Нет, владыко, не вразумительно, – смиренно отвечал Митрофан.

Воронежский святитель не знал церковнославянской грамматики и потому не мог отличить именительного падежа "дух" от звательного: если бы слово "молимся" относилось и к "Господу" и к "духу лукавому" также, то тогда следовало бы говорить: "молимся Тебе, Господи, и душе лукавый". Этого грамматического правила воронежский святитель, к сожалению, не знал. Тогда Стефан Яворский, учившийся богословию и риторике, а следовательно, и языкам в Киево-Могилевской коллегии, и объяснил Митрофану это простое правило:

– Если бы, по толкованию Никиты Пустосвята, следовало и Господа, и духа лукавого призывать и молить при крещении, тогда подобало бы тако возглашать: "Молимся Тебе, Господи, и душе лукавый"... Вот посему Никита и требует молиться и бесу, а его якобы в новоисправленных книгах хотя оставили на месте, а не велят ему молиться.

– Теперь для меня сие стало вразумительно, – сказал Митрофан.

– У сего-то Епифания и Симеон Полоцкий сосал млеко духовное и, по кончине его, выдавал за свое молочко, но токмо оное было "снятое", – улыбнулся Стефан Яворский.

– Как, владыко, "снятое"? – удивился Митрофан. – Я творения Полоцкого: и "Жезл Православия" и "Новую Скрижаль" чел не единожды и видел в них млеко доброе, а не "снятое".

– Что у него доброе, то от Епифания, а свое молочко – жидковато... Вот хотя бы препирание сего Симеона с попом Лазарем о "палате".

– Сие я, владыко, каюсь, запамятовал, – смиренно признался воронежский святитель, – стар и немощен, потому и память мне изменяет.

– Как же! Лазарь безлепично корил церковников за то, что на ектениях возглашают: "О всей палате и воинстве"... Это-де молятся о каких-то "каменных палатах"... Сие-де зазорно – молиться о камне, о кирпиче.

– Так, так... теперь припоминаю, – сказал Митрофан.

– Так и сие претолкование Симеон похитил у Епифания, – настаивал рязанский митрополит. – Сего-то ради и в зримом нами ныне надгробии Епифания сказано, что был он "претолковник изящных священных писаний" и что "труды" его были "тщанно-мудрословные в претолкованиях".

Поклонившись в последний раз гробу ученого, святители возвратились в свои подворья и в тот же день выехали из Москвы: Стефан Яворский в Рязань, а Митрофан – в Воронеж.

Они потому поспешили оставить Москву, что им не хотелось присутствовать при архиерейском расследовании дела тамбовского епископа Игнатия и кригописца Григория Талицкого. Страшное это было дело!

6

Дело Талицкого росло подобно снежной лавине.

Игнатий-епископ все еще сидел в патриаршем дворе "за приставы", а в Преображенском приказе работали дыба и кнут.

После похорон Адриана архиереи опять собрались в патриаршей Крестовой палате и велели привести Талицкого и Игнатия.

После возглашения первоприсутствующим архиереем обычного "во имя Отца и Сына и Святаго Духа" первоприсутствующий, напомнив Игнатию его показание, что Талицкий просил его провести в народ весть об антихристе через патриарха, приказал допрашиваемому продолжать свое показание.

– Когда Григорий посоветовал мне возвестить о том святейшему патриарху, – тихо заговорил Игнатий, – и я ему, Григорию, сказал: я-де один, что мне делать? И про книгу "О пришествии в мир антихриста и падении Вавилона", в которой написана на великого государя хула с поношением на словах, он, Григорий, мне говорил...

Видя, что первоприсутствующий не останавливает его при слове "Григорий", как останавливал патриарх, и не велит говорить "Гришка", Игнатий понял, что судии относятся к нему милостивее патриарха. И он продолжал смелее:

– И после взятья тех тетратей я с иконником Ивашком Савиным прислал к нему, Григорию, за те численные тетрати денег пять рублев, а перед поездом моим в Тамбов за день он, Григорий, принес ко мне на Казанское подворье написанные тетрати и отдал мне, а приняв тетрати, я дал ему, Григорию, за те тетрати денег два рубля.

