Я получила от моего великодушного проводника всякого рода защиту и поддержку, какую только могут предоставить самая деликатная чуткость и мужское сострадание. И еще - мне улыбнулась удача, я получила в служанки очень милую девушку, жизнь которой была спасена благодаря вмешательству слуги сэра Эдварда всего лишь за день до нашего отъезда. Сейчас она еще настолько слаба, что ей требуется наша забота. Печальную историю моей собственной Елизаветы ты услышишь, когда мы встретимся. Увы! Сколько соискателей на твое сострадание из наших домашних и друзей придется мне представить тебе! До сих пор исключительно моя горестная история притязала на твои чистые слезы. Эта история слишком связана с тобою, и потому я должна продолжить ее, так хорошо, как смогу, поскольку сэр Эдвард чуть ли не запрещает мне тем самым давать волю твоим страданиям и возвращаться к своим собственным.
Кажется, я рассказывала тебе, что нужно было помочь тем, кто страдал в лазарете, и я замыслила перенести из развалин нашего дворца кое-какие вещи, которые ненасытные грабители могли упустить из виду. Моя затея обещала быть успешной, поскольку я прекрасно знала, где были спрятаны большие запасы, которые могли остаться ненайденными, если, конечно, уцелели от пожара.
Перебрав в голове разные планы, я в конце концов выбрала удобную минуту, когда глаза моего дорогого дедушки смежила дремота, от которой он, похоже, не должен был очнуться еще несколько часов, и вышла из лазарета, взяв с собой одного мальчика, который был инвалидом, но показался мне наиболее пригодной для меня защитой. Мы покинули наш ужасный приют рано утром и добрались до дворца, не привлекая к себе внимания. Но как поведать тебе, Ульрика, о моих страданиях по возвращении в этот дорогой нам дом наших предков при столь терзающих душу обстоятельствах! Картины былых радостей проплывали перед моим взором, сменяясь положившими им конец страшными событиями. Дни детства, невинные забавы и дражайший свет любви померкли перед жуткими воспоминаниями и изгнали мысли обо всем, кроме наших погибших родителей, и эта мысль тотчас же завладела сердцем и привела его в смятение. И хотя мой спутник подгонял меня, чтобы успеть сделать как можно больше, я поняла, что не в силах исполнить свой замысел, и некоторое время стояла подавленная горем и не находила сил превозмочь это состояние. В конце концов мальчик, видя, что сама я ни на что не способна, так настойчиво попросил дать ему хоть какие-то указания, что я справилась с собой и приказала ему осмотреть шкаф, где, я вспомнила, должна была быть маменькина домашняя аптечка, которая оказалась бы бесценной находкой. А совершив это усилие, я поняла, что способна на большее. Поэтому, пока мальчик послушно повернул в уцелевшую часть дворца, я пошла через груды обломков к тому, что прежде было комнатой нашей экономки, чтобы посмотреть, не осталось ли там чего-нибудь из запасов провизии, отложенных на зиму.
Моя экспедиция успеха не имела, поэтому я быстро вернулась туда, где рассталась со своим юным другом, намереваясь объединиться с ним и поискать помещение, пригодное для проживания. Спустя минуту мальчик вернулся, лицо его было смертельно бледным, и он, схватив мою руку и приложив палец к губам в знак молчания, поторопил меня выйти из дворца.
Его поведение и испуганный вид заставили меня предположить, что в одной из комнат он обнаружил какого-нибудь мертвеца и что тишина и другие ужасные подробности добавили ему еще и суеверных страхов. И потому я начала успокаивать его, но он тут же вывел меня из заблуждения, сказав: "Уверяю вас, госпожа, дом полон людей, живых людей; и двое из них проснулись и смотрели на меня, а я нес большую охапку вещей, но так испугался, что все бросил, кроме вот этого".
То, о чем он говорил, оказалось одеждой, на которую я не имела прав, ибо это явно было платье французских солдат. Боясь преследования, я стала упрашивать мальчика вернуться и положить вещи на место, но мои мольбы были напрасны. Он настаивал на том, что вещи надо оставить себе, и убеждал, что они необходимы ему и нашим нуждающимся друзьям. В пылу нашего спора он оглянулся и увидел одного из тех, кого разбудил. При появлении этого мужчины мальчик вскрикнул и бросился бежать со всех ног, но не по той дороге, по которой мы пришли, чтобы ускользнуть от преследования.
Я последовала за ним так быстро, как только позволяли мне мои страхи. Укрыв поплотнее лицо вуалью, я бежала вслед за мальчиком, глядя только под ноги. И преодолела таким образом значительное расстояние, пока, сильно ударившись обо что-то головой, не обнаружила перед собой препятствие, которое в страхе и тревоге даже не заметила.
Покачнувшись от удара, я отступила на несколько шагов назад, затем, откинув вуаль, подняла глаза, и - что за ужасная картина предстала предо мною! Путь мне преграждали ноги в грубой деревенской обуви повешенного на столбе человека. Я задрожала, но снова взглянула вверх. Ах, что я пережила, узнав фигуру, одежду, более того - черты лица несчастного Михаила! Моего давнего, моего единственного друга! Я громко вскрикнула и, невольно упав на колени, протянула руки к застывшему трупу, будто умоляя его взглянуть на меня и помочь мне, как он всегда это делал.
И здесь меня настиг тот, кто преследовал нас от дворца. К нему быстро присоединились еще несколько человек. Я пыталась подняться, как только увидела их, но горе, охватившее меня, не превозмог даже страх. И, не сводя глаз с этой печальной сцены, я зарыдала.
