Записки причетника - Марко Вовчок 14 стр.


- Что с ним сделают? - настаивал я с отчаяньем.

- Я не знаю…

- Знаешь! - вскрикнул я, заливаясь слезами.

- Не знаю!.. Может, ушлют от нас… Тише, Тимош, тише, голубчик! Услышат…

Пришед домой, я совершенно изнемог, взобрался на постель и лежал неподвижно; слезы мои остановились, и я как-то отупел ко всему.

Мать неоднократно подходила ко мне и целовала меня, но я не в силах был ни пошевелиться, ни открыть глаз.

Наконец она, вероятно, приняла меня за спящего, ибо я слышал, как она прошептала надо мной:

- Спи! спи!

Осенила меня крестным знамением и вышла.

Я не знаю, долго ли я лежал в помянутом тупом забытьи. Когда я пришел в более нормальное состояние и открыл глаза, месяц уже ярко сиял с пространных небес; мать, склонив голову на руки, сидела на пороге, а с попового двора неслись звуки бубенчиков и раздавался зычный голос Михаила Михаиловича, восклицающий:

- Да ведь это для прочих законы! А для меня какие законы? Я и без законов могу!

И вдруг, переходя в нежный тон:

- Ах, как вы жестоки, Ненила Еремеевна! Ах, сжальтесь надо мной, над страдальцем!

Я уже снова начинал забываться под эти звуки, вежды мои уж смыкались; вдруг стукнули наши двери. Я открыл глаза и увидал, как мать быстро вошла, бросилась на свое ложе и там словно замерла.

Едва она успела лечь, дверь осторожно, робко приотворилась, и вошел отец. Он было возвестил свой приход обычным тихим кашлем, но, кашлянув раз, тотчас же спохватился и зажал себе рот. Месячные лучи, падавшие в окно, ярко освещали его огорченное сморщенное лицо и всю его хилую, жалкую фигурку.

Подавив свой кашель, он прислушался и тихонько, каким-то молящим голосом окликнул:

- Спите вы?

Мать не ответила. Я тоже.

Он долго прислушивался, потом прошептал:

- Спят, спят! О господи, боже мой!

Он присел у окна и долго сидел, подобный каменному изваянию.

Я никогда в жизнь свою, ни прежде, ни после, не видывал ничего жалче и вместе возмутительнее этой беспомощной, пришибленной, бессильной фигуры.

Бубенчики на поповом дворе зазвенели сильнее, громко раздалось троекратное восклицание Михаила Михаиловича:

- Ах! Я теперь блажен! Я теперь блажен!

Затем затопали кони, застучали колеса, пролетела тройка, за этой тройкой другая - и все смолкло.

"Кто же это еще поехал? - думал я. - Или это мне показалось, что две тройки?"

Едва успел смолкнуть топот конских копыт, как раздался топот человеческих ног, и пономарь, подбегая под наше окошечко, кричал - как он один умел кричать - как-то под сурдинкой, так что это был крик и шепот в одно и то же время, - он кричал:

- Отец дьякон! отец дьякон!

- Что? Тише! Тише! - шептал в ответ отец, высовываясь из окошечка, - тише!

- Всех увез?

- Кого всех? Как всех?

- Так всех! И самого, и самую, и невесту! "Не могу, говорит, прожить без нее и часу одного, - поедем со мной!" Они уговаривать, упрашивать - куды! не слушает, а потом сердиться уж начал. "Что, говорит, мне законы? Это, говорит, для прочих законы, а я, говорит, и без законов могу! Хочу, говорит, чтоб свадьба была в городе, да и конец!" Помилуйте, сделайте божескую милость, просят, ведь я приданое еще не готово! "А что мне, говорит, ваше приданое? Мне на ваше приданое плевать! А коли, говорит, вы меня не уважите, так я, говорит, вам отплачу!" Так и увез. Да как уж расходился, так и Настю и Лизавету, говорит, берите, и пономаря берите! "Пускай, говорит, дорогой песни нам поют". Ну, это страшный человек, я вам скажу! Самовластительный человек!

- Тише! - говорил отец. - Тише! Погоди, я лучше к тебе выйду…

Он на цыпочках вышел из светлицы.