В это время патриарший дьяк, в стороне записывающий показания подсудимых, встав с места и поднеся исписанные столбцы к первоприсутствующему, что-то тихонько ему шепнул. Тот, взглянув на столбцы и возвращая их дьяку, сказал:

– Блажени милостивии...

Дьяк поклонился и опять сел на свое место. Игнатий понял недосказанное и продолжал:

– А преж сего в очной ставке Григорий сказал, как-де те тетрати он, Григорий, ко мне принес и, показав, те тетрати передо мною чел, и рассуждения у меня просил, и я, слушав тех тетратей, плакал и, приняв у него те тетрати, поцеловал.

Дьяк глянул на Талицкого, и тот утвердительно кивнул головой.

Дьяк что-то отметил на столбце. Игнатий продолжал:

– Подлинно, те тетрати я слушал, а плакал ли и, приняв их, поцеловал ли, того не упомню.

Талицкий опять кивнул дьяку. Игнатий это заметил и, став вполоборота к Талицкому, сказал:

– Он, Талицкий, тетрати "О пришествии в мир антихриста" и "Врата" хотел, пришед в Суздаль, дать и суздальскому митрополиту. – И, обратясь к первоприсутствующему, добавил: – А в Суздаль он, Григорий, ходил ли и те тетрати дал ли, про то я не ведаю, ведает про то он, Григорий.

Теперь все обратились к Талицкому. Он смело выступил вперед.

– В Суздаль к митрополиту Илариону для рассуждения тех тетратей я точно хотел идти, – сказал он, – да не ходил, затем что в дороге питаться мне было нечем, денег не было, просил я денег у тамбовского епископа, да он не дал, и своих тетратей к митрополиту я не посылал. А знаком мне тот митрополит потому, что я напред сего продал ему книгу "Великое Зерцало".

Он замолчал и, звякнув кандалами, гордо отошел в сторону.

– И ты, Григорий Талицкий, утверждаешь на всем том, что сказал? – спросил первоприсутствующий.

– Утверждаюсь! И на костре возвещу народу, что настали последние времена и что на Москве...

Но пристав силою зажал рот фанатику.

– Отвести его в Преображенский, – сказал первоприсутствующий.

Талицкого увели; но с порога он успел крикнуть:

– Не потеряй венца ангельского, Игнатий. Он ждет нас на небесах, а здесь...

Голос его еще звучал за дверями, но слов не было слышно.

Тогда первоприсутствующий обратился к Игнатию.

– Игнатий, епискуп тамбовский, утверждаешься ли ты на всем том, что показал здесь?

– Утверждаюсь, в трикраты утверждаюсь.

– Иди с миром, – сказал первоприсутствующий. Увели и Игнатия.

Архиереи переглянулись.

– Вина его велика... но... блажени милующие, – тихо сказал один из них и взглянул на первоприсутствующего.

– Лишению архиерейского сана повинен, – проговорил последний.

– И лишению монашеского чина, – добавили другие.

– Обнажению ангельского лика, но не смерти, – заключил первоприсутствующий.

* * *

Прошло несколько дней.

Мы в Преображенском приказе, в застенке.

Перед князь-кесарем Ромодановским и перед заплечными мастерами стоит епископ Игнатий...

Но он уже не епископ и не Игнатий...

Он – Ивашка Шалгин, и не в епископской рясе и не в клобуке, а совсем голый и с бритою головой.

– Стоишь на своем, Ивашка? – спрашивает его князь-кесарь.

– Стою.

Ромодановский глянул на палачей.

– Действуйте... да чисто чтоб!

Палачи моментально схватили бывшего архиерея, скрутили и подняли на дыбу.

