- Есть, Салих-бег, поверь, есть! Ладно, пускай я дурак и пропащий человек. Пускай! После меня придут люди лучше и умнее, и они-то уж сведут счеты с агами и судьями, так что и им не сладко придется. Мне не дождаться этого, но я твердо знаю и вижу, вот как эту ракию несчастную, что стоит передо мной: придет день, когда аги и беги будут, как я, топтаться перед канцеляриями с прошениями и законами в суме, и никто не станет читать их бумажки и даже разговаривать с ними не захочет. Люди будут смеяться над ними, как сейчас надо мной смеются. Только этот смех будет громче и сильнее: от него вся Босния затрясется. От меня к тому времени останется горсть костей, меня не будет, но лучших поминок мне не надо, тогда я оживу, а сейчас я мертвый.
И Симан разглагольствовал о том, чего никогда не было и, как говорят люди, быть не может, но что все же должно быть. То были смелые, бунтарские мысли, днем они не приходят в голову и их не высказывают вслух; сейчас же в этом глухом углу, над обмелевшей рекой, чье журчание едва слышалось, в крестьянине словно не ракия говорила, а сама правда, красноречивая, прозорливая и бесстрашная правда глубокой ночной поры.
И Симану было приятно, что он не боится высказать ее в лицо самому бегу, пусть и полумертвому от ракии. Иногда бег бывал и не настолько пьян, как казалось, и сквозь пьяный шум и туман в голове до него доходило если не все, то по крайней мере главное. Мало-помалу в нем вскипало яростное негодование, однако язык не повиновался и ноги не слушались, он только шевелил справа налево указательным пальцем и этим едва заметным жестом как бы отвергал то, что слышал. На большее он был неспособен, но хоть таким образом давал понять мужику, что не согласен с ним.
Наступала ночь. Все умолкало, гас свет, и только осколок словно стеклянной и умытой луны светил еще некоторое время над мрачной котловиной.
Хозяин закрывал ставни на окнах, запирал двери и укладывался спать; бега и Симана, получив с них за выпитое, он оставлял на террасе у реки, как людей без угла и крова, с которыми можно особенно не церемониться и которые скоро - один раньше, другой позже - кончат свой век где-нибудь на скамейке, прислонившись к стене трактира.
Змея
© Перевод И. Лемаш
По уходящей вдаль белой дороге, пересекающей гласинацскую равнину, не спеша катилась элегантная светло-желтая коляска, в которую была впряжена пара добрых низкорослых вороных в богатой сбруе. В коляске сидели две молодые девушки в одинаковых серых пальто из легкого шелка и широкополых соломенных шляпах с вуалями. На облучке ссутулился с трубкой в зубах кучер, краинец. На его лохматых бровях, рыжей бороде и усах лежала белая, как мука, пыль. Это ехали из Сараева в Вышеград дочери генерала Радаковича, Агата и Амалия. Месяц назад они поселились в Сараеве, где с весны служил их отец.
Отец, седой, но стройный и румяный генерал, происходил из венской военной семьи Радаковичей, уже сто пятьдесят лет поставлявшей императору офицеров. Его предки были личанами, но со временем совершенно онемечились и уже пять-шесть поколений считались коренными венцами. Не без кокетства они утверждали, что их род идет от каких-то боснийских князей, чему в их фамильном гербе, выгравированном на массивных перстнях, которые они все носили, имелись геральдические подтверждения. Возможно, и эта легенда, и сербская фамилия способствовали тому, что нынешней весной генерал был переведен в оккупированную Боснию командиром дивизии с резиденцией в Сараеве.
