Зеница ока - Тулепберген Каипбергенов 6 стр.


Высок ли холм? Да нет, наверное. В другом краю его, пожалуй, и взгорком не назвали бы. Но здесь, в степи, он был высотой, был вершиной. На его ближнем к дороге склоне лежало старое кладбище. А там, за хребтом, скрывался аул. Родной аул Даулетова.

Пески старой Айлар. Не отыщешь такого названия ни в путеводителях, ни на картах. Но карты - бумага, а на бумаге не все сущее означено. А на земле, жилой, населенной, обитаемой земле, нет безымянных мест. Не только высота, лес, арык, но и каждая ложбинка в округе, каждое болотце, каждый солончак носили свое имя - собственное. Однако аул давно обезлюдел, на десять километров окрест ни единого селения, и помнит ли кто-нибудь, что холм этот зовется Пески старой Айлар, - этого Даулетов не знал. Сам же он помнил, потому что старая Айлар была его бабушкой. И с этим холмом связано все его детство.

Детство. Теперь он и сам отец. Заглядывая в мир дочери - маленькой Айлар, он видит в нем много яркой пестроты и веселых песенок. Читая ей книги, смотря с ней "мультики", он чувствует, что мир этот населен говорящими зверьками, куклами и маленькими писклявыми потешными человечками. Там у каждой вещи маленькое ласковое имя. Его детство было другим. Все называлось словами большими и грозными: Война, Голод, Смерть, Жизнь, Победа. Не "конфетки, кашки и бульончики", а была просто еда. Но чаще еды не было. Не "папочка, мамочка", а просто отец и мать. Но и их тоже не было - было сиротство.

Своей матери Даулетов не видел. Она умерла на четвертый день после родов. Отец назвал первенца Рамберды. Не нравилось это имя старой Айлар. Не любила она имен, ничего не говорящих людям.

- Человек приходит в мир один раз, и все должны знать, с чем он пришел.

Не нравилось, но спорить не стала: покуда в доме есть мужчины, выбор имени - дело мужчин.

Отца своего Даулетов тоже не помнит. Ушел человек на войну, а через три года вместо него пришла с войны черная бумага. Бабушка читать не умела. Черную бумагу принес однорукий председатель аулсовета. Он же сказал, что в ней написано. Старая Айлар прижалась спиной к стене, обхватила голову внука. Он ткнулся щекой в ее живот, а она все гладила Даулетова по волосам и приговаривала:

- Поплачь, поплачь. Легче станет.

Но он не плакал. Он смотрел и никак не мог понять, почему бумага зовется черной. Белой она была. Белой.

Нагнулась старая Айлар, взяла внука на руки, пошла через аул. Медленно. Прямо. Ни на кого не глядя. Но аульчане, те, кто заметил ее и понял, что нельзя оставлять человека в такую минуту, потянулись следом. Она поднималась на холм. С трудом поднималась. Тяжело дышала внуку в лицо, но не опустила на землю, пока не добралась до вершины, там она поставила его лицом к аулу и крикнула:

- Люди! Мне нужна доброта. И вам нужна - я знаю! Нужна как вода земле. Люди! Отныне имя моего внука Жаксылык. Жаксылык сын Даулета. Не говорите Рамберды, говорите Жаксылык!

Она подтолкнула его вперед и так громко, насколько хватало ее старческого голоса, трижды повторила:

- Жаксылык! Жаксылык!! Жаксылык!! - Жаксылык, Жаксылык, - тихим и нестройным эхом отозвалась толпа на склоне холма.

Так родилось новое имя, родилось на четыре года позже самого человека. Но, появившись на свет, оно еще не стало общеизвестным, и потому чуть ли не всю неделю ходила старая Айлар на холм и кричала:

- Не говорите Рамберды! Говорите Жаксылык!

На пятый день, а пятым днем была пятница (хотя по мусульманскому календарю ее следует считать седьмым, но кто в те годы уже сверялся с Кораном), вновь в их дом пришел председатель аулсовета.

