Дневник вора - Жан Жене 9 стр.


Мы пересекли границу почти без денег, ибо старый поклонник не дал себя провести, и прибыли в Катовице. Там мы разыскали приятелей Михаэлиса, но на другой день полиция задержала нас за сбыт фальшивых денег. Мы угодили в тюрьму: он - на три месяца, я - на два. Здесь в моей внутренней жизни происходит знаменательное событие. Я любил Михаэлиса и не чувствовал унижения, собирая деньги, пока ребята пели. В Центральной Европе привыкли к бродячим музыкантам, да и наша молодость, наша веселость служили нам оправданием. Я мог безбоязненно, нежно любить Михаэлиса и говорить ему о своей любви. К тому же по ночам, в доме его любовника, мы тайно предавались наслаждению. В Катовице, прежде чем нас отправили в тюрьму, мы с ним провели месяц в полицейском участке. У каждого из нас была отдельная камера, но по утрам, перед началом службы, двое полицейских посылали нас мыть каменный пол и выливать параши. Полицейские отыгрывались на пижонах - французе и чехе, и единственное мгновение наших ежедневных встреч было омрачено позором. Они будили нас рано утром и гнали опорожнять ассенизационную бочку. Мы спускали ее с пятого этажа по крутой лестнице. На каждой ступеньке моя рука и рука Михаэлиса (полицейские заставляли меня называть его Андрич) омывались волной мочи. Нам хотелось улыбнуться, чтобы скрасить эти минуты легким юмором, но из-за вони приходилось зажимать носы, и гримаса усталости искажала наши лица. Кроме того, нам было трудно изъясняться по-итальянски, и это не способствовало общению. Важно, с торжественной неторопливостью мы бережно несли необъятный металлический ночной горшок, в который здоровяки полицейские всю ночь справляли нужду, заполняя его теплым веществом и жидкостью, остывавшими к утру. Мы выливали содержимое бочки в дворовый нужник и возвращались налегке, стараясь не смотреть друг на друга. Если бы мы с Андричем встретились во время этого позора, если бы я не ослепил его своим блеском, смог ли бы я тогда сохранять спокойствие, когда мы тащили дерьмо наших тюремщиков? Чтобы избавить его от унижения, я до такой степени подавил в себе все чувства, что превратился в некое подобие иероглифа, в священную для него песню, способную поднять угнетенных с колен, - одним словом, в героя.

После того как мы опорожняли бочку, полицейские швыряли нам тряпки, и мы принимались мыть пол. Мы скребли и вытирали каменные плиты, ползая на коленях. Полицейские били нас каблуками сапог. Михаэлис, видимо, чувствовал мои страдания. Я не умел читать по глазам или жестам и не был уверен, что он простил мне мое падение. Однажды утром я хотел взбунтоваться и опрокинуть бочку на ноги надзирателей, но, представив месть этих скотов - они изваляют меня в моче и кале, сказал я себе, они заставят меня, дрожа от ярости всеми фибрами, лизать дерьмо, - я решил, что эта исключительная ситуация была предоставлена мне не случайно, а потому, что как никакая другая она позволяла мне реализовать себя в полной мере.

"В самом деле, это редкий исключительный случай, - сказал я себе. - Перед лицом обожаемого мной существа, в глазах которого я был ангелом, меня смешали с грязью: я глотаю пыль, верчусь как белка в колесе, показываю себя с прямо противоположной стороны. Почему бы мне и вправду не стать собственной противоположностью? Если прежняя любовь, или, скорее, восхищение, с которым относился ко мне Михаэлис, теперь невозможна, я обойдусь без этой любви".

При этой мысли черты моего лица окаменели. Я возвращался в мир, где нет места нежности, ибо это мир чувств, несовместимых с благородством и красотой. В физическом мире он подобен сточной канаве. Михаэлис легко сносил лишения, хотя вроде бы и осознавал свое положение. Он шутил с надзирателями, часто улыбался, и его лицо светилось наивностью. Его мягкость меня бесила. Он хотел избавить меня от работы, но я его грубо отшил.

Мне нужен был предлог, чтобы с ним порвать. Ждать пришлось недолго. Однажды утром он нагнулся за карандашом, который уронил один из полицейских. Я обругал его на лестнице. Он сказал, что не понимает, в чем дело. Желая меня успокоить, он сделался еще более любезным, но я пришел в ярость.

- Ты трус, - сказал я ему, - ты сволочь. Фараоны с тобой слишком цацкаются. Когда-нибудь ты будешь лизать им пятки! Скорее всего, они повадятся бегать к тебе в камеру!