Сейчас, когда наступили погожие сентябрьские дни, генерал отправился проверять гарнизоны на восточной границе. Центром, откуда он собирался совершать свои инспекционные поездки, был Вышеград. Здесь он намеревался провести две или три недели. Комендантом Вышеграда был его давнишний добрый приятель, тоже венец, чудаковатый старый холостяк и мот. Он давно отказался от продвижения по службе, и теперь его назначали на легкие должности в отдаленные гарнизоны, где он мог предаваться своим любимым занятиям - разведению цветов и устройству офицерских квартир с общим столом - только это и осталось от множества дорого ему обходившихся безудержных страстей, из-за которых он всегда был на плохом счету у начальства, но необычайно любим друзьями, женщинами и ростовщиками. Комендант предложил Радаковичу привезти с собой всю семью и взялся приготовить им квартиру ("лучшую, какую можно найти в такой глуши при нынешних обстоятельствах"), позаботиться о прислуге, охоте, прогулках за город и развлечениях для дам.
Генерал Радакович отправился в путь с женой, обеими дочерьми и сыном, воспитанником военной академии, приехавшим на каникулы.
Из Сараева они выехали ранним утром. Генерал, его дородная жена и сын разместились в громоздком черном фиакре, ландаэре, который сараевская фирма Сарачевич сдавала только благородным господам и для торжественных случаев. Обе взрослые дочери приложили огромные усилия, чтобы ехать отдельно в светлой и легкой служебной коляске генерала. Они наперед радовались, что проведут целых два дня наедине и можно будет, проезжая этой дикой и незнакомой страной, вдоволь наговориться. Сестры горячо любили друг друга, хотя схожи были лишь красотой, а во всем остальном совершенно различны.
Старшая сестра, Агата, отличалась спокойным, рассудительным и ровным характером и всегда была поглощена делами дома или своих домашних. В венском обществе ее в шутку называли Caritas - еще шестнадцатилетней девочкой она основала собственное общество помощи бедным. Это была одна из тех женщин, для которых личное счастье не выше и не важнее всего на свете и которые ищут его в заботе о других.
Амалия была на год младше сестры и так же красива, только несколько нежнее и бледнее. Ее называли Офелией. Она была очень музыкальна, любила книги и развлечения. Став взрослой, она заболела, именно заболела (по-другому это нельзя назвать) непонятной и безнадежной любовью к другу детства, человеку необычайно сложному и холодному, способному отправить в монастырь женщину намного сильнее и тверже, чем эта Офелия. Амалия не ушла в монастырь, потому что в наше время - в 1885 году - уже никто так не поступает, но страдала из-за этого человека или, вернее, из-за любви к нему как от затяжной скрытой болезни. А известно, что тайная рана заживает медленно и с трудом. Единственное существо, которому она могла поверять свои чувства, то повергавшие ее в отчаяние, то приводившие в состояние болезненного экстаза, была сестра. Но зато уж это был терпеливый друг, полный искреннего участия и понимания, неутомимый в сочувствиях и утешениях.
Сестры никогда не расставались, с самого детства. Пока отец служил в небольших гарнизонах Венгрии и Галиции, они воспитывались в одном пансионе недалеко от Вены. Потом пять лет отец провел в Вене и Праге, и там прошли их первые девические годы.
И вот теперь это необычайное, чудесное путешествие по дикой горной Романии, а затем по бескрайной гласинацской равнине было удачным случаем для долгой и торжественной исповеди, и младшая сестра что-то шептала старшей напряженно и взволнованно. Вдруг она стала горько всхлипывать, из глаз у нее полились слезы, и среди залитой солнцем равнины, перед синими, поросшими лесом горами вдали они казались еще печальнее и безнадежнее.
Старшая сестра молча указала на широкую неподвижную спину кучера, давая понять, что при слугах не дают волю чувствам, что для слез впереди многие ночи и долгие дни в этой дикой стране. Потом она с нежностью привлекла к себе Амалию и принялась ее успокаивать. Беззвучно выплакавшись на плече у сестры, белокурая девушка подняла голову. На сентябрьском солнце ее лицо казалось преобразившимся. Они улыбнулись друг другу, и улыбки их были очень похожи - одинаково красивы были зубы, губы и светлые глаза, но улыбка одной говорила: "Вот видишь, стало легче и лучше, я ведь говорю, что все будет хорошо!", а другой: "Лучше, дорогая моя, легче, но больно, и будет больно всегда!"