- Не надо кричать, бабушка Айлар. Зайди лучше ко мне. Я выправлю внуку метрики. Жаксылык - хорошее имя.

Старая женщина изо всех сил тянула внука. Но сил этих было уже мало, и часто, наработавшись за день, утром она не могла подняться с постели. Тогда начинался голод. Соседи навещали и помогали, но что они могли? В каждом доме ртов было больше, чем лепешек из джугары.

Голод - это тупая боль в животе, и в голове лишь одна мысль, тоже тупая и неотвязная: "Хочу есть".

Голод. Казалось, что он ушел навсегда. Но нет, он ушел из желудка, но растворился в позвоночнике, в костях, в мышцах. Это он был главным юношеским страхом - а вдруг не вырасту, так и останусь "метр с кепкой", "расчет окончен". Это он обернулся все еще не прошедшей боязнью - здоровой ли родилась дочка? Это он в сорок лет покалывает слева под ребром.

Голод. Тогда шел четвертый день голода. Жаксылык не помнил, как ушел из аула, зачем сперва взобрался на холм, а потом спустился к дороге. Он сидел на обочине. То ли зноем разморило, то ли разум помутился, но человека он увидел уже рядом. Увидел и испугался. Никогда прежде он не встречал одноногих. Солдат выбрасывал далеко вперед костыли, потом падал на них грудью, пролетал над дорогой, вытянув единственную ногу, на какое-то мгновенье, почти опрокинувшись на спину, зависал, упершись вывернутыми руками в поручни, выпрямлялся и снова выбрасывал вперед костыли. Лицо черно от загара, пота и пыли, нижняя губа закушена, верхняя ощерилась, обнажая зубы. Страшен был солдат. Но, поравнявшись с Жаксылыком, он вдруг обернулся и улыбнулся..

Вскочил Жаксылык, кинулся к нему, ухватился за костыль и крикнул:

- Дай хлеба! - и услышал, что был это не крик, а хрип. Человек остановился, сунул оба костыля под одну руку

и начал снимать мешок. Снял, дернул узел зубами и одной рукой вынул буханку. Большую черную, тяжелую.

- Сейчас мы ее по-фронтовому, по-братски, - сказал солдат и полез в карман за ножом. - Подержи-ка, - и передал всю буханку Жаксылыку.

Жаксылык прижал ее и рванул что есть мочи через кладбище, прямиком, по жантачным колючкам, бежал, не оборачиваясь и сжав зубы, - скорее, скорее туда за холм, в аул, туда, где четвертый день голодает больная бабушка.

Пески старой Айлар. Бабушка, бабушка. Она считала, что этот холм пуп земли, высшая вершина мира, ближе всех он к небу, а значит, и к богу. Суеверна и набожна она была, потому и ходила сюда часто и со всевышним подолгу говорила. А вот с людьми была немногословна.

Пуп земли? Да, для него, Даулетова, это так. И не потому, что не видел гор повыше, видел и даже взбирался на них, но здесь, на склоне этого холма, на вот этом старом кладбище, за полуосыпавшейся оградой среди обветшавших мазаров две родные могилы - матери и бабушки. Именно здесь, на этих песках, он понимает, да нет, чувствует, в том-то и суть, что всей душой чувствует: не чужак он на своей земле, а родня ей, пуповиной, с ней связан и будет связан, пока тоже не ляжет в землю, и хорошо бы на этом же кладбище.

С гребня холма Даулетов легко отыскал глазами могилы матери и бабушки, но спускаться к ним не стал. Нечего приходить с пустыми руками. Надо будет в следующий раз хоть лопату прихватить, холмики подровнять. А вот место, где стоял в ауле их дом, он не нашел. Когда пересох арык и люди ушли отсюда, глинобитные строения, перестав быть жильем, осыпались, обвалились - земля вновь стала землей. Два десятка едва приметных бугорков - какой из них был твоим домом, поди догадайся. Куда-то делись ивы-караталы, что стояли почти у каждой двери и у каждой своя, непохожая на других. А главное, исчез турангилевый лесок, подходивший прямо к аулу. Верно, срубили или засох. Но не видно было ни пней, ни повалившихся стволов, и Жаксылыку подумалось, что лес ушел следом за людьми.

