Рискующее сердце - Эрнст Юнгер 8 стр.


Оба поклонились. Было решено дежурить ночью вместе. Кетлер вылез из своей норы, отодрал штыком доски от ящиков с ручными гранатами и разжигал огонь в камине. Бутылка и картуз с трубками были на карнизе подле карбидной лампы, кресла расставлены у огня. Сапер, как опытный воин, принес с собой бутылку рома. Кетлер смешал ее содержимое с водой в котелке и повесил его на трехгранный французский штык, воткнутый вместо прута в каменную кладку камина. Вскоре крепкий запах грога наполнил помещение; каждый курил, держа в руке горячий жестяной кубок Серые мундиры всех трех мужчин были запачканы глиной; их исхудавшие лица четко очерчивались в резких световых контрастах. Их тени подергивались на темных стенах, где играли отсветы огня и фосфоресцировала светящаяся краска допотопной живописи. Они переговаривались отрывисто, деловито, по-солдатски, обсуждая опыт боя, а также то, чего можно было ожидать.

Сапер оказался из тех, кто рожден для подобных ситуаций. Непримечательное за столами пивных в тылу, простое мужское слово здесь начинало звучать металлом отваги. Хорн знал лишь военное ремесло, но это он знал. Офицерская семья, кадетский корпус, маленький гарнизон на западной границе. Он принадлежал к тем, для кого обхождение со взрывчатыми веществами было повседневностью, а ночная стычка с врагом сама собой разумелась; он был военный, и в другом качестве его нельзя было себе представить. Один из первых он ворвался в Люттих и с тех пор не раз атаковывал с пистолетом и ручной гранатой вражеские окопы. Когда вокруг все рушилось, он был в своей стихии. Штурма одолевал вопрос, что сталось бы с этим человеком, не начнись война. Очень просто, ему пришлось бы создать для себя войну. Он отправился бы в Африку или в Китай или был бы убит на дуэли. Хорн знал фронт от Альп до моря и рассказывал о пережитом в безразличном тоне, придававшем страшному особый вес.

- Да, господа, под Ленсом было худо, там я по-настоящему изучил минную войну; день и ночь мы действительно держались на вулкане. Подо всей линией фронта - сеть угольных шахт, и француз знал, как этим воспользоваться. Каждый день взлетал на воздух какой-нибудь участок окопа, и приходилось штурмовать дымящуюся воронку, не успевая выковырять из ушей дерьмо. Кто первый засел там, тот победил. При этом все время нужна была зажженная сигара; тогда у нас еще не было ручных гранат со взрывателями, только самодельные со свисающим запальным шнуром. Вы еще, может быть, имели с ними дело; то были коробочки, набитые взрывчаткой, старыми гвоздями и осколками стекла. А в окопах сидели мы, перед той же местностью со взрывными зарядами наготове. Часто мы слышали, как подле нас копается противник, и тогда то был вопрос минут, мы его расплющим или он расплющит нас. Сколько раз в окопе я прикладывал к уху аппарат и ждал мгновения, когда они кончат копать и начнут подтаскивать ящики с динамитом. Тогда мы еще могли зажечь запальный шнур. Взрыв бывал так силен, что как-то раз давлением воздуха были убиты два человека, работавшие в поперечной галерее. Однажды с нами произошло невероятное. Мы работали в другом месте, вдруг огромная дыра в стене. Прежде чем мы поняли, что произошло, оттуда кричат: "Qui vive?" - мы напоролись на французских минеров. Мы, конечно, с ножом и пистолетом в лаз. Было жутковато, там еще пахло сигаретным дымом, и невыносимо чувствовать, что рядом тебя подстерегают. Знаете эти мгновения перед столкновением, когда проклинаешь необходимость перевести дух?

