Собрание сочинений. Т.1. Рассказы и повести - Иво Андрич 32 стр.


И все же он не жалел ни трудов, ни времени, ни денег, когда надо было зимой устроить "посиделки", принять кого-либо из дипломатического корпуса или высокопоставленных османских чиновников, именитых горожан или своих "собратьев", православных попов и вольнодумцев из мусульманского духовенства. Он выписывал табак и вино из Герцеговины, апельсины и гранаты - из Дубровника, собственноручно растирал горчицу, приготовлял разные маринады, сам нарезал нежнейшее копченое мясо, утверждая при этом, что женским рукам так не нарезать. И когда угощение было готово, аккуратно разложено по тарелкам и накрыто чистыми салфетками, он производил смотр всем кушаньям, устанавливая очередность перемен, и сердце его не только не щемило от боли, но, напротив, наполнялось такой радостью, словно это его самого собирались потчевать изысканными яствами и словно бы он уже слышал похвалы, которыми вечером его осыплют гости. И потому всякое сожаление, бережливость или скупость оказывались будто под наркозом, теряли силу, уступая место чувству величайшего удовлетворения и гордости репутацией человека гостеприимного и хлебосольного.

Так вот и выходит, что заложенные в нас противоположные начала, проявляясь, делают нас то скрягами и эгоистами, то людьми щедрыми и тороватыми в зависимости от того, какое из них перетянет, что, в свою очередь, у окружающих людей создает о. нас мнения на первый взгляд весьма противоречивые, но в сущности одинаково и верные и неверные.

Жупник позвал гостей на послезавтра, то есть на субботу "сразу после акшама, или a la france на семь часов". В числе приглашенных было шесть-семь иностранцев, консульских служащих и турок, и столько же именитых боснийцев, среди которых были и священники разных вероисповеданий. Прежде чем разослать приглашения, он долго обдумывал каждую кандидатуру.

Соединить пятнадцать человек, столь различных по положению, происхождению и вере, по характеру и представлениям - дело не шуточное. А самолюбие жупника требовало, чтоб вечер получился гармоничным, чтоб гости чувствовали себя легко и свободно и испытывали благодарность к хозяину за то, что он предоставил им возможность встретиться с приятными и полезными людьми.

Сами консулы редко посещают его дом, и не потому, что не хотят, а потому, что следуют укоренившимся обычаям, приберегая такие визиты на особо важные случаи. Высокие турецкие сановники тоже нечасто приходят, хотя на этот счет у них нет никаких правил и предписаний, просто каждый поступает согласно своим понятиям, своему воспитанию и своим расчетам. С большей охотой откликаются местные видные мусульмане, особенно те, что помоложе и гибче, а еще охотнее - православные попы и прочие иноверцы.

Гости жупника делились на две категории: на тех, кого он принимал в Большой гостиной, и на тех, кому отводилась Малая. Второй этаж приходского дома, прозванного "монашеским домом", в сущности, только и располагал этими двумя комнатами, которые для таких случаев прибирались и украшались с особым тщанием.

В Сараеве не было других францисканцев, кроме фра Грго, бывшего не только сараевским жупником, но и своего рода дипломатическим агентом, через которого поддерживалась связь с высшими турецкими властями и иностранными консулами, и его капеллана. Зато сюда довольно часто наведывались монахи из монастырей и приходов, разбросанных по всей Боснии. В те самые дни, когда все уже было готово к большому субботнему приему, неожиданно нагрянули три монаха. Сначала пожаловали фра Серафим Бегич, по прозванью Бег, и фра Лука Бошняк из крешевского монастыря, а двумя часами позже прибыл фра Рафо Кустудич, жупник Киселяка.

Жупник обрадовался гостям, но, по своей привычке быстро оценивать сложившуюся обстановку, тотчас же подумал о том, как быть с монахами, если они останутся до субботы, а это вполне вероятно, кого определить в Большую, кого в Малую гостиную, а от кого, может быть, и вовсе лучше избавиться.