Послышался страшный стон, и плечевые суставы рук выскочили из своих мест.

Мученик лишился сознания.

– Жидок архиерей, – презрительно кинул князь-кесарь приказному, записывающему "застенное действо". – Снять с дыбы!

Несчастного сняли и положили на рогожу. Он казался мертвым.

– Вправить руки в плечевые вертлюги, – приказал Ромодановский.

При ужасающем крике очнувшегося страдальца палачи, опытные хирурги, вправили то, что вывихнула дыба. Страдалец опять был в обмороке.

– Отлить водой! Оклемает.

Стали несчастному лить воду на лицо, на голову, против сердца.

Когда, немного погодя, он несколько пришел в себя и открыл глаза, Ромодановский сказал палачам:

– Подбодрите владыку "теплотой".

Тогда "заплечные мастера" силою открыли рот и влили в него целую косушку водки.

– Разрешение вина и елея... – злорадствовал князь-кесарь.

Водка быстро подействовала на ослабевший организм расстриженного архиерея, и он привстал на рогоже.

– Сможешь теперь говорить? – спросил Ромодановский.

– Смогу, – был ответ.

– Говори, да токмо сущую правду, а то "копчению" предам.

...Что означало в древней судебной терминологии слово "копчение", неизвестно: может быть, это и было сожжение на костре, которому был подвергнут в Пустозерске знаменитый протопоп Аввакум, самый энергичный и неустрашимый расколоучитель.

Тогда бывший епископ заговорил:

– Которые тетрати я у Гришки Талицкого взял, и те тетрати на Москве сжег подлинно...

– Ну! – торопил князь-кесарь.

– А как те тетрати сжег, того у меня никто не видал, и тех тетратей я никому не показывал и о них никому не говорил, и списков с них никому не давал.

Он говорил медленно, заплетающимся языком, и часто останавливался для передышки.

– Все? – спросил Ромодановский.

– Нет... В совет к себе к тем воровским письмам никого я не призывал и советников его, Гришкиных, и единомышленников на такое его воровское дело никого не знаю.

Он остановился в полном изнеможении.

– Все?

– Все, – был ответ.

Но Ромодановский не удовлетворился этим.

Как он далее истязал свою жертву, отвратительно и омерзительно рассказывать, и мы покроем эту мерзость нашего прошлого всепрощающим забвением.

7

Совершая в застенке приказа все ужасы пыток над бывшим епископом, князь-кесарь не забывал, что сегодня он должен поспеть на веселую свадьбу.

Пользуясь отсутствием грозного царя, стоявшего с войском под Нарвою, москвичи спешили сыграть несколько пышных свадеб "по старине", чего царь, при себе, не позволил бы, особенно в боярских домах.

На одну из таких свадеб и должен был поспеть князь-кесарь, в угоду старой боярыне Орлениной, которая хотя и имела большую силу при дворе, но у себя дома упорно придерживалась старины. Она же своим влиянием дала ход Меншикову, а потом выдвинула и Ягужинского, благодаря его замечательной красоте.

Поэтому и князь-кесарь не смел ни в чем перечить властной старухе.

Орленина выдавала свою красавицу внучку Ксению за молодого князя Трубецкого, сына князя Ивана Юрьевича, Аркадия.

Приготовления к свадебному торжеству были покончены раньше: был уже назначен и тысяцкий – главный чин при женихе; избраны были со стороны жениха и невесты: "сидячие бояре и боярыни", "свадебные дети боярские", или "поезжане"; назначены к свадебному чину из челяди – "свещники", "коровайники" и "фонарщики"; наконец, избран был и "ясельничий", который должен был оберегать свадьбу от колдовства и порчи.