- Господа, - продолжал Хорн, - я однажды шутки ради отправился на линию фронта с моим другом летчиком расстреливать батарею - мы удачно были сбиты английским бомбардировщиком, попавшим нам в мотор; моему другу переломало все кости, мне - нет. Я знаю, что такое атака и что такое окопный бой, но все это детская игра в сравнении со стычкой в шахте. Появляется чувство, будто тебя раскопали в твоей собственной могиле или будто тебя уже жарят в аду. Тебя подавляет чудовищная толща земли, которой ты окружен, ты чувствуешь безграничную заброшенность, а тут еще и мысль: тебя никогда не найдут, если ты упадешь. Итак, мы прижались к самой подошве штольни и не двигались ни одним мускулом. Наконец один оттуда имел глупость выстрелить. Тогда мы вскочили и прикончили его, как и другого, который тоже стрелял и задел мне череп. Мы двинулись подземным ходом в сторону врага. Тут меня насторожил сквозняк и особенный шум. Когда мы приблизились к этому шуму метров на сто, мне стало ясно, что мы сделали важное открытие. Мы давно предполагали, что имеется мощная подземная электростанция, работающая на угле из бывшего рудника, обеспечивающая французским позициям освещение и питающая электрические двигатели минных тележек Так вот, у нас в ушах был шум этой электростанции. Сквозняк, вероятно, происходил от большого вентилятора, отсасывающего отработанный воздух из шахты с ее сооружениями. Я набросал чертеж при свете карманного фонаря, и мы поползли назад. После того как мы вытащили оба трупа, мы замаскировали лаз землей, как будто минеры были засыпаны обвалом. Когда я доложил разведанное капитану, его осенила гениальная идея. Он заказал на армейском саперном складе некоторое количество стальных бутылок со сжатым газом; в ту же ночь они были доставлены к месту столкновения. Утром мы отправились туда с аппаратами прослушивания. Мы связались по телефону с артиллерией и попросили их с определенного часа держать под огнем выходы из шахты. Внизу мы снова расчистили дыру, воткнули туда одну газовую бутылку за другой и выпустили газ. Разумеется, сами мы были вне опасности, так как вентилятор отсасывал газ очень быстро. Мы с нашими аппаратами отчетливо слышали его жужжание. Через некоторое время случилось то, что мы предвидели: шум затих на мгновение и сразу же возобновился. Француз перенаправил свой вентилятор и попробовал нагонять наш газ нам на шею. А мы тщательно засыпали отверстие и спокойно позавтракали со слуховыми раковинами на ушах. Шум слышался еще четверть часа, потом начал слабеть, и наконец все заглохло. Позже мы узнали от пленных, что мы выкурили гарнизон, как выкуривают крыс, и вся шахта месяцами оставалась загазованной. Кроме того, личный состав, хлынувший наружу, понес тяжелые потери от огня нашей батареи. Да, под Ленсом-то мы и узнали по-настоящему, что такое война. За несколько дней до этого дела…

Пережитое разворачивалось в своей последовательности. Время от времени появлялся Кетлер и подбрасывал дров в огонь. Когда котелок опустел, сапер исчез на короткое время и вернулся с наполненной флягой. По-видимому, он заблаговременно позаботился о запасах.

- Знаете, - сказал он, - чокаясь, лучше узнаешь человека. Сказать однажды "Про́зит" надежнее, чем пресловутый фунт соли. Вы не находите? - обратился он к Штурму.

- Да уж точно, мои наблюдения подтверждают это. Наблюдения над людьми, над животными и надо мной самим.

- Над животными?