Проще всего дело обстояло с фра Рафо. В этом высоком, полноватом человеке все дышало силой, спокойствием и размеренностью. Свисающие усы, густые брови и буйные кудри цвета воронова крыла, оттеняя матовую белизну кожи, создавали впечатление красоты необычайной. Ровные белые зубы и карие глаза, время от времени озаряемым улыбкой, сообщали правильным чертам его лица живом и теплое выражение. Фра Рафо говорит немного, разве что обронит несколько незначащих фраз своим приятным густым баритоном, который так гармонирует со всей его прекрасной и сильной фигурой. Полный гордой уверенности в своей красоте, которую никогда не тревожили ни игра страстей, ни кипучая работа мысли, он был доволен собой, как, впрочем, и окружающие всегда были довольны им. И своим видом, и манерой держаться он вполне подходил к Большой гостиной. Труднее будет с фра Лукой. Великан с неестественно большим носом, черный, волосатый и лохматый, с умом, прямо противоположным его росту, он славится тем, что много ест и до удивления любит поспать. Откровенно говоря, он не подходит ни к одной из гостиных, "этот не на показ", как про себя выражался жупник, но вместе с тем признавал, что тот не испортит дела, ежели и просидит молча весь вечер, разумеется - в Малой гостиной.

Остается решить последний и самый трудный вопрос: как быть с фра Серафимом? Надо сказать, что вопрос этот не новый, он возникал перед фра Грго множество раз и по самым различным поводам уже в течение многих лет. Тот же вопрос - "Как быть с фра Серафимом?" - задавали себе и старейшины ордена, и настоятели монастырей, и приходские священники, к которым фра Серафима направляли служить. Они и по сей день вопрошают: "Как быть с фра Серафимом?"

Сирота из нищего глухого села боснийской Краины, он рос и учился в монастыре Плехан. Поначалу это был щуплый, курносый мальчишка с льняными волосами и удивительно белой кожей, робкий и замкнутый. Звали его Маркан. Дивный голос и отличный слух сразу сделали его общим любимцем. Приняв постриг, он стал называться Серафимом, однако скоро все поняли, что с тех пор, как существует орден, не было монашеского имени, которое бы так не подходило "маленькому Маркану", как Серафим. Среди монахов никогда не было такого неугомонника, весельчака и повесы, как плеханский Серафим. И все же его вместе с другими семинаристами послали в Венгрию для завершения образования. В богословских предметах он успевал средне, зато был первым в латинском языке, и его печские наставники горестно вздыхали, что столь выдающемуся латинисту придется прозябать в боснийской глуши. Но монастырские старейшины и слышать не хотели о дальнейшем его пребывании за границей: они были хорошо осведомлены о том, что фра Серафим в ущерб богословским дисциплинам и благонравному поведению выучился играть на всевозможных инструментах, танцевать чардаш и петь мадьярские песни, да еще такие, от которых печские молодки, хоть и притворялись, что ничего не понимают, краснели до ушей. Что же касается карт, то и тут ему не было равных.

Все же счастье улыбнулось фра Серафиму, и он отправился в Италию, но провел там всего несколько месяцев.

В Боснию он вернулся малорослым и довольно тучным монахом, с неровно подстриженным венцом неспокойных и непослушных волос, с едва различимыми редкими белесыми усиками и очками на близоруких, но живых и блестящих глазах. Только теперь старейшины поняли, что вышло из тихого и замкнутого Маркана и какие муки предстоят ордену с ним и ему с орденом. Сразу же стало ясно, что трудно найти ему дело в монастыре, потому что он непрестанно нарушал порядок и дисциплину, но еще труднее - в приходах, вне монастырских стен: слишком его тянуло к мирянам, особенно к городским повесам-мусульманам, которые его очень ценили и почитали за остроумие, прекрасный голос и виртуозную игру на музыкальных инструментах. Тогда-то монахи и прозвали его Бегом.