Я ненавидел его за то, что он стал свидетелем моего падения, зная, что я способен стать Освободителем. Мой костюм износился, я был немыт, небрит и нечесан, я уродовал себя, приобретая облик бродяги, который претил Михаэлису, ибо это был его собственный вид. Я все глубже погружался в срам. Я уже не любил своего друга. На смену этой любви, которая впервые в моей жизни носила покровительственный характер, пришла нездоровая ненависть с примесью прежней нежности. Но я знаю, что будь я один, я обожал бы полицейских. С тех пор как я оказался за решеткой, я мечтал об их силе, дружбе и возможном понимании между нами - обмениваясь со мной доблестями, они бы показали себя подонками, а я - предателем.

Слишком поздно, говорил я себе. Когда я хорошо одевался, когда у меня были часы и блестящие штиблеты, я мог быть с ними на равных, но теперь уже поздно, я - босяк.

Мне казалось, что я навеки покрыл себя позором, хотя счастливый случай и вернул меня через несколько месяцев на волю. Я решил жить с опущенной головой и продолжать свой путь в направлении мрака, наперекор всем вам, выжимая соки из изнанки ваших красот.

Воображение множества литераторов нередко тешилось мыслью о бандах. Про Францию говорили, что она ими просто кишит. При этом все представляют себе страшных разбойников, спаянных готовностью к грабежам, злобой и звериной жестокостью. Возможно ли это? Кажется невероятным, чтобы подобные люди могли объединиться. Я подозреваю, что цементирующим веществом, необходимым для создания банд, скорее всего, бывает алчность, которая замаскировалась под гнев - самое справедливое из проявлений протеста. Докапываясь до таких причин и оправданий, мы, исходя из этих причин, живо делаем общий вывод. Вовсе не зло - ожесточенное противостояние общепринятым нормам - сплачивает людей вне закона и образует банды - на это способны разве что дети. Сидя в тюрьме, любой преступник волен мечтать о некоей прекрасно подобранной, замкнутой, но сильной организации, которая была бы укрытием от мира с его моралью: это не более чем утопия. Этой крепостью, идеальным притоном, бандитским логовом, о которое ломаются копья мира, может быть только тюрьма. Едва преступник входит в контакт с общепринятыми законами, как он подчиняется им. Сегодня в прессе можно прочесть о бандах, созданных американскими дезертирами и французской шпаной, но в данном случае речь идет не об организациях, а о случайных и мимолетных союзах самое большее трех-четырех человек.

Я встретился с Михаэлисом, когда он вернулся из Катовицкой тюрьмы. Меня освободили месяцем раньше. Поселившись в парке за чертой города, я совершал незначительные набеги на окрестные деревушки. Стояло лето. Другие бродяги ночевали на лужайках парка, под сенью раскидистых кедров. На заре с цветочного ложа поднимался юный вор и, зевая, встречал первый солнечный луч, прочая шпана искала вшей, восседая на ступеньках псевдоантичного храма. Я ни с кем не общался. В одиночку я удалялся на несколько километров, заходил в церковь и крал деньги из коробки для пожертвований с помощью палки, намазанной клеем. Вечером, как всегда пешком, я возвращался в парк. Этот Двор Чудес был блистателен. Все его обитатели были молоды. Если в Испании они объединялись, сообщая друг другу о местах, где можно поживиться, здесь никто из воров не знал друг друга. Казалось, что они пробрались в парк через потайную дверь. Они бесшумно скользили вдоль холмов и деревьев. Лишь дымок сигареты да шелест шагов выдавали их присутствие. Утром они исчезали, не оставляя следов. От всех этих странностей мои крылья стали длиннее. Прикорнув в укромном месте, я с изумлением говорил себе, что я, ленивый вор и нищий, лежу под тем же звездным небом, в которое смотрели Александр и Цезарь. Я прошел всю Европу с запасами, которые отнюдь не были неисчерпаемыми, и тем не менее я вел собственную тайную летопись, и ее подробности были не менее драгоценными, чем история великих завоевателей. Из этих подробностей должен сложиться мой портрет, портрет самого странного и редкостного из человеческих типов.

Не сдавая своих позиций, я продолжал влачить наимрачнейшее существование. Возможно, для полного счастья мне не хватало только нарядов бесстыжего педераста, и я до сих пор сожалею, что не хранил их в чемоданах и не носил под обычным костюмом. Однако ночью, едва лишь я проникал за ограду парка, втайне от всех я облачался в эти дырявые, покрытые блестками ткани.

Под газовым шарфом проглядывает полупрозрачная бледность нагого плеча: она чиста, словно барселонское утро, в которое процессия Каролинок отправилась возлагать цветы к писсуару. Город только проснулся. Рабочие шли на работу. У каждой двери на мостовую выставляли ведра с водой. Нелепые Каролинки были одеты в броню собственной несуразности. Никакие насмешки были не в силах их ранить; вычурные лохмотья выдавали их нищету.

