С помощью перечисления, переплетения либо нагромождения фактов - я не знаю ни сущности этих фактов, ни того, что ограничивает их в пространстве и времени, - а также их толкования, которое не разрушает, а умножает их, я никак не могу обнаружить свой собственный ключ. Следуя странному замыслу, я стал приводить лишь некоторые из них, опуская для вида те - поскольку первые составляют видимую канву моей жизни, - что связывают переливчатые нити. Если Франция - это чувство, передающееся художниками от сердца к сердцу - подобно неким перекладным нейронам, - я до конца останусь набором переживаний, нанизанных в четки, первые бусинки которых я уже позабыл. В моем детском теле жило страдание из-за крюков, цепляющих утопленника, чтобы вытащить его из пруда. Возможно ли, чтобы трупы на самом деле искали с помощью таких багров? Я бродил по полям поймы и приходил в восторг, завидев среди хлебов или под елями утопленников, которым я устраивал невероятное погребение. Могу ли я утверждать, что это случилось в прошлом - или случится в будущем? Все, вплоть до моей кончины, уже сковано льдом сиюминутного состояния: мой трепет, когда в карнавальную ночь некий крепыш напрашивается мне в жены (я понимаю, что его желание и мой трепет - одно и то же); арабские воины, на закате капитулирующие перед французскими генералами, - эта панорама открывалась с песчаной горы; моя рука, лежащая тыльной стороной на ширинке солдата, и особенно насмешливый взгляд солдата, обращенный на мою руку; вид моря в просвете меж двух домов, внезапно представший передо мной в Биаррице; я бегу из военной тюрьмы со скоростью черепахи, охваченный страхом не снова угодить за решетку, а оказаться жертвой свободы; оседлав гигантский член белокурого легионера, я гарцую на нем двадцать метров по крепостному валу; чувствуя себя не красавчиком футболистом или его ногой, не его бутсами, а мячом; затем, перестав быть этим мячом, я опять становлюсь "первой подачей", а потом превращаюсь во взгляд, летящий от ноги к мячу; в камере незнакомые воры зовут меня Жаном; пересекая ночью в сандалиях на босу ногу границу Австрии, я не дрогну, но тогда, говорю я себе, следует, чтобы этот мучительный миг способствовал украшению моей жизни; я не желаю, чтобы это и другие мгновения были отбросами; пользуясь страданием, я возношусь к небу разума. Негры кормят меня на причалах Бордо; известный поэт подносит к своему лбу свои руки; немецкий солдат был убит в российских снегах, и его брат пишет мне об этом в письме; в Бресте молодой тулузец, которому суждено умереть в тюрьме, помогает мне обчищать комнаты офицеров и унтеров моего полка; я рассказываю о ком-то - при этом пора нюхать розы, внимать вечером, сидя в тюрьме, гудку паровоза, увозящего заключенных на каторгу, влюбляться в акробата в белых перчатках, - кто всегда был мертв, то бишь неподвижен, ибо я отрекаюсь от жизни ради любой другой цели, нежели та, в которой таилась моя первая боль, а именно: ради того, что моя жизнь призвана стать легендой, то есть должна быть прочитана, и это чтение породит некое новое чувство, которое я называю поэзией. Я - лишь повод для этого, вот и все, что я собой представляю.
Медленно поворачиваясь, Стилитано отдавался любви, как отдаются солнцу, подставляя все тело его лучам. Когда мы встретились в Антверпене, он выглядел более солидным. Он не стал толстым, но слегка округлился. В его походке чувствовалась та же звериная, более мощная, более мускулистая, но менее стремительная, столь же нервная гибкость. Свет под хмурым небом, просачивавшийся сквозь испанские жалюзи на самой грязной улице Антверпена возле набережной Эско, прочертил на спине Стилитано полосы. Женщина в узком прямом платье черного атласа, которая шагала с ним рядом, явно была его подружкой. Увидев меня, он удивился и, как мне показалось, обрадовался.