- Над животными. Я же зоолог. Дайте, например, алкоголя петуху. Он кукарекает, прыгает, хлопает крыльями, как бешеный. Это происходит от общего возбуждения всего организма, при котором задерживающие центры в ганглиях слабеют. Это и есть особый признак алкогольного опьянения. Каждый может наблюдать это на себе. Сотни раз у нас возникают желания, всплывающие со дна мозга и проскальзывающие мимо. Хочется смеяться без причины, ударить кулаком по столу, завязать отношения с другим человеком, говоря ему грубости или любезности. Иногда берет охота гримасничать, коснуться носа кончиком языка или насвистывать какую-нибудь сумасшедшую мелодию. Таким желаниям порою поддаешься, когда ты в комнате один. В присутствии же других мы стараемся скрыть под маской приличия этот беспорядочный перепляс побуждений, рвущихся к внешнему выражению. Вот эти-то задержки исчезают под влиянием алкоголя. Человек показывает себя, сбросив покровы. При этом обнаруживается отнюдь не подлинное существо, ибо подлинное существо человека все равно что кантовская вещь как таковая{24}, и себя так же трудно себе представить. Но индивидуальности теряют оболочку и легче сливаются одна с другой. Чувства соприкасаются непосредственно; такие свойства, как вежливость, обдуманность, застенчивость и сдержанность, больше не разлучают их. Дружелюбно похлопывают по плечу своего собеседника, если расположены к нему, а девушку обнимают за талию. Изливают душу. Дают волю чувствам. Убеждаются: жизнь имеет ценность лишь во хмелю, лишь в это мгновение, которое хорошо бы удержать.

Эти рассуждения, по-видимому, мало интересовали сапера. Равнодушно тыкая штыком в огонь, он пробормотал:

- Над вещью как таковой я до сих пор как-то не привык ломать голову.

- С этим вас можно только поздравить, - ответил Штурм. - Национальный порок немцев - доискиваться, что позади вещей, так что сами вещи перестают при этом быть реальными. Для мужчины сегодня важнее бросать ручную гранату на шестьдесят метров.

- И, наверное, это как раз тот, кто знает цену хорошей бутылке, - вставил Деринг, молчавший до сих пор.

- Об этом я и говорю. Для тех, кто одержим страстью простирать крылья хмеля и парить над внутренними запретами, нет особой разницы между натиском атаки и возбуждением в разгаре пьяного застолья. Усиление жизни, стремительность кровообращения, резкая смена ощущений со взрывчатыми мыслями в мозгу - вот что проявляется и в том, и в другом.

- Вчера вечером во время нашей беседы, так резко прерванной, ты говорил о нескольких строках, которые ты написал о военном человеке. Что если ты сейчас нам что-нибудь прочитаешь? Время тянется чертовски медленно. У господина фон Хорна уже слипаются глаза.

- Я не прочь, хотя и не могу рассчитывать на особенное внимание. Кстати, эта ночь останется у меня в памяти. Она так типична для этой войны. Если я уцелею, когда-нибудь попытаюсь написать декамерон блиндажа: десять старых вояк, таких, как мы здесь, сидят у огня и рассказывают о пережитом.

В беспорядке стола, на котором кроме всего прочего валялось теперь несколько кирпичей, сорвавшихся недавно с потолка, Штурм раскопал узкую тетрадь, пододвинул карбидную лампу и приступил к чтению.

6

"Сегодня, как всегда по вечерам, когда сумерки начинали просачиваться по всем углам в переулках старого города, прапорщику Килю показалась невыносимой теснота комнаты, слишком напоминающая казарму. За долгие годы подземной войны он привык уже проявлять в этот час повышенную жизнь. Позвякиванье котелков и серебристо-холодный блеск первых осветительных ракет возникли в нем, когда он, освободившись от ограничений униформы, прохаживался вдоль серых домов, располагающихся рядами, где открывались красные глаза маленьких солдатских пивных и где стайки детей еще шумели в темных углах, заигравшись допоздна.

Кровь, унаследованная от искателей приключений, чуяла что-то родственное в старинных городских преданиях и необычно волновалась, когда слышались песенки, столетиями доносившиеся из этих серых покосившихся фронтонов. Так, смутно и болезненно тронутый странным чувством, противопоставляющим череду времен и поколений однодневному бытию одиночки, он облокачивался на перила старых мостов и всматривался в грязные воды реки, плещущейся в легком вечернем тумане у омытых ею стен. Он мысленно переносился в отдаленные дни, когда с ядовитыми испарениями недоброе закрадывалось в дома, согбенное население было угнетено чумой и особые служители с грубыми шутками шныряли по улицам, собирая в свои телеги трупы, брошенные в страхе.