Там возле леса стояла их школа. И когда Даулетов пошел учиться, то чуть ли не в первый же день он узнал, что бога нет. С этой вестью вернулся он к старой Айлар. Но она обиделась и целый день не разговаривала с ним. Однако Жаксылык не отступился. Он почему-то решил, что если бабушка поймет эту простую истину, то ей сразу станет легче жить. Мысль вразумить бабушку засела в нем надолго, и он не спеша, но постоянно начал просвещать старую Айлар, как бы ненароком, будто делясь школьными впечатлениями, объяснял, что земля круглая и вертится, что звезды - те же солнца, только очень далекие, что священная для бабушки луна - просто планета, по-разному освещенная солнцем, и даже пытался доказать это, обнося свечу вокруг арбуза.

А еще он задавал ей вопросы, чтобы незаметно подвести ее к нужным выводам. Она не очень-то верила внуку и обычно отмалчивалась, если вопросы относились к астрономии, географии или, скажем, физике, но когда речь заходила о добре и зле - о главных, как теперь уже понимает Даулетов, для нее понятиях, то тут она охотно откликалась, но выводы ее всегда были неожиданными и не укладывались в понимание Жаксылыка. И сейчас еще не целиком укладываются, только тогда он считал их смешными, наивными, относил их к предрассудкам. Но теперь-то знает, что предрассудки - зачастую то, что перед рассудком, предшествует ему.

- Бабушка, - говорил он. - Учитель объяснил, что родина белого риса - Индия. А родина быстроногих скакунов - Аравийская пустыня. Но где родина добра и зла?

- Люди по-разному говорят, - отвечала она, - может, и врут, не знаю. Но я думаю, что родина добра и зла - наш аул.

Не мог такой ответ устроить Жаксылыка. Не мог. Потому что он уже знал: очень много зла творилось далеко - людей убивали, линчевали, на них сбрасывали атомные бомбы и ампулы с бактериями; знал он и о том, что творилось добро, но тоже не близко - создавались моря и прокладывались каналы - Каракумский, Волго-Дон, строились высокие-превысокие дома и глубоко под землей прокладывалось метро. А в их-то ауле как раз все было тихо - ни подвигов, ни преступлений.

- Бабушка, - спрашивал он в другой раз. - А чего в мире больше - добра или зла?

- Всевышний создает лишь добро. Но его надо беречь. Вот дыня вкусная, а сгниет - и в рот не возьмешь. Или собака - добрая, умная, а прогони ее - одичает, хуже волка станет. Стоит колодец. Пока в нем вода - нет ему цены, а на дне высохшего колодца прячется шайтан.

Бабушка умерла, когда Жаксылыку не исполнилось еще и четырнадцати лет. И началась для него другая жизнь - детский дом, интернат, армия, экономический факультет ташкентского университета и работа, работа, работа…

Домой он вернулся под вечер. Втайне Светлана еще надеялась, что муж все-таки откажется от предложенной ему должности. Уже после его разговора в обкоме поняла, что пугает его назначение, тяготит: непривычная работа, совершенно незнакомая обстановка. Стоит ли браться за дело, которое не по душе, а может, и не по силам? Да и ей ехать не хотелось. Конечно, не хотелось - неужели не понятно? Прирожденная горожанка, в деревнях бывала лишь дачницей, да несколько раз на прополку и картошку посылали от института, когда училась, и после, уже здесь, на хлопок, но тоже нечасто. Не представляет она себя деревенской бабой, а уж женщиной из аула - тем более. К тому же жизнь только-только начала налаживаться - и вот пожалуйста, снимайся и езжай к черту на кулички. Да и что ей там делать со своей специальностью? Смех сказать кому-нибудь: "главный искусствовед совхоза".