- Жанно! Ты в Антверпене?
- Как дела?
Я пожал его руку. Он представил меня Сильвии. Сначала мне показалось, что он очень изменился, но лишь только он открыл рот, из которого мягко зажурчали слова, я узрел между его зубами знакомую белую пелену неведомого мне безупречного вещества и узнал прежнего Стилитано.
Я уклончиво сказал:
- Ты ее сохранил.
Стилитано понял мой намек, слегка покраснел и улыбнулся.
- Заметил?
- Еще бы! Ты так этим гордишься.
Сильвия спросила:
- О чем это вы?
- Куколка, люди разговаривают. Не встревай.
Эта нехитрая тайна сразу наладила между нами контакт. На меня нахлынули его прежние чары: мощные плечи, подвижные ягодицы, рука, которую, видимо, откусил ему в джунглях такой же хищник, и, наконец, половой орган, столь долго остававшийся недоступным, сокрытым в грозной, насыщенной губительными запахами ночи. Я снова оказался в его власти. Не ведая о роде его занятий, я был уверен, что он царит над миром трущоб, доков и баров, то бишь над всем этим городом. Обрести гармонию с вещами дурного вкуса - вот верх элегантности. Не дрогнув, Стилитано умудрился надеть на себя желто-зеленые ботинки крокодиловой кожи, костюм каштанового цвета, белую шелковую рубашку, розовый галстук, разноцветный платок и зеленую шляпу. Его наряд держался на булавках, пуговицах и золотых цепочках, и при этом Стилитано оставался элегантным. Рядом с ним я выглядел прежним бродягой, но это как будто его не смущало.
- Я здесь всего три дня, - сказал я.
- Выкручиваешься?
- Как водится.
Он улыбнулся:
- Помнишь?
- Ты видишь этого парня, - сказал он женщине, - это мой кореш. Братишка. Он может приходить на хазу, когда захочет.
Они повели меня ужинать в ресторан. Стилитано сообщил мне, что занимается торговлей опиумом. Его женщина была шлюхой.
При словах "опиум", "марафет" у меня разыгралось воображение: я представил Стилитано богатым опасным авантюристом. В виде хищной птицы, летавшей большими кругами. Однако хотя в его взгляде временами сквозила жестокость, у него не было жадности хищника.
Напротив, несмотря на все его показное богатство, он все еще жил играючи. Очень скоро я убедился, что роскошного у Стилитано был только внешний вид. Он жил в невзрачном отеле. Первым делом я разглядел на камине толстую кипу детских журналов с цветными картинками. Подписи под рисунками, уже не на испанском, а на французском языке, были столь же наивными, как и прежде, и герой, по-прежнему щеголявший почти нагишом, был так же красив, могуч и бесстрашен. Каждое утро Сильвия приносила свежие номера, и Стилитано прочитывал их в постели. Я подумал, что он провел два года на страницах пестрых детских сказок, в то время как его тело и, вероятно, разум мужали в стороне. Он перепродавал опиум, купленный у моряков, и присматривал за своей бабенкой. Все его добро было при нем: одежда, украшения и бумажник. Он предложил мне работать под его началом, и несколько дней я носил крошечные пакеты его молчаливым нервным клиентам.
Как и в Испании, с тем же проворством, Стилитано сошелся с антверпенской шайкой. Его угощали в барах, он приставал к девицам и гомикам. Зачарованный его новой красой, достатком и, возможно, терзаемый воспоминаниями о нашей дружбе, я дал волю своей любви. Я ходил за ним по пятам. Я ревновал его к друзьям, к Сильвии и страдал, когда около полудня он появлялся, благоухая духами и свежестью, но с тенями под глазами. Мы гуляли по набережной вдвоем и говорили о прошлом. Он расписывал мне свои подвиги, ведь он любил прихвастнуть. Мне же и в голову не приходило упрекнуть его за обман, предательство и трусость. Напротив, я восхищался тем, как просто и надменно он нес в моей памяти эту печать.