Монахи любили потешиться над ним за его слабость к турецким словам, песням и обычаям. Он обожал воду и чистоту с удивительной, глубоко затаенной страстью и потому часто купался, по нескольку раз на дню умывался даже зимой, терпеливо и безропотно снося насмешки и уколы монахов, что вообще было не в его правилах. Понадобится он зачем-либо, станут его искать - тотчас раздается: "Посмотрите во дворе, наверняка у колонки омовение совершает!" Монахи частенько выходили на галерею поглядеть, как он моется. Сутана спущена до пояса, полотенце через плечо, он яростно намыливается, громко полощет нос и горло и, словно бы разговаривая с водой, отпыхивается: "Ох, ох, ох, ах, ах, ах!" И возвращается румяный и весь еще во власти недоступного другим упоительного блаженства.

- Сабах хаир олсун, Бег!

- Омовение совершил, Бег!

- Proficiat!

Обычно он не обращает внимания на эти шпильки, но если уж кто хватит через край, он гаркнет:

- Заткнись, неряха! Чистый и умытый грешник милее богу, чем дюжина набожных грязнуль вроде тебя.

А примутся выговаривать ему за выпивки и кутежи с бегами из Дервенты - он сокрушенно признается в своей слабости, но стоит поднять голос монаху из Фойницы или из Гуча-Горы близ Травника, раскаяния как не бывало.

- А ты меня за язык не тяни, слышишь? Триста лет про наши три монастыря говорят: крешевцы песни орут, фойничане зелье пьют, а травничане втайности жрут. Я, друг ситный, не таюсь. Радуюсь каждому куску, каждой песне и каждой капле вина. И ежели мне перепадает рюмка, я ее поднимаю, чтоб все видели, так бы и чокнулся со всем миром! А вы целыми днями ходите с постными физиономиями, опустив глаза долу и засунув руки в рукава, а вечером тащите в келью полную баклагу ракии, так что потом не знаете, где у вас голова, а где ноги…

- Полегче, Бег! - успокаивает его монах постарше.

- Что полегче? И не подумаю! Грешен я и порочен и готов принять укоры от тех, кто лучше меня, но не позволю этим травницким ханжам и фарисеям учить меня уму-разуму, чтоб им пусто было!

В сущности, фра Серафима нельзя было назвать ни горьким пьяницей, ни неисправимым картежником и уж никоим образом развратником, однако было бы неправдой утверждать, что он не любит выпить, посидеть и попеть в честной компании, перекинуться в картишки или затеять другую азартную игру, где судьба-индейка играет человеком, хотя человек думает, что это он играет ею. На все его недостатки и слабости смотрели бы сквозь пальцы, а с годами и вовсе перестали бы обращать внимание, не будь у фра Серафима зоркого глаза и острого языка, дьявольской способности в любой вещи, в любом человеке и в любых его поступках сразу подмечать притворство и фальшь и не обладай он при этом полной неспособностью держать про себя подмеченное и не делать его достоянием других. Талант подражания был в нем столь силен, что он и мертвеца мог рассмешить. Да, это опасные таланты и в иных странах, что уж говорить про нашу, где люди в большинстве своем любят посмеяться над другими, а сами боятся насмешек пуще сабли и ненавидят лютой ненавистью тех, кто подшутит над ними.

Из-за этих своих особенностей фра Серафим за долгие годы и сам порядком натерпелся, и немало хлопот доставил своим старейшинам. Он часто получал нагоняи, выговоры и головомойки, подвергался наказаниям. Бывали случаи, когда даже ставился вопрос о его дальнейшем пребывании в ордене. Не на шутку встревоженный, фра Серафим быстро исправлялся или, по крайней мере, искренне обещал исправиться. Несмотря ни на что он был предан ордену, притом он и сам не подозревал, а другие тем паче, сколь сильна и неиссякаема была эта его привязанность. Он и впрямь хотел жить под началом тех самых старейшин, которым причинял столько огорчений, с братьями, с которыми столько вздорил, и умереть, когда пробьет его час, в одном из монастырей, порядки и правила которых он столько раз нарушал. И когда ему грозили самой суровой карой, он просил дать ему любое другое наказание, пусть самое тяжелое, только оставить его в ордене.