Накануне самого бракосочетания жених, по обычаю старины и по указанию своей матери, княгини Аграфены, прислал невесте дорогой ларец, в котором находились подарки: шапка, сапоги, а в другом отделении ларца – румяна, перстни, гребешок, мыло, зеркальце и принадлежности женских работ – ножницы, иглы, нитки и лакомства – изюм, фиги и в придачу ко всему – розга, чтоб жена боялась мужа.

Утром же свадебного дня сваха невесты начала готовить брачное ложе, или "рядить свадьбу". С пучком рябины в руках, это от порчи, она обходила хоромину брачного торжества и кровать, где постилалось брачное ложе. Все относившееся к брачной хоромине, то есть к "сеннику", принесла из дома невесты многочисленная челядь ее знатной бабушки. Сваха распорядилась, чтобы на потолке сенника не было земли.

– Это не могила, чтоб над ней земля была, – пояснила она, – так закон велит.

Потом сенник обили по стенам и по помосту коврами. По четырем углам сенника воткнули по стреле, на которые повесили по сороку соболей.

– А ты, Марьюшка, взоткни на стрелы по калачу, – сказала сваха подручной сидячей боярыне.

– Уж и дотошная у нась сватьюшка! – с умилением сказала сидячая боярыня, натыкая на стрелы калачи.

Затем на лавках, по углам, поставили по оловянику сыченого меду, а над дверьми и окнами прибили по кресту.

– Все по-Божески, чтоб порчи не было, – пояснила сваха.

Когда в сенник вносили принадлежности брачной постели, то впереди несли образа Спаса и Богородицы, а также большой золоченый крест.

– А снопы готовы? – спрашивала сваха.

– Готовы, боярыня, – отвечали челядинцы.

– Все сорок, по закону?

– Все, боярыня, счетом.

– Так, укладывайте снопы на кровать ровнехонько.

– Знаем, боярыня.

Потом на снопы положили дорогой персидский ковер, а на ковер три перины. На подушки натянули шелковые "атлабасовые" наволоки и застлали постель шелковою же белою простынею...

– Чтоб на белом "доброе" виднее было, – пояснила сваха.

– Ох, дотошна ты, сватьюшка, – удивлялись сидячие боярыни, убиравшие постель.

Поверх простыни постлали холодное одеяло.

– По закону теплого не кладут, – пояснила сваха, – да и сенник чтоб не топлен был.

– И без теплого князю и княгине жарконько будет, – хитро улыбались сидячие боярыни.

– А шапка где?

– Вот она.

– Клади на подушку.

Тогда над постелью повесили образа и крест и задернули их убрусами, а самую постель задернули тафтяным пологом.

После того челядинцы внесли в сенник кади с пшеницею, рожью, овсом и ячменем и поставили у изголовья постели.

– Все, кажись, наладили по закону, – сказала подручная сидячая боярыня.

– Все, Марьюшка, экое гнездышко перепелиное!

– Не соколиное ли, полно? Женишок-ат соколом смотрит.

Между тем в доме невесты тоже вся челядь была на ногах. Под наблюдением самой боярыни-бабушки готовили все к приему жениха в парадной хоромине: ставили столы, накрывали скатертями, уставляли уксусницами, солоницами и перечницами.

Затем на просторном "рундуке" (возвышении) убрали сиденье для жениха и невесты, положили камчатные золотные изголовья, а сверху покрыли их соболями. Тут же положили и соболя для "опахивания" новобрачных. Перед сиденьем жениха и невесты поставили стол и накрыли его тремя дорогими скатертями, одна скатерть на другой.

На них поставили солоницу золоченую и положили калач-перепечу и сыр.

– Теперь, кажись, все по закону, – сказала боярыня-бабушка, топчась на месте. – Пора и невесту снаряжать к венцу.

Наконец все было готово, невеста одета, а хорошенькая белокурая головка ее украшена изящным маленьким золотым венцом, символом девичества.

Тогда последовало торжественное шествие невесты с женской половины в парадную хоромину, куда уже собрались родные невесты и приглашенные.

Назад Дальше