Я тотчас спрыгнул с своего ложа и стал красться к дверям.

Прокрадываясь мимо матери, я вдруг почувствовал, что меня тихонько придерживают.

- Тимош! - прошептала мать, - куда ты?

- Я к Насте, - отвечал я. - Настя дома осталась…

- Нет, ты не ходи теперь к Насте, ты лучше теперь ко мне поди!

Она привлекла меня к себе.

В голосе ее было что-то такое, ясно давшее мне понять, что к Насте ходить теперь не следует.

К тому же я так был утомлен душевно и телесно, что, едва стоя на ногах, едва мог соображать самые простые вещи.

Я лег около нее, прильнул головой к родной груди и в ту же минуту начал забываться сном.

Сквозь сон я еще слышал восклицания пономаря, долетавшие со двора в открытое окошечко:

- Самовластительный человек! самовластительный человек!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Десница божия

На другой день после вышеописанных смотрин меня пробудили от она сладостные звуки милого мне голоса.

Открыв глаза, я увидал Настю. Она, повидимому, прощалась.

- Я уж к вам не приду, - говорила Настя, - не хочу накликать на вас беду.

Изумленный и обрадованный, я быстро приподнялся, подушка выскользнула из-под меня и упала на пол. Настя оглянулась.

- А! - сказала она с своею пленительною улыбкою. - Пора проснуться, пора.

И, пригнувшись, поцеловала меня.

- Так вы уж и порешили? - спросила мать.

- Порешили, - отвечала Настя.

Мать хотела что-то сказать еще, но ничего не сказала, только вздохнула.

Настя, вероятно, уразумела смысл этого вздоха, потому что ответила:

- Я знаю, все знаю. И на все иду.

- И я так-то говорила, и я на все шла, что ж я этим взяла? - возразила мать.

- И я, может, ничего не возьму, - ответила Настя. - Что ж! пусть я и ничего не возьму, - я все-таки жалеть не стану!

- Тяжело терпеть целый век!

- Я не боюсь!

И с этим словом она скрылась.

- Мама! - кликнул я.

- Что, Тимош?

- Настя знает?

- Про что?

- Про бумагу?

- Знает… Ты забудь про эту бумагу, Тимош…

- Что ж, она плакала?

- Не знаю… забудь ты, голубчик… не думай…

Вошел отец, и мы замолчали.

- А я уж на мельницу съездил, - сказал он дрожащим заискивающим голосом. - Чуть свет нынче встал… и поехал… Ну, и был на мельнице… смолол…

Он говорил это, глядя то в тот, то в другой угол; потом он кинул быстрый взгляд на мать и на меня, лицо его все покраснело, и он поспешно вышел из дому.

Я взглянул на мать и вспомнил ее недавние, сказанные Насте, слова: "Тяжело терпеть целый век!"

Я спросил ее:

- Ничего не надо говорить отцу?

- Не надо! - ответила она с живостию. - Не надо… зачем?.. Не говори ничего…

- Не скажу…

- Да ты забудь про все про это, Тимош, забудь, милый!.. Все это… все это не стоит помнить…

- Я этого не могу забыть, - отвечал я: - я как на него гляну, так сейчас все вспомню!

- Ты забудь, забудь! - повторила она еще раз, целуя меня с тоскою и смятением.

"А ты забудешь?" - хотел я спросить. Но она, как бы угадав этот мой вопрос, поспешно прибавила:

- Полно об этом толковать, Тимош! Ты лучше вставай скорей да одевайся, - гляди, каково на дворе хорошо!

И вслед за тем она вышла и занялась работой в огороде.

На дворе, точно, было хорошо, и я, дохнув живительным воздухом, как бы почувствовал облегчение своему сердцу; как бы некая надежда, некое упование блеснули вдали.

"Так хорошо везде! - подумал я: - и вдруг его увезут!"

И в эту минуту мне показалась всякая беда невозможною, всякое горе немыслимым.

В особенности же показались мне беда невозможна, а горе немыслимо, когда я, считая позволительным не противиться душевному влечению, вошел в хату Софрония и увидал его там с Настею.