Так ехали две сестры по Гласинацу, упоенные чистым воздухом и простором незнакомой земли. На целый час отстал от них ландаэр с остальными членами семьи.
Близился полдень. Дорога чуть заметно пошла под гору. Здесь, посреди равнины, была небольшая впадина. Впервые сестры ощутили зной, день оказался жарким, совсем как летний. То там, то тут у дороги попадались полуразвалившиеся сараи из серых бревен. Пустые и обветшавшие, они являли собой картину полнейшего запустения. Вокруг не было видно ни людей, ни жилья, ни дерева, ни поля, ни скотины, ни даже птицы в горячем воздухе. Дальше дорога поворачивала, и начинался подъем. Лошади пошли медленнее, стали тяжелее дышать. А когда, наконец, коляска выехала наверх, перед ними вновь открылась равнина, но уже не такая гладкая и однообразная. Дорога опять пошла под уклон, а по обеим ее сторонам потянулись небольшие холмы с низкими кустами в долинках между ними.
На одном из таких холмов, справа, показались две человеческие фигуры. Это были женщины, крестьянки, хлопотавшие над чем-то, лежащим на земле. Девушки заметили их одновременно. Подъехав ближе, они увидели, что на земле кто-то лежит. Здесь же стояли эти женщины, а рядом сидел совсем маленький мальчик.
Старшая сестра приказала кучеру остановиться, спрыгнула с коляски и потянула за руку сидевшую в нерешительности сестру. Когда сестры поднялись по заросшему склону, они увидели, что на земле, возле почти угасшего костра, лежит девочка лет тринадцати - четырнадцати. Женщины и мальчик не отрываясь смотрели на нее, как на привидение.
Сестры сразу поняли, что девочка на траве рядом с костром тяжело больна и в лихорадке. Девушки умели только сказать "добрый день", больше они не знали ни слова. Позвали кучера. С явной неохотой он слез с коляски, внимательно проверил упряжь и только потом поднялся на холм и принялся выполнять обязанности переводчика.
Девочка собирала разбредшихся овец, и где-то здесь, в кустах, ее ужалила змея. (Обе сестры замерли, пораженные и испуганные, будто сами наступили на змею.) Рассказывала заплаканная женщина помоложе, мать девочки. При этом она так часто и тяжело дышала, словно несла в гору большой груз. Женщина постарше сидела на корточках возле девочки и что-то нашептывала.
Смиля Сербиянка, гадалка и знахарка из соседнего села, известная на весь край, была сильной, крепкой женщиной с большими черными глазами. Неожиданное появление двух иностранок ничуть ее не смутило. Она занималась больной спокойно и хладнокровно, без тени волнения, но заботливо, полностью отдавшись своему делу, с тем тихим, но участливым выражением лица, какое бывает у хороших врачей и так благотворно действует на больных. Только сейчас оно не могло подействовать - от укуса змеи до прихода знахарки прошло больше трех часов, и девочка находилась в состоянии полной апатии. Глаза ее были закрыты, рот сведен судорогой, лицо стало землистым, дыхание коротким, а кожа холодной и влажной. Знахарка увидела это сразу и тем усерднее занялась маленькой, едва заметной ранкой на отекшей ноге. Собранная, спокойная, она склонилась над раной, словно хотела что-то прочесть в ней. Крупным ногтем она то и дело очерчивала вокруг раны волнистую линию, похожую на молнию, - видимо, эта линия у нее связывалась с черной полосой, тянущейся вдоль змеиной спины, - и монотонно повторяла какие-то стихи. Они звучали то разборчивее, особенно рифмы, то тонули в молитвенном шепоте. Время от времени она подымала голову и, раскачиваясь, вполголоса причитала:
Встала Лена рано в воскресенье,
Встала Лена рано сено стожить,
Как ужалит Лену змея из-под стога!
Горько плачет Лена,
Говорит ей мама: -
"Ты не бойся, Ленка,
Мать найдет леченье:
Сладкий сок из яблок,
Молоко оленье!.."