Теперь она надеялась, что встреча с жаналыкцами разочарует мужа, заставит его одуматься. Еще не поздно. Еще можно отказаться, объяснив все по-человечески. Начальство - тоже люди. Поймут. Должны понять.

Она не ошиблась - встреча и впрямь огорчила и раздосадовала Жаксылыка. Он передал ей в подробностях все, что говорилось на собрании. Не утаил и собственных опасений, не скрыл и враждебности к себе, звучавшей в выступлениях жа-налыкцев, их вопросов, их насмешек не скрыл.

- И все же согласился? - спросила она не то с жалостью, не то с укоризной.

- Согласился.

- Боже мой! Да ведь съедят тебя живьем и косточек не оставят.

- Ну, костяк-то у меня крепкий. Железный каркас.

- На железные кости найдутся стальные зубы. Лучше бы отказаться, Жаксылык. Честное слово, лучше бы отказаться от этой должности.

- Не могу, - он сказал это почти весело, но Светлана чувствовала, что муж бодрится, хорохорится. - Не могу. Ведь должность-то от слова "должен". Понимаешь? Должен! - это произнес уже серьезно.

Она кивнула, но не потому, что разделяла убеждения мужа, а просто чтоб успокоить его, тем паче что и спорить уже бесполезно - все, видимо, решено. Но если уж откровенно, то не понимала она этого даулетовского "должен". Кому должен? Сколько? Когда успел задолжать? А он вечно в долгу перед любой работой, перед всеми. Кроме нее… Обидно, разумеется. Но не в одной обиде суть. Суть как раз в том - и тут Светлана была уверена в своей правоте, - что интеллигентному человеку нужно делать то, что ему по душе. Это и самому приятнее, и людям полезней, поскольку способности полностью раскрываются лишь в том, к чему тебя влечет, в чем чувствуешь свое призвание. Жаксылыка же она считала способным и талантливым. Но талантливым ученым-экономистом, а вовсе не директором совхоза.

Легкой ли была их совместная жизнь? Со стороны глянуть - так более чем легкой: не только семейных драм, но даже крупных ссор или долгих размолвок они не знали. Но кто бы ведал чего ей, Светлане, это стоило?

Они встретились в Хиве, куда она приехала на преддипломную практику, а он - на экскурсию. Потом тянулся полгода "почтово-телеграфный роман". Так называла его Светлана. Она писала длинные восторжен но-беспредметные письма, а он отвечал телеграммами и телефонными звонками. Правда, еще и выбирался к ней в Хиву, уж в две недели раз - обязательно. Это было очень красиво и романтично. Трудности начались потом, когда после свадьбы она переехала в этот город, где никак не могла привыкнуть к новому климату. Если уж говорить о погоде, то и ее родной Ленинград - отнюдь не райское место в этом смысле. Но тут… То сорок градусов в тени (еще поди-ка отыщи эту тень), то сухой мороз, да еще с ветром, что налетает на город, как говорят, "со стороны степи", а степь тут со всех сторон.

Светлана долго болела во время беременности, потому, вероятно, и дочка родилась слабенькой, тоже часто прихварывала. Не легко ей было и устроиться в этом хоть и областном, но весьма небольшом городе. Не год и не два прошли, пока сыскалось ей место в художественном музее, пока она на этом месте прижилась.

С жильем тоже маялись - и углы снимали, и по коммуналкам мотались, прежде чем получили наконец отдельную двухкомнатную квартиру, которую она тут же начала обживать и благоустраивать со свойственными ей вкусом и изяществом.

И вот теперь бросай все и перебирайся в какой-то степной совхоз. Да, поедет она! Конечно, поедет. Пойдет за ним хоть на край света. Впрочем, от этого Жаналыка до края света, наверное, рукой подать. Но поедет и все стерпит, все снесет. Только хочется, чтобы и муж понимал, чего ей это стоит. Чтобы ценил, жалел. Заботился чтобы.