Я сам не мог себе уяснить тогда, что именно меня поразило, но, вошед, я остался поражен и почувствовал, что тут все, что может жизнь дать человеку для его личного счастия.

Когда я отворил двери, они не сразу услыхали мой приход. Они сидели у стола и говорили. Возмогу ли передать выраженья их лиц? В них не было ликованья; глаза, правда, изумительно блестели, но не разбегались во все стороны, не прыгали, не искрились, уста не улыбались, - но они дышали такою жизнию, что, глядя на них, вчуже пробирала дрожь и захватывало дыханье.

Эта темная хатка, и она даже преобразилась: казалось, по ней ходят какие-то лучи, какое-то сияние…

Я услыхал последние слова из ответа Насти:

- …будет. На добре передачи нет: какая плата дорогая ни будет, - не пожалеешь.

Тут они увидали меня, и оба встретили меня приветливо.

Но я, невзирая на детское несмыслие и пламенное желанье насладиться их присутствием, тотчас же ушел.

"Буду ли я когда-либо так с кем-либо разговаривать?" - думал я с грустию.

Я вдруг уразумел с отличною ясностию, что тройной неразрывный союз, о коем я мечтал и коего я жаждал, несбыточен, что они друг для друга все, а я для них - ничего.

Такое прозрение нимало не убавило и не охладило моей им преданности, но оно исполнило меня смирением и тихой грустью.

"Когда они вместе, я не буду к ним подходить, - думал я со вздохом: - а буду подходить, когда они в одиночку. Вместе им без меня хорошо… лучше… так подходить тогда не надо"…

И от этой мысли я переходил к другой:

"Будет когда-нибудь, в далеком будущем, кто-нибудь, с кем я буду так говорить, как они говорят друг с другом? И с кем я ничего на свете не буду страшиться?"

Прошло три дня, прошло четыре; отец Еремей с супругою не возвращались.

- Пируют! пируют! - говорил пономарь, попрежнему забегавший к отцу.

Пономарь не мог не уразуметь, что мать моя избегает его присутствия и гнушается им, но пономарь уподоблялся известному в народной сказке ярмарочному псу: он похищал у мясника кусок мяса, глотал его где-нибудь в уголку, а затем являлся снова у прилавка, и весело вилял хвостом, и глядел на мясника ясными глазами, и шаловливо подергивал его зубами за полы, и клал ему лапы на плеча.

Подобно, помянутому ярмарочному псу, пономарь весело спрашивал мою мать, встречаясь с нею:

- Как вы в своем здравии, Катерина Ивановна?

И глядел на нее ясными глазами.

И встретясь с Софронием, он тоже кричал ему:

- Здорово, Софроний Васильевич! Денек-то благодатный какой!

Но я заметил, он близко к Софронию не подходил, и вообще, когда представлялась возможность юркнуть в сторону и не встретиться, он ею пользовался.

Отец мой стал жаловаться на боль в пояснице и почти по целым дням лежал на лавке, прикрыв лицо полотенцем и тихо стеная и охая.

Настю и Софрония я видал только издали, мельком; я знал, что они неразлучны, что даже вместе ходили в гости к Грицку на село.

Этот последний факт сообщила матери Лизавета в моем присутствии.

Мать ничего не ответила, но Лизавета, как бы угадывая, какое должно быть на это возражение, сказала:

- Что ж! пусть их отпоют, сколько голосу хватит! Что ж! семи смертей не бывать, одной не миновать.

В тот же вечер пономарь, прибежав к отцу, шептал ему:

- Ну, отец дьякон! Ну! какие дела на свете делаются, так, я вам скажу, мое почтенье! Ну!

- Что такое? - спросил отец слабым, тоскливым шепотом. - Что еще такое?

- Быть беде! быть беде! - отвечал пономарь. - А что, вы Настасью Еремеевну не видали давно?

На шестой день, под вечер, я гулял по лесу в обществе молодой ручной галки, которую приобрел, дабы несколько рассеять свою грусть и тревогу.