- Ты все еще любишь мужчин?
- Конечно. А что, это тебе неприятно?
Он отвечал с милой лукавой улыбкой:
- Мне? Ты что, сдурел? Наоборот!
- Почему наоборот?
Он замялся и переспросил:
- А?
- Ты говоришь: наоборот. Ты же их тоже любишь.
- Я?
- Ну да.
- Да нет, хотя иногда я спрашиваю себя, что это значит.
- Это тебя возбуждает.
- Ты что! Я же тебе говорю…
Он смущенно рассмеялся.
- А Сильвия?
- Сильвия зарабатывает мне на жизнь.
- И все?
- Да. С меня довольно.
Если, сохранив на меня свое влияние, он даст мне еще и повод для безумных надежд, Стилитано снова обратит меня в рабство. Я уже ощущал под собой зыбкую скорбную почву. Что мне сулили приступы его гнева? Я сказал ему об этом:
- Ты знаешь, что я по-прежнему от тебя балдею и хочу заниматься с тобой любовью?
Глядя мимо меня, он отвечал с улыбкой:
- Посмотрим.
После недолгой паузы он спросил:
- Что тебе нравится делать?
- С тобой - все!
- Поглядим.
Он даже глазом не моргнул. Он не сделал и шага ко мне, в то время как я всей душой жаждал погрузиться в него, желал придать своему телу гибкость ивы, чтобы опутать его, раскинуться, нависнуть над ним. Этот город был удручающим. Запах порта с его суетой действовал на меня тошнотворно. Фламандские докеры толкали нас, но изувеченный Стилитано был сильнее их. Возможно, у него в кармане, ибо он был восхитительно неосмотрительным, завалялись несколько зернышек опиума, которые делали их обладателя ослепительно возмутительным.
Чтобы попасть в Антверпен, я пересек территорию гитлеровской Германии, где провел несколько месяцев. Я прошел пешком от Бреслау до Берлина. Я хотел воровать. Но непонятная сила удерживала меня. Германия наводила ужас на всю Европу, для меня же она стала символом жестокости. Она уже была вне закона. Даже на Унтер-ден-Линден мне казалось, что я гуляю по стану разбойников. Я подозревал, что в голове самого щепетильного из берлинских бюргеров зарыт клад ненависти, двуличия, злобы, зависти и жестокости. Я упивался своей свободой среди народа, живущего по указке. Разумеется, я и здесь занимался своим ремеслом, но испытывал при этом некоторую неловкость, ибо то, что лежало в его основе и что из него вытекало - причудливая нравственная позиция, возведенная в гражданскую доблесть, - было известно всей нации и направляло ее против других народов.
"Это страна воров, - чувствовал я в глубине души. - Воруя здесь, я не совершаю ничего особенного, а подчиняюсь заведенному порядку и не нарушаю его. Я не творю зла, не возмущаю спокойствия. Скандал здесь немыслим. Я ворую впустую".
Мне казалось, что ведающие законами боги не гневались, а находились в растерянности. Мне было стыдно. Но больше всего мне хотелось вернуться в страну, где свято чтут законы привычной морали, на которых зиждется жизнь. В Берлине я решил зарабатывать на жизнь проституцией. Несколько дней я был доволен, а затем мне это наскучило. Антверпен манил меня сказочными сокровищами, фламандскими музеями, еврейскими ювелирами, судовладельцами, гулявшими ночи напролет, пассажирами океанских лайнеров. Пылая страстью, я жаждал изведать со Стилитано опасные приключения. Казалось, что он тоже хочет предаться игре и ослепить меня своей храбростью. Однажды вечером он заехал за мной в отель на полицейском мотоцикле, управляя одной рукой.