Черствым и невнимательным мужа она назвать не могла. И трудным человеком он не был, но был, а вернее, постепенно становился, скучным для нее. Еще вернее так: скучной ей казалась работа мужа, к ней Светлана относилась с уважением, но без интереса. А муж был целиком в работе. Казалось, он попросту не умел отдыхать, веселиться, развлекаться. Отнюдь не зануда, не педант и не сухарь - стоит ему заговорить о деле, и тут же загорится, оживет, - он откровенно скучал на приятельских посиделках, сабантуях и застольях. Будучи на работе человеком общительным, или, как сам он говорил, "коммуникабельным", в приятельско-соседском кругу Жаксылык оказывался на удивление некомпанейским. В гости, в театр, в кино его приходилось буквально вытаскивать. И если можно было отказаться, он обычно говорил:

- Ты, Светлана, иди, а я, пожалуй, останусь. Уложу дочку и немножко поработаю.

Одной же ходить не хотелось. Ведь не гулена она, а просто ей нравится ощущение легкости, праздника, полета. Но что за праздник в одиночестве? Порой Светлане казалось, что дай мужу волю, так он с удовольствием запер бы ее дома, чтоб знала лишь плиту, пылесос да швейную машинку. И еще чтоб рожала детей - каждый год по двойне. Про себя Светлана называла это "байскими замашками", однако, положа руку на сердце, понимала, что бай из Жаксылыка - никакой.

А Даулетов действительно хотел детей. Он рос один, а кругом у всех сверстников по шесть-семь братьев и сестер. Трое-четверо - считалось мало. Даулетов никогда не был братом, ни старшим, ни младшим, ни двоюродным, ни даже пя-тиюродньш. И из-за этого постоянно ощущал в своей судьбе какую-то "недожитость". И теперь мечтал стать многодетным отцом, к тому же не хотел, чтоб маленькая Айлар со временем тоже ощутила чувство "недожитости". Но Светлана противилась. Сначала это выглядело даже убедительно: надо ей получше адаптироваться в новом климате, а то опять, не дай бог, ребенок родится болезненным; надо подождать, пока переедут в отдельную квартиру, не мыкаться же с двумя малышками в коммунальной комнатенке. Позже ее доводы стали уже напоминать отговорки. "Не могу, - говорила она. - Меня только что поставили в музее завотделом, а я - в декрет. Это непорядочно". Потом и вовсе пошла "женская логика", то есть минимум аргументов, максимум эмоций. Однажды она с какой-то особой - напускной, как показалось Даулетову, - чувствительностью ни с того ни с сего вдруг произнесла:

- Ты знаешь, Жаксылык, я поняла, что если у нас появится еще один ребенок, то я никогда не смогу его любить так же, как нашу Айлар.

- Сможешь, еще как сможешь, - пытался успокоить ее Жаксылык, - Родишь - и полюбишь. Все женщины так…

- Нет, тебе не дано… этого понять, - отмахнулась она и обиделась.

В другой раз так же неожиданно и мечтательно она сказала:

- Я уверена, что если у нас будет еще один маленький, то Айлар станет несчастной. Мы оба станем меньше ее любить.

Ну вот пожалуйста! Где тут логика? То меньше любить, то больше… И с чего это она взяла, будто с рождением новых детей любовь делится, а не удваивается, утраивается, удесятеряется. Когда же Жаксылык сказал ей, что дети - это то, что цементирует семью, спаивает, прикрепляет супругов друг к другу, когда он сказал это, она и вовсе оскорбилась:

- Значит, нас сближает только дочка? Значит, ты видишь во мне только мать своего ребенка? А саму меня ты уже не любишь? Так, что ли? Отвечай!

- К кому ревнуешь, глупая? К кому!.. - крикнул он. Постепенно оба поняли, что разговоры о детях - запретная для них тема, и непроизвольно стали избегать ее, чтоб не возникла между ними трещина. Она не возникла. Между ними все оставалось прочным и нерушимым, но внутри у каждого, там, в глубине души, образовались мелкие трещинки. У обоих.

Назад Дальше