Солнце щадило эту живую гирлянду, светившуюся собственным светом. Все они были мертвы. Те, чье уличное шествие мы наблюдали, - лишь тени, оторванные от этого мира. Педерасты - тусклый и пестрый народ, произрастающий в сознании добрых людей. Они никогда не получат права на свет, на настоящее солнце. Но, живя на задворках, они вызывают забавнейшие катастрофы, предвещающие наступление новых красот. Одна из Каролинок, Большая Тереза, поджидала клиентов в сортирах. На закате она приносила в один из писсуаров, что неподалеку от порта, маленький складной стул, усаживалась и принималась вязать крючком. Время от времени она прерывала свое занятие, чтобы съесть бутерброд. Это был ее дом.

Другая, мадемуазель Дора, восклицала пронзительным голосом:

- Какие же они гадкие девчонки… эти мужчины!

Из возгласа, который я никогда не забуду, рождается мимолетное, но глубокое размышление об их отчаянии, которое было и моим. Вырвавшись - надолго ли! - из дерьма, я не чаю, как вернуться обратно. Пусть хотя бы мое пребывание в вашем мире позволит мне создать книгу для Каролинок.

Я хранил целомудрие. Мои одежды защищали меня, и я отходил ко сну в артистической позе. Я все больше отрывался от почвы. Воспаряя над ней, я был уверен, что смогу облететь ее с той же легкостью, и мои налеты на церкви делали меня еще более невесомым. Вернувшийся Михаэлис немного обременял меня, поскольку был со мной в этих налетах; почти все время он улыбался знакомой улыбкой.

Эти ночные тайны приводили меня в восторг, я восхищался тем, что даже днем земля окутана тенью. Зная почти всю подноготную нищеты, то, что она насыщена гноем, я видел теперь, как она, подобно китайским теням, вырисовывалась в лунном свете, под сенью листвы. Она утратила плотность, сделалась силуэтом, и я обладал рискованным правом пробиться сквозь ее оболочку в гуще своих страданий и крови. Я выяснил, что даже цветы чернеют в ночи, когда собрался нарвать букет, чтобы возложить его к алтарям, основу которых я взламывал каждое утро. Этими букетами я не пытался снискать благосклонность какого-нибудь святого или Девы Марии, а лишь стремился придать рукам и телу условно красивые позы, призванные ввести меня в ваше общество.

Читатель, наверное, удивится, что я отвожу столь скудное место красочным персонажам. Мой преисполненный нежности взор не различает, да и тогда не различал сногсшибательных внешних данных, благодаря которым на их обладателей взирают, словно на вещи. Любому самому странному с виду поступку я тут же, недолго думая, находил оправдание. Мне казалось, что самые необычные движения и поведение отвечают душевной потребности: я не умел и до сих пор не умею быть ядовитым. Всякое услышанное суждение, даже самое несуразное, представляется мне уместным. Итак, мне предстояло пройти через каторгу, тюрьмы, познать без всякого удивления трущобы, бары, дороги. Вспоминая об этом, я не нахожу в своей памяти ни одного из героев, которого уколол бы насмешкой взгляд, более склонный к веселью, нежели мой. Эта книга, несомненно, разочарует. Я хочу попытаться, дабы развеять ее монотонность, рассказать вам несколько анекдотов, донести до вас несколько фраз.

В суде. Судья: "Почему вы украли этот духовой инструмент?"

Обвиняемый: "Из-за бедности, господин судья".

Судья: "Это не оправдание".

- Я обошел всю Европу, - говорил мне Стилитано. - Я был даже в Греции.

- Тебе там понравилось?

- Неплохо. Но там много разрушенных зданий.

Михаэлис - красавец мужчина - признается, что больше гордится восхищенными взглядами мужчин, чем женщин.

- От этого я задираю нос еще выше.

- Ты же не любишь мужчин.

- Это не имеет значения. Я счастлив, когда, завидев мою смазливую рожу, они истекают слюной от желания. Поэтому я с ними любезен.

Когда я уходил от погони на Королевской улице, ужас, который внушали мне полицейские, усугублялся грозным шуршанием их прорезиненных плащей. Теперь всякий раз, когда я слышу подобный звук, мое сердце сжимается.

Во время ареста за кражу документов, касавшихся IV Интернационала, я познакомился с Б. Ему было года двадцать два - двадцать три. Он боялся, что его отправят на каторгу. Когда мы стояли в очереди на антропометрию, он подошел ко мне.

- Мне тоже грозит каторга, - сказал я ему.

- Правда? Вставай рядом со мной, может быть, "они" поместят нас в одну хату. (Так заключенные любовно величают свою камеру.) Если пойдем на каторгу, вместе придумаем что-нибудь, чтобы радоваться жизни.