Но хотя галка ни в чем не обманула моих ожиданий, - она вскакивала мне на плечо, на мой голос тотчас же возвращалась из кустов и прочее, она меня не развеселяла. Я скоро перестал обращать внимание на пернатую спутницу и, грустно бродя по зеленой чаще, снова задавал себе мысленно вопрос:

"Будет ли у меня с кем так говорить, как они говорят?"

Из помянутых грустных мечтаний пробудил меня топот коней и стук колес.

- Едут! - воскликнул я и похолодел. Придя же в себя, кинулся бежать домой.

- Едут! - сказал я матери.

Она только кивнула мне головой, давая понять, что уж знает.

На поповом крылечке стояла одна Лизавета.

Знакомая тележка с резным задком скоро показалась из лесу, и послышались меланхолические покрикиванья Прохора, и тележка подъехала к крыльцу.

В тележке сидел отец Еремей с супругою.

- А Ненила-то Еремеевна где ж? - вскрикнул, как бы внезапно выросший около тележки, пономарь. - С приездом, батюшка, благословите! с приездом, матушка! Дай боже в добрый час! А Ненила-то Еремеевна где ж? Улетела наша пташечка?

- Улетела! - ответила иерейша, вылезая вслед за супругом из тележки. - Улетела!

- Бракосочетанье совершили?

- Совершили. Что же с ним сделаешь? "Не могу, говорит, ни минуты ждать, - не могу, и конец! Какие, говорит, для меня законы? Я, говорит, и без законов…"

- Это точно, это точно: какие для них законы! Они и без законов…

- Разумеется! Да где же это Настя? Настя!

- Позвольте принести душевное поздравление, батюшка! - умильно заговорил пономарь, кидаясь к отцу Еремею.

- Спасибо, спасибо, - ответил отец Еремей и скрылся во внутренность жилища.

- Где ж это Настя? Лизавета, где Настя? Подавай-ка самовар попроворней! Где Настя?

- Надо полагать, Настасья Еремеевна гуляют по лесу, - сказал пономарь. - Они теперь очень часто стали гулять по лесу…

- Что это за гулянье теперь! Что за полуношница такая!

Настя появилась на тропинке.

- Что это ты за полуношница такая! - крикнула ей иерейша. - Что это ты за гулянье выдумала!

Однако, когда Настя приблизилась, она встретила ее троекратным поцелуем и, еще исполненная упоенья недавними торжествами, начала ей рассказывать о совершившемся бракосочетании.

- Какие кушанья были! - говорила она, - какие вина и напитки! И гостей он созвал каких! и какое ему от всех духовных уважение! Кивнет только, - так все и рассыпаются, как мак! А подарки какие он отличные накупил! Так деньгами и сорит! Я уж говорила Нениле: ты, говорю, смотри, его приостанавливай! И певчие у него весь вечер пели, и орган играл, - рай был настоящий!

- Ах, боже мой, боже мой! - восклицал пономарь. - Уж подлинно рай! Пошли господи и Настасье Еремеевне такое счастье!

- Пошлет и Настасье Еремеевне! - ответила с уверенностью попадья. - Пошлет! Теперь уж мы печалиться этим не будем! Теперь молодые наши поехали…

- К его преосвященству? - перебил пономарь с восторгом.

- Да. А как воротятся, сейчас к нам будут.

- Владыко господи! честь-то какая!

- Что ж ты молчишь, Настя? Да ты бледная какая! Глянь-ка, глянь! Ты нездорова, что ли?

- Нет, ничего, я здорова, - ответила Настя.

- Может, простудились гуляючи? - вмешался пономарь.

Лизавета появилась на пороге и сказала:

- Самовар готов! Батюшка вас кличет чай пить.

- Иду, иду, - отвечала иерейша.

- Счастливо оставаться! - умильно раскланивался пономарь. - Счастливо оставаться!

Крылечко опустело.

- Что теперь будет? - спросил я мать.

Но мать мне на это не ответила, а только поцеловала и погладила по головке.

Я сел около нее на пороге и погрузился в размышления.

Снова раздавшийся конский топот заставил меня поднять голову.

На тряской телеге, запряженной парою, кто-то ехал прямо к попову двору.

Из телеги вышли двое сильных здоровых людей высокого роста и направились к иерейскому крылечку.