Когда он приблизился к внутреннему кольцу города, его осанка изменилась. Он по-военному выпрямился в своем легком темном пальто, над которым белый воротник резко подчеркивал его точеное, худое лицо. Глубокими пробуждающимися вдохами начинающегося опьянения вбирал он в себя шум взбудораженного центра, как дикий зверь, покидающий свое логово в поисках добычи. Как раньше в этот час, приключение влекло его через пощелкивающую проволоку в пустынную, ничью землю, жажда переживаний затягивала его в бушующий водоворот большого ночного города. Ему при его интеллигентности претило регулярное вечернее опьянение, но чрезмерная самоуверенность и грубая мужественность мешали ему почувствовать, как принуждение к высшему влечет его еженощно на ту же стезю. Охоту за женщиной он принимал как телесную данность, неудовлетворенность - как предел опьянения и, живя со всей силой, не раздумывал о собственном бытии.

Настороженно, не торопясь, позволял он череде расфранченных людей двигать собою. Его острый взор, приученный улавливать существенное, схватывал прохожих, вникал в них, вызывая вопросом ответ, как пистолетный выстрел. Часто женские губы решались улыбнуться как результат молниеносно решенного уравнения. Это прикосновение многих глаз стимулировало его походку, заставляло наслаждаться самой ходьбой, победоносно влекло его в густеющем излучении сладострастных мыслей и желаний. Источник мог забить, казалось, на каждом шагу, каждый камень мостовой сулил могучую игру счастья, каждая женщина была носительницей неизведанного, давно желанного.

Это чувство сгущалось постепенно в опьянение и жаждало проявиться. Он испытывал страстное желание излить избыток этой силы в какой-нибудь сосуд, разбить ее набухающую волну о какую-нибудь женщину. Все, кого он встречал сегодня, не очень-то годились для этого на его взгляд. Путь к ним пролегал через кафе, через винные погребки, через темные аллеи; они требовали ухаживания, постепенности, маленького романа. Романа в пятигрошовом формате, так сказать, но все-таки романа. Они хотели рассказов, признаний; каждая хотела, чтобы ее принимали как личность, а он искал совсем другого. Из естественнейшего в мире эти женщины чеканили мелкую монету буржуазного обихода. Вечер уподобился бы кинокитчу или много раз виденному фильму. В его мозгу копошились словесные клише вроде: "Что вы обо мне подумаете?" Крестьянских юношей, заброшенных в город, такое самоотречение могло осчастливить космическим чувством, а его мужественность возмущалась против этого. Ему вспоминались ночные патрули после коротких жестоких перестрелок, после яростного штурма, стальные шлемы, ручные гранаты. Не проходило и пяти минут, а противник бывал уже повержен. После того как прошли годы целеустремленного, сосредоточенного переживания, его эротика требовала более мужественного оттиска, возвращаясь к первобытной простоте. Как он привык ценить крепкий, неразбавленный алкоголь, так и в каждом переживании он упивался теперь лишь неистовым прорывом к цели.

Следуя внезапному решению, он свернул в боковой переулок, где любовь предлагала себя более бесцеремонно и навязчиво. Уже внешний облик втиснутых в шелк женщин, сновавших там, рассчитан был на то, чтобы приковывать возбужденную чувственность. Броские краски, шляпы странного фасона, чулки, в которых плоть выглядела более обнаженной, искусственные ароматы, исходящие от шелестящего белья. Все эти девушки казались ему странными цветами, чьи обманчивые чашечки стараются привлечь рои опыляющих насекомых, расточая краски и запахи. Их вызывающая нарядность, плакатная привлекательность нравились ему. Здесь инстинктивное выступало явственно и открыто. Он чувствовал себя азиатским деспотом, которого обольщают варварским великолепием. Все это выставлялось лишь для него, лишь в честь его мужественности.