Затем начиналось ритмичное повторение совершенно невразумительных, бессвязных гортанных звуков. Время от времени она с силой дышала сначала в рану, а потом на все четыре стороны света.
Закончив, знахарка спокойно поднялась, убежденная, что все будет хорошо, развязала узел на платке и достала оттуда засушенную змеиную траву. Оставалось размочить ее слюной и приложить к ране.
Старшая сестра сурово смотрела на эту невозмутимую женщину. Она понимала, что должна восстать против суеверия, прогнать знахарку, стряхнуть ворожбу и заменить ее разумными действиями и настоящими лекарствами. Но она стояла как вкопанная, будто, сойдя с коляски, попала в болото, в трясину, и теперь каждое движение требует от нее невероятных усилий, а любая мысль погибает, не успев родиться. Ей пришлось крепко взять себя в руки и собрать все силы, чтобы шагнуть вперед.
Девочка лежала на правом боку. Ее длинная белая рубаха завернулась выше колен, а левая нога была откинута в сторону и заметно отекла. Рана не была видна, но; очевидно, она была над щиколоткой - опухоль здесь стала сине-зеленой с красной полосой по краям. Девочка стонала и вздрагивала всем телом, как от икоты.
Подойдя к ней, старшая сестра долго и пристально рассматривала отекшую ногу. Ее красивые черные брови сошлись в одну линию, и это придало лицу какое-то новое, не свойственное ему выражение. Встревоженная этим младшая сестра подошла и спросила тихо и взволнованно:
- Что надо делать, когда ужалит змея?
Словно не слыша ее, Агата продолжала смотреть на больную.
Она повидала и горе и болезни, когда в окраинных кварталах Вены вместе с членами своего "общества" обходила дома бедняков. Но сейчас перед нею было нечто совсем иное, несравненно более страшное. Там она твердо знала и чего недостает, и чем нужно помочь, хотя бы в границах возможного. Были дети - их надо было отнять у порочных родителей, алкоголиков, были болезни, но с определенным диагнозом и готовым рецептом, не хватало только денег на лекарства, были больные, нуждавшиеся в хорошем питании и свежем воздухе. А что предпринять сейчас? Несчастье казалось необъятным и непостижимым. Нахмурив брови, Агата торопливо задавала вопрос за вопросом, а кучер вяло переводил.
Что уже сделали? Да вот, выдавили из раны кровь, сколько смогли, перевязали ногу над коленом и послали мальчика, старшего брата, в село за ракией. Женщина, беспрестанно утиравшая то слезы, то пот, неопределенно махнула рукой вдаль, где, по-видимому, было село. Теперь ждут. Больше ничего они сделать не могут.
- А у вас нет рома или ракии? - спросила Агата у кучера.
- Нет, милостивая барышня. В дороге я не пью и не беру с собой ничего спиртного.
Агата с радостью прогнала бы и эту знахарку с ханжеским лицом, и кучера, которого нисколько не огорчает, что ничего у него нет и ничего он не может, засучила бы рукава и помогла бы по-настоящему. Но она стояла, бессильная, негодуя на себя и на всех вокруг.
- Нельзя же дать человеку вот так погибнуть, - повторяла она вполголоса, сама не зная, кому посылает этот упрек. Потом опустилась на колени, смочила одеколоном платок и стала ласково вытирать девочке лицо и лоб. Девочка только громче застонала.
Спирт. Только спирт может ее спасти, - проговорила Агата вполголоса, словно осознав наконец, что нужно, и посмотрела на кучера. - Слышите, вы, поворачивайте лошадей и скачите навстречу папе и маме. Возьмите у них фляжку с коньяком и тут же возвращайтесь. Но скорее, вы слышите? Скорей, скорей!
Однако расторопность не была чертой характера этого кучера, краинца, которому все, что милостивая барышня проделывала с боснийскими крестьянками, казалось выдумкой, капризом и чистой бессмыслицей. Так господа офицеры иной раз перепьются и заставляют его гнать лошадей вовсю, в непогоду и по таким дорогам, где шею свернешь. Он завернул лошадей и поехал обратно. Агате казалось, что он еле ползет.