- Смилуйтесь, братья и преподобные отцы, прошу вас! Нашему ордену нужен один грешник, если не для чего другого, так хотя бы примера ради, а где вы найдете лучший пример, чем я! Ну скажите! - обращался Серафим к монахам, когда они по большим праздникам собирались в одном из трех монастырей и принимались разбирать его очередные выходки.

И его искренняя, лишь наполовину шутливая мольба действовала на старых и мрачных настоятелей, неизменно вызывая у них снисходительную улыбку и смягчая их сердца. Так со временем и сложились довольно сносные отношения между "матерью Провинцией и ее сыном Серафимом", как он сам любил выражаться.

Теперь ему было хорошо за сорок, он попривык к дисциплине, а монахи - к его вечным нарушениям этой самой дисциплины; да и сам по себе он несколько приутих. Давно уже фра Серафиму не дают никаких трудных и серьезных должностей, ибо любая такая попытка кончалась плохо. Долгое время его переводили из монастыря в монастырь, из одного прихода в другой, в наказание отсылали даже в Раму, но потом перестали. Сейчас он живет в крешевском монастыре, но каждые два-три месяца отправляется к кому-либо из своих семинарских друзей, сидящих в городских приходах, под предлогом помочь им во время пасхального поста или в большие праздники, а на деле - немного отдохнуть от монастырских строгостей и развлечься. Друзья всегда радуются его приезду. Они знают, что фра Серафим отнюдь не всегда легкий и смирный гость, однако им известно и то, что дом, куда он заглянет, разом наполнят смех и жизнь и хоть на время изгонят мрак и скуку. Вот и сейчас фра Серафим приехал погостить к своему приятелю, сараевскому жупнику, отцу Грго, с которым его связывала давнишняя дружба. То была дружба особого рода, какая только и может быть между двумя людьми, столь различными и по темпераменту, и по характеру, и по жизненным целям и устремлениям; она была полна трений и стычек, и все же не шла на убыль, а, напротив, росла и крепла с каждым годом.

Отец Грго, хотя и был моложе Серафима, с самого начала играл в этой дружбе роль старшего брата и наставника. В молодые годы он старался образумить и исправить приятеля, а когда понял, что зря тратит силы, перешел к укоризнам и порицаниям, однако ж перед собратьями и старейшинами всегда защищал его, используя всю свою ловкость и умение, чтоб, осудив грех, выгородить грешника и свести кару до минимума. В разговоре с фра Серафимом он бывал строг, по-отечески серьезен и озабочен и при посторонних никогда не называл его Бегом, как все прочие монахи, а несколько официальнее - Серафимом. В сущности, он любил своего шального приятеля больше, чем показывал ему и другим, и гораздо больше, чем мог сам предположить. Ибо где-то в глубине его сложной и раздвоенной души таилась незримая, но сильная страсть к разгульной жизни, билась "фра-серафимовская жилка" сомнения в официальных авторитетах и сопротивления общепризнанным и давно утвердившимся формам общественной жизни. И эта потайная его страсть во многом была причиной резких замечаний и укоров, которые он обрушивал на своего приятеля, потому что, порицая его, он старался придушить и изжить ее в себе самом, но вместе с тем в его дружбе и подавляемой нежности было невольное восхищение, а может быть, и неосознанная зависть к этому несносному, но обаятельнейшему проказнику Серафиму, который и умеет, и смеет быть самим собой и не страшится предстать перед людьми таким, каков он есть.