Одна из проходящих мимо приковала его взор. Голова и лицо были стандартны, но их носитель, тело, было восхитительно. Формы, эластично сочетаясь, придавали походке напряжение сдержанной силы, свойственной крупным женщинам. Он заговорил… и они пошли вместе.

Он проснулся среди ночи. Быстро опамятовавшись, зажег свет и всмотрелся в ее лицо. Закрытые глаза усиливали впечатление маски, которым ее заклеймили тысячи ночей. Вожделение большого города врезалось в ее черты усмешкой, полупресыщенной, полуненасытной, которая подобно застывшей гробовой гримасе захлестывала тихого созерцателя волнами отвращения.

Вдруг из некоего смертного ощущения контраста перед ним возникло видение полузабытого образа - девушка, которую он любил перед войной с непостижимой для него теперь силой, хотя он в мальчишеской застенчивости не обменялся с ней ни одним словом. Сад летом, светлое, свободное платье, локон, то и дело падающий ей на лицо. Как безмятежно все это было! А потом война, настроение morituri, нежная картина стерта жестким нажимом, рядом с черными тенями кричащий свет. Повсюду жуткое влияние войны, готовность впасть в былое варварство, раскинутая сеть средневековых страстей. Лишь иногда, в часы пресыщения, тоска по лирической нежности всплывает, как фата-моргана, из руин разрушенной культуры.

Он тихо встал, оделся, взял ключ с ночного столика и покинул дом".

Когда Штурм закрыл тетрадь и осмотрелся, он увидел, что сапер за это время почти заснул. Деринг, слушавший, казалось, внимательно, поблагодарив, предложил пройтись по траншее, проверить посты, а потом продолжить чтение. Они привели себя в порядок и вышли. Ночь была прохладной и тихой, утро давало себя знать чистотой тяжелеющего от росы воздуха, освежая перенапряженные нервы. Из тени мощного бруствера вышел человек и, приложив руку к стальному шлему, доложил: "Участок третьего взвода. Всё в порядке". То был Хугерсхоф.

Три офицера, обменявшись рукопожатием, шепотом переговаривались. Атака была маловероятна, ночь такая спокойная. Но было все-таки надежнее сохранить состояние высшей боевой готовности до рассвета. Пока они разговаривали, сменить Хугерсхофа пришел фельдфебель.

- Пойдем с нами, - пригласил Хугерсхофа Деринг, - у нас есть еще грог, и Штурм будет читать нам, пока не рассветет. Тогда мы со спокойной совестью сможем лечь и спать до полудня.

Они пошли назад и застали сапера в прежнем положении. Они осторожно извлекли его из кресла и уложили на койку так, что он даже не проснулся. Штурм открыл тетрадь и продолжил чтение.

7

"У Фалька не было друзей. Для знакомых, заносимых в его пространство образованием, посещением кафе, литературным обиходом, он оставался разве что именем и поводом для мимолетного приветствия. Для квартирной хозяйки он был тот, у кого каждое утро приходилось убирать книги, белье, окурки и частенько ставить ему под дверь двойной завтрак. В социальном отношении он был нуль, загубленная надежда родителей, вызывающих сожаление.

И в своих собственных глазах он мало что собой представлял и считал это причиной своего неуспеха. Он знал, что взор должен быть молнией, общение - натиском, речь - покорением, иначе впечатления ни на кого не произведешь. Какими бы достоинствами ты ни обладал, их следовало проявить, чтобы ввергнуть их в сознание окружающих. Теми, кто умел это делать, он восхищался, как цирковыми магами, из пустоты услужливо мечущими в помещение цветы и мотыльков. Иногда он чувствовал глубокую жгучую обиду, когда другие небрежно проходили мимо него. Тогда его душа казалась ему безлюдной страной, богатой золотом и драгоценностями, но окруженной глухими первобытными дебрями. А пытаясь продраться через чащу, он ронял свои сокровища по дороге и выступал в конце концов лишь как мишень для насмешек или как тусклое ничто.

Назад Дальше