- Я спер его у легавого, - сказал он с улыбкой, не соизволив слезть с мотоцикла.
Однако, поняв, что, сидя в седле, может своей позой свести меня с ума, он слез с мотоцикла, осмотрел для вида мотор и, усадив меня сзади, тронулся с места.
- Надо сразу избавиться от мотоцикла, - сказал он.
- Ты спятил. Можно провернуть кое-какие дела…
Разгоряченный ветром и быстрой ездой, я чувствовал себя вовлеченным в головокружительную погоню. Часом позже мы продали мотоцикл греческому моряку, который тотчас же погрузил его на судно. Это дало мне возможность увидеть Стилитано в настоящем деле, ибо продажа машины, торг и конечный расчет по хитрости не уступали самой краже.
Как и я, Стилитано был не вполне взрослым. Он изображал из себя гангстера, не просто был им, но еще и разыгрывал соответствующую роль. Я не знаю ни одного вора, который в душе не был бы ребенком. Разве "серьезный" человек, проходя мимо ювелирного магазина или банка, станет не шутя, тщательно обдумывать план налета или ограбления? Откуда у него появится мысль о союзе, основанном не на корысти сообщников, а на взаимном согласии, родственной дружбе, как не из фантазии беспричинной игры, именуемой романтизмом? Стилитано играл. Ему нравилось быть вне закона, чувствовать себя под угрозой. Он стремился к этому из любви к эстетике. Он пытался копировать идеального героя, Стилитано, образ которого уже воззнесся на небо, осиянный славой. Таким образом, он подчинялся законам, предписанным ворам и создающим воров. Без них он был бы ничем. Пребывая поначалу в ослеплении от его сиятельного одиночества, спокойствия и безмятежности, я решил, что он сотворил себя сам, стихийно, ведомый лишь неосторожностью и дерзостью своих начинаний. Однако он искал образец. Может быть, его идеал был воплощен в победоносном герое детских журналов? Во всяком случае, легкая мечтательность Стилитано превосходно сочеталась с его мускулами и жаждой действия. Рисованный герой, безусловно, в конце концов вписался в сердце Стилитано. Я уважаю его еще и за это, ибо, хотя внешне он держался безупречно, его душа и тело были скованны - так, своей женщине он неизменно отказывал в нежности.
Мы стали видеться каждый день, не раскрываясь друг перед другом до конца. Я обедал у него в комнате, и по вечерам, когда Сильвия работала, мы ужинали вдвоем. Затем мы слонялись по барам, стараясь напиться. Кроме того, каждую ночь он танцевал с молодыми красотками. Как только он приходил, атмосфера в баре менялась - сперва у его стола, мало-помалу распространяясь дальше. Она становилась тяжелой и лихорадочной. Почти каждый вечер этот великолепный однорукий дикарь дрался, размахивая деревянным молотком, который он заранее вынимал из кармана. Докеры, моряки, сутенеры обступали нас плотным кольцом или приходили к нам на подмогу. Эта жизнь изнуряла меня, я предпочел бы бродить по набережным, в тумане и под дождем. В моей памяти эти ночи усеяны звездами. Один журналист написал по поводу какого-то фильма: "Любовь расцветает на поле брани". Эта дурацкая фраза как ни одна красивая речь напоминает мне о цветах под названием "львиный зев", растущих среди колючек, а они - мою бархатистую нежность, которую ущемлял Стилитано.
Иногда, когда он не поручал мне никаких дел, я крал велосипеды и продавал их в Голландии, в Маастрихте. Узнав, как ловко я перехожу границу, Стилитано отправился со мной в Амстердам. Город не вызвал у него интереса. Он велел мне ждать в кафе и ушел на несколько часов. Я знал, что его не следует ни о чем спрашивать. Его интересовала моя работа, а не наоборот. Вечером, когда мы пришли на вокзал, он вручил мне маленький перевязанный сверток толщиной с кирпич.