Когда мы вернулись после опознания личности, он отозвал меня в сторону и сказал:

- Я знал одного двадцатилетнего парня, который просил меня подыскать для него мужика.

В тот же вечер он признался:

- Я заливал тебе баки. Это нужно мне самому.

- Здесь ты это найдешь, - сказал я ему.

- Поэтому я не очень-то суечусь.

Б. не послали на каторгу. Я встретил его на Монмартре. Он представил мне своего друга - священника, с которым по ночам обходил писсуары.

- Почему ты не трахаешь своего попа?

- Я не знаю. Он слишком классный.

Когда мы встречаемся, он часто рассказывает мне о нем. Он говорит "мой кюре" не без нежности. Священник, который его обожает, пообещал ему место церковного старосты в своем приходе.

Не подозревая о том, что именно они уничтожают, полицейские разорвали десять-двенадцать найденных у меня рисунков. До них не дошло, что эти каракули изображают тиснения переплетов старинных книг. Когда мы втроем - А., Г. и я - решили ограбить музей, мне поручили разведать местность и то, чем можно поживиться. Подобное ограбление, которое совершили не мы, случилось совсем недавно, поэтому я не стану вдаваться в подробности. Я зачастил в музей, но не знал, какой предлог изобрести для отвода глаз; услышав, как расхваливали древние книги, запертые в ряде витрин, я попросил разрешения срисовать на скорую руку их переплеты. Несколько дней подряд я приходил в музей и простаивал возле витрин часами, малюя, как Бог даст. Вернувшись в Париж, я осведомился о стоимости подобных книг и узнал с изумлением, что они очень дорого стоят. Я никогда не думал, что возможно совершить ограбление ради книг. Мы не выкрали книг из музея, но тогда же я решил наведаться в книжные лавки. Я обзавелся портфелем с секретом и до того поднаторел в этих кражах, что мне всегда без труда удавалось уводить книги из-под носа продавца.

Стилитано заимствовал у Жава мощную, чуть-чуть вразвалку, рассекающую воздух походку, когда Жава поднимается с места, когда он двигается, у меня возникает такое же ощущение, как от проезжающего или бесшумно трогающегося с места роскошного лимузина. Возможно, у Стилитано были более чувствительные ягодицы. Его зад был более подвижным. Но, подобно ему, Жава был готов к предательству. Подобно ему, он любил унижать девиц.

- Честное слово, это шлюха, - говорил он мне. - Знаешь о чем она мне только что рассказала? Ты ни за что не догадаешься. Она не может прийти вечером, потому что у нее свидание со стариком, а старики лучше платят. Это шлюха. Но она у меня еще попляшет!

Нервничая, он мнет сигарету, которую достал из пачки. Он хрипит. На его запястьях - следы водолазного костюма. Его руки наделены силой и характером беспечного и бесстыжего матроса.

Я увидел у него под мышкой вытатуированную букву "А".

- Что это?

- Группа крови. Я служил в Waffen СС. Там у всех была татуировка. - Не глядя на меня, он добавляет: - Я никогда не буду стыдиться этой буквы. Никто не заставит меня ее свести. Я пошел бы на убийство, чтобы ее сохранить.

- Ты гордишься тем, что был в СС?

- Да.

Его лицо странным образом похоже на лицо Марка Обера. От него веет той же холодной красотой. Он опускает руки, встает и поправляет одежду, стряхивает с волос мох и кору. Перепрыгнув через ограду, мы молча бредем среди камней. В толпе он окидывает меня печально-лукавым взглядом.

- Можно подумать, что нас трахнул Гитлер, но мне плевать.

Он хохочет. Пушок ресниц защищает от солнца его голубые глаза. Он рассекает толпу, воздух и ветер с такой властной силой, что я беру его стыд на себя.

Встретив Эрика, полюбив, а затем потеряв его, я знакомлюсь с…. И тому, и другому выпало жуткое счастье принадлежать к проклятой армии. У этого бывшего телохранителя немецкого генерала - кроткий нрав. Он проходил учебу в лагере, где несколько недель его учили владеть кинжалом, всегда быть начеку, подставлять себя под смертельный удар, чтобы спасти офицера. Он бывал в русских снегах, грабил на своем пути разные страны: Чехословакию, Польшу и даже Германию. Никаких ценностей у него не осталось. Суд приговорил его к двум годам тюрьмы, и он отсидел свой срок. Иногда он рассказывает мне о той поре; самое яркое из этих воспоминаний - его бесконечная радость при виде расширившихся от страха зрачков будущей жертвы. На улице он бравирует своей храбростью: ходит только по мостовой. По вечерам он отдается то решкой, то орлом.

Назад Дальше