И вот теперь отец Грго и фра Серафим сидят в маленькой, приземистой и полутемной столовой, завтракают и смотрят друг на друга, как могут смотреть только старинные друзья, у которых нет друг от друга тайн.

Жупник перечисляет гостей, приглашенных на субботний вечер, и заранее просит приятеля, если он, конечно, хочет присутствовать на вечере, не увлекаться спиртным и следить за своими словами, разговаривая с иностранцами и именитыми господами.

- В таком случае не пускай меня к ним!

- А ты обуздай немного свой краинский язык!

- Легко сказать, обуздай! Если б я мог! Да и что толку, наденешь на себя узду, еще хлеще выходит. Посади-ка меня лучше туда, где не будет никаких властей - ни духовных, ни мирских.

- Для тебя, Серафим, трудно найти такое место, - говорит отец Грго укоризненно, но невольно улыбаясь в свои опущенные каштановые усы.

- Делай как знаешь, только я этих твоих консулов-монсулов терпеть не могу.

- Значит, терпеть не можешь! А если я начну показывать, кого не выношу и кого терпеть не могу, что будет?

- Тебе что! Ты чем меньше любишь человека, тем приязненнее с ним разговариваешь…

- Вот уж ерунда, - защищается жупник с видом занятого человека, которому не до пререканий.

- И вовсе не ерунда. Вот мы с тобой с каких пор приятели, а ведь никто меня так не ругает и не чихвостит, как ты, зато, например, этого чахоточного Талат-эфенди ты видеть не можешь, а как любезничаешь с ним, мелким бесом рассыпаешься!

Жупник изматерил и его, и Талат-эфенди, но фра Серафим, нисколько не смутившись, продолжал:

- Не сердись, Гргур, ведь сам знаешь, я правду говорю. Знаю, распинаешься ты перед ним поневоле, ради нашей же пользы. Что ж, у тебя к тому талант, тебе и карты в руки, а меня уволь. Ты так и смотришь, как бы в каком консульстве потереться, а я… я, еще раз тебе скажу, не люблю я этих дипломатов. Надутые, чванные, на всех взирают свысока, а как надо что-то выведать - сами делаются меньше макового зернышка. Стоит кому рот открыть - у них сразу ушки на макушке. Разговаривает с тобой, а сам думает одно, говорит другое, а назавтра в донесении напишет третье.

Отец Грго только рукой отмахивается. Его тревога, как фра Серафим обойдется с иностранцами, в самом деле отнюдь не беспочвенна.

Фра Серафим, который по природе своей чурался всякого рода чиновников, сановников, ведомств, присутственных мест и вообще всего официального, не любил иностранцев из разных консульств, австрийцев же и, в особенности соотечественников, состоящих у них на службе, просто ненавидел.

Однажды, во время очередного приезда фра Серафима в Сараево, жупник, совсем упустив из виду нрав и повадки своего друга, повел его на какой-то торжественный прием в австрийское консульство. Генеральный консул Атанаскович, хорошо осведомленный о настроениях монахов и знавший подноготную каждого из них, встретил его с холодной учтивостью. Фра Серафим, опасаясь ляпнуть что-нибудь неуместное, только односложно отвечал на вопросы. Вежливо поблагодарил Атанасковича за то, что служащий консульства Плехачек, ездивший по делам службы в Вену, привез ему очки. Консул хмуро взглянул на новые очки фра Серафима в позолоченной оправе и сказал с легкой, чуть заметной иронией:

- Вы носите хорошие венские очки!

Фра Серафим парировал удар, словно неделями обдумывал свой ответ:

- Да, ношу, ваше сиятельство, и это единственное, что есть на мне и во мне венского. Глаза-то мои! Глаза, слава богу, у нас тоже есть.

- Разумеется, есть, но не всегда хорошие.

- А нам, боснийцам, лучших не надо.

Но генеральный консул не слышал его последней реплики, ибо уже с достоинством повернулся к кому-то из гостей.

Назад Дальше