Все это время Амалия стояла в стороне и, чувствуя себя бесполезной и лишней, испуганно поглядывала на свою "взрослую" сестру. Теперь, оставшись одни, они могли оглядеться. В полуденном зное, на сожженной равнине вся группа казалась бесконечно печальной и потерянной. Женщины стояли как каменные. Мать все время смотрела на запад, в сторону села, откуда должна была появиться спасительная ракия, но во взгляде у нее было такое горе, такая безнадежность, словно село это находилось на краю света. Знахарка терпеливо ждала, когда начнут действовать ее средства. Мальчик тупо глядел перед собой, а больная лежала в длинной рубахе, запачканной землей и травой, по-прежнему откинув распухшую ногу.
- Она умрет? - взволнованно спросила младшая сестра.
- Она не умрет, если мы вовремя сумеем дать ей достаточное количество спирта, - убежденно ответила старшая.
Полная тишина, только тихо и ровно стонет девочка.
Солнце печет. Кучер растаял где-то в серой равнине. Казалось, время остановилось, неподвижное и гнетущее, как горе и болезнь рядом с ними.
- Боже, Агата, боже, как они живут! Какая страна, какие люди! - шептала младшая сестра, стараясь заглушить в себе страх.
Агата смотрела вдаль - там должна была показаться коляска. Мать девочки, не останавливаясь, утирала незаметные, но неиссякаемые слезы.
Вдруг девочка захлебнулась, страшная судорога перекосила тело - ее стало рвать, а голова так и оставалась на земле. Мать нагнулась и приподняла ей голову, Агата своим маленьким платочком вытирала ей рот. Судорога еще несколько раз сотрясла ее тело, и девочка затихла, мертвенно-бледная, чуть заметно дыша. Агата подняла ей рубашку и увидела, что начал отекать живот. От девочки шел тяжелый сильный запах испражнений - пища с силой ударила из нее во все стороны.
Агата выпрямилась, расставив руки, и стала знаками спрашивать, есть ли вода. В траве лежал кувшин, из которого удалось нацедить несколько капель. Больше нигде воды не было. Она попросила ложку, чтобы разжать девочке стиснутые зубы. Понадобилось много времени, чтобы объясниться знаками, но ответ был тот же - нет.
- Ничего нет. Ничего здесь нет, - шептала Агата, вытирая руки платком, который подала ей сестра.
И ее добрая воля разбивалась о стену нищеты и безысходности.
Убедившись, что ничего разумного и полезного сделать не удастся, Агата со все нарастающим чувством отчаяния скрестила руки и умоляюще взглянула на знахарку Смилю. Та сидела на высохшей траве, на спеченной земле, непоколебимо спокойная и уверенная в силе своих трав и заклинаний, в том, что они должны помочь и помогут, если на то будет воля божья. Теперь Агата благожелательнее смотрела на эту женщину, и ей хотелось просить ее хотя бы ворожить и причитать, раз ничего другого нельзя сделать, только не сидеть так безучастно, пока яд разрушает детское тело и действует с каждой минутой все сильнее.
Младшая сестра во всем подражала старшей. Теперь они обе стояли, скрестив руки, и ждали, как и эти крестьянки, помощи, которая вот-вот должна была подоспеть. Им начинало казаться, что они стоят так века, беспомощные, забытые, ни на что не способные, под бескрайним небом, среди необозримых пустых пастбищ без признаков человеческого жилья, кроме серого полуразвалившегося сарая, похожего на декорации в трагедии. Им казалось, что они и сами такие же убогие и несчастные и давно уже вовлечены в какую-то драму из жизни полудиких пастухов. Головы у них были налиты свинцом, на глазах и во всех членах ощущалась тяжесть, они стояли неподвижные и расслабленные, как все вокруг, и лишь скрытое зло в ребенке жило, разрывало и опустошало его без всякого противодействия.