- Я сяду в поезд, - сказал он.
- А как же таможня?
- У меня все законно. Не волнуйся. Ты, как всегда, пойдешь пешком. Не раскрывай пакет, это для одного приятеля.
- А если меня сцапают?
- Не шути с этим, а то тебе не поздоровится, солнышко.
Умело опутывая меня своими гибельными чарами, в которых я вечно буду барахтаться, исполняя его прихоти, он ласково поцеловал меня и направился к поезду. Я провожал взглядом этот невозмутимый Рассудок, хранитель Свода законов, в чьей уверенной поступи, беспечности, почти безоблачном танце ягодиц чувствовалась непреклонная воля. Я не знал, что лежало в пакете, который был признаком доверия и удачи. Благодаря ему мне предстояло пересечь границу не ради своих жалких нужд, а по велению, по приказу августейшего Господина. Лишь только Стилитано скрылся из вида, как все мои помыслы устремились на его поиски, и сверток стал моей путеводной нитью. Во время моих походов (грабежей, разведок, побегов) вещи становились одушевленными. Ночь начиналась с заглавной буквы. В камнях, в придорожных булыжниках появлялся смысл, который вынуждал меня заявить о себе. Деревья шарахались при моем приближении. Мой страх назывался паникой. Дух каждой вещи, который только и ждал моей дрожи, чтобы прийти в волнение, он выпускал на свободу. Вокруг меня легко трепетал безжизненный мир. Даже с дождем я мог бы вести разговор. Вскоре я стал считать это чувство исключительным, предпочитая его тому, что его породило, - страху, а также причине страха - грабежам и бегству от полиции. Эта тревога, разгуливавшаяся по ночам, в конце концов смутила покой моих дней. Я очутился в загадочном мире, утратившем будничный смысл. Надо мной нависла угроза. Я уже расценивал вещи не соответственно их повседневному назначению, а в зависимости от дружелюбной тревоги, которую они мне внушали. Сверток Стилитано, покоившийся под рубашкой на моей груди, выдавал, еще более обрисовывал тайну каждой вещи, разгадывал ее с помощью блуждавшей на моих устах, обнажавшей зубы улыбки, на которую он разрешил мне отважиться, чтобы расчистить мой путь. А что, если я нес украденные драгоценности? Скольких хлопот полицейских, скольких усилий ищеек, полицейских собак, скольких секретных депеш стоил этот крошечный сверток? Стало быть, мне предстояло расстроить козни вражеских сил. Меня ждал Стилитано.
"Он изрядная сволочь, - говорил я себе. - Он старается не запачкать рук. Впрочем, это не оправдание, ведь у него только одна рука".
Придя в Антверпен, я направился прямиком к нему в гостиницу, даже не побрившись и не умывшись, ибо хотел явиться к нему в триумфальном ореоле щетины, грязи и усталости, от которой гудели ноги. Не так ли увенчивают героя лавром, осыпают цветами, украшают золотыми цепями? Я же ничем не прикрывал наготу победы.
Представ перед Стилитано в его доме, с наигранной непринужденностью я протянул ему сверток:
- Держи.
Он улыбнулся с торжествующим видом. Думаю, он знал, что причиной успеха была его власть надо мной.
- Все прошло гладко?
- Без сучка без задоринки. Это было легко.
- А!
Он снова улыбнулся и добавил: "Тем лучше". Я не решался ему сказать, что он тоже проделал бы этот путь без помех, уже понимая, что Стилитано - это плод моего воображения и в моих силах его уничтожить. При этом я знал, что Богу нужен ангел, называемый вестником, для определенных поручений, которые не по плечу ему самому.
- А что там внутри?
- "Травка", само собой.
Я пронес опиум, не забывая об этом. Но я отнюдь не презирал Стилитано за то, что он подставил меня.
"Это нормально, - говорил я себе, - он сволочь, а я болван".