Один из этих людей, приблизившись ко мне и всячески выражая свое сочувствие, стал допытываться, знакома ли я с человеком, судьба которого меня, судя по всему, так сильно заинтересовала. Я лишь покачала головой.
"Возможно, - сказал другой, - бедная девушка его дочь". Я сделала над собой усилие, чтобы сказать, что я была ему не дочерью, а другом и что мне хотелось бы знать, за что ему достались столь жестокие и незаслуженные страдания.
"Его повесили, - ответил мужчина, - по приказу Императора, как опасного поджигателя".
"Поджигателя?" - повторила я с нескрываемым негодованием.
"Да, мадемуазель, он был поджигателем, и при этом очень злобным, поскольку поджег дом своего хозяина".
"Благородный великодушный Михаил! Такова плата за твою службу? Но придет время, и твое честное имя получит высокую, заслуженную тобой похвалу. Я верю, для тебя оно уже настало, ибо ты так скоро последовал к тому, кто мог по справедливости сказать тебе: "Добро пожаловать, мой добрый и преданный слуга, раздели со мной радость Господа Бога и мою"".
Поскольку эти излияния сходили с моих губ на моем родном языке, то они остались непонятыми никем, кроме того человека, который первым подошел ко мне и, судя по знакам отличия, был офицером. Он был красив, в манерах его была та элегантная учтивость, которая обычно характерна для его нации. Он явно проявлял участие к моему горю и весьма почтительно допытывался, может ли он хоть чем-то мне помочь.
"Да, - нетерпеливо отвечала я, - можете. Снимите тело и похороните его с подобающим уважением, в каком любой храбрый человек никогда не должен отказывать другому такому же, в склепе рядом с домом, который вы только что покинули. Сделав это, вы окажете большую услугу мне, но еще более - послужите собственной чести".
Я сознавала, что в тоне, которым я произносила эти слова, была доля высокомерия, более сообразного с положением знатной дамы, нежели с моим видом, свидетельствовавшем о бедности и невзгодах. И то впечатление, какое произвели мои слова на этих людей, заставило меня вспомнить о предостережении несчастного Михаила - не открывать своего имени. Поэтому мне надо было немедленно уходить, но офицер, к которому я обращалась, остановил меня, с тем чтобы я услышала его ответ.
Он сказал, что отданный мною приказ настолько святое дело для него, что, пусть, повинуясь ему, он и рискует вызвать неудовольствие Императора, повелевшего оставлять тела поджигателей повешенными в назидание другим, тем не менее он так искренне сочувствует моим переживаниям и так жаждет добиться моего расположения, что, не колеблясь, подчинится мне. И обернувшись к своим людям, приказал им, на их языке, снять тело и предать его земле с должным уважением.
Готовность, с какой французы подчинились моему требованию, пробудила во мне чувство благодарности, и тон, которым я выразила свои чувства, казалось, усилил расположение иностранца ко мне. В его поведении, далеком от докучливых признаний, что я сочла бы оскорблением, или от назойливого внимания, которое встревожило бы и огорчило меня, виделось спокойное участие и полная покорность моим желаниям, что было чрезвычайно трогательно для того, кто много дней не слышал ничего, кроме горьких жалоб, недовольного ропота или жутких проклятий. И, бросив последний взгляд на бедного Михаила, я хотела было покинуть это место, но незнакомец весьма почтительно просил меня сказать ему, в каком месте этих жалких развалин он мог бы сообщить мне, что мои пожелания предать земле моего друга исполнены.
Хотя мне не хотелось открывать место своего пребывания, я все-таки чувствовала, что его услужливость дает ему право на мое доверие. Кроме того, я понимала, что он мог просто послать кого-то из своих людей проследить за мной. Поэтому все ему рассказала, а затем удалилась, горя желанием вернуться прежде, чем понадоблюсь дедушке, - что, к счастью, и удалось.
На следующий день мой новый знакомый появился в лазарете и, отведя меня в сторону, с выражением глубокого почтения сообщил, что исполнил мою волю, но умолял никогда не упоминать об этом обстоятельстве в лазарете, поскольку, хотя и может положиться на преданность своих людей, не отваживается подвергать себя гневу со стороны иностранцев, который наверняка навлечет на себя, если это дело раскроется.
Я с соответствующей теплотой и благодарностью пообещала хранить тайну.
"Примите в ответ и мое обещание, - сказал он. - Будьте уверены в том, что я скорее расстанусь с жизнью, нежели решусь каким-то образом навредить вам".
Я удивилась и сказала: "Не понимаю, что вы имеете в виду".
"Я имею в виду лишь то, что мне известно, что вы дочь графа Долгорукого, а так же то, - добавил он дрогнувшим голосом и со взглядом, полным сочувствия, - что у вас много врагов, что вы - в опасности".
Как странно то, что меня мог встревожить такой намек! Чего мне, живущей в окружении нищеты, лишенной какого бы то ни было комфорта и надежд, желать в жизни или почему бояться смерти? Как часто я роптала на то, что жизнь моя продолжается! Как часто я молилась о том, чтобы с окончанием дней нашего дорогого дедушки моя душа в тот же момент воспарила бы вослед! И все-таки меня снова охватил страх - за мою собственную безопасность.
Незнакомец прочитал мои мысли и усилил тревогу, которую, казалось бы, хотел смягчить, намекнув, что многие из тех, кто находится под одной крышей со мной, узнав мое имя, не остановятся перед тем, чтобы навредить мне, так как они потеряли своих друзей от сабли моего отца или сами были им ранены. Или, прибавил он, они не придумают для меня никакой более ужасной пытки, кроме