- Чего вам надо? - спросила появившаяся на пороге Лизавета.

- Мы к батюшке, - проговорил один из них угрюмым охрипшим басом. - Мы по делу…

Но отец Еремей уже появился сам на пороге и приказал им за собой следовать вовнутрь жилища.

Приезжие недолго пробыли у отца Еремея. Скоро они снова появились на крылечке.

- Вон там! - сказал отец Еремей, указывая перстом на Софрониеву хату.

Приезжие двинулись к хате, и, подойдя к дверям, один из них крикнул:

- Дьячок Софроний!

- Тут, - отвечал голос Софрония. Послышался стук отворяемой и затворяемой двери.

Я вырвался из рук матери и кинулся туда.

- Вяжите, - говорил Софроний, - только за что вы меня вяжете? Какая моя вина?

- А вот там узнаешь! - угрюмо хрипел бас.

- Буйство тебя, дружка, сгубило! - шутливо хрипел тенор.

Двери, толкнутые ногою, распахнулись; они вывели Софрония с связанными руками и вместе с узником направились обратно к попову крылечку.

Отец Еремей стоял и ждал.

- Отец наш небесный заповедал прощать врагам, - сказал он, когда Софрония привели и поставили пред лицо его, - и я тебя прощаю, Софроний! Но помни теперь, что господь злых дел не терпит, и десница его карает за них!

Он говорил своим обычным мягким пастырским голосом, и во мгле сумерек я мог различить, как он простирает пухлую руку в пространство.

- Научись смирять дерзость твоего духа, Софроний! Припади со слезами к стопам святых угодников, да снизойдет на тебя благодать, да…

Он не докончил и вдруг обернулся, как бы ужаленный.

За ним стояла Настя, подошедшая неслышными шагами, и тихо что-то ему говорила.

Он, казалось, не понимал, не верил своим ушам. Лицо, только что дышавшее христианской любовью, исказилось, и всего его начало трясти, как в лихорадке.

- Ну, везите его! - крикнул он не своим благим, а каким-то диким голосом. - Везите!

- Батюшка, - сказала Настя, - прежде покройте наш грех, перевенчайте нас!

Каждое ее слово звучало внятно, громко, ровно.

- Везите его! - крикнул отец Еремей. - Везите! Видите, она умом тронулась… Она у нас… она у нас больная…

Он хотел схватить ее, но она вырвалась из его рук, подбежала к Софронию, обняла его и что-то ему шепнула, а потом прижалась к его груди и как бы замерла.

На шум выбежала иерейша и подняла вопль. Раздались хриплые бас и тенор, прозвучал нежный голос Насти: "Не забывай, я не забуду!", оханье пономаря - сгустившиеся сумерки скрывали все - я только видел быстрое движение теней.

Забыв о собственной безопасности, не внимая моленьям матери, я одним прыжком очутился у попова крылечка.

Телега уж съежала со двора.

- Софроний! Софроний! - крикнул я, обезумев от горя.

- Прощай, Тимош! - ответил он. - Авось еще свидимся!

- Ведите ее! ведите! - говорил отец Еремей.

- Проклятая! Проклятая! - кричала иерейша.

- Ведем! ведем! - пищал жалобно пономарь. - Ох!

- Зачем меня вести? - прозвучал голос Насти. - Я сама пойду.

Лизавета вынесла свечу, и ее трепетный свет на мгновенье озарил потерянную, рыдающую и клянущую иерейшу, пономаря с приличным обстоятельству выражением сочувствия и ужаса, искаженный лик пастыря и пленительный образ Насти, белейший от белого мрамора и, подобно мрамору, спокойный.

- Будь проклята! будь проклята! - кричала иерейша.

- Не проклинай! - останавливал отец Еремей. - Господь посылает испытание, да приимем его с кротостию, и да воскликнем с многострадальным Иовом: господь даде, господь и отъя!

Всю эту ужаснейшую ночь я провел почти без сна, и едва показались бледные лучи рассвета, я начал бродить около иерейского жилища, уповая на что, я сам не ведал.

В иерейском жилище царствовала могильная тишина.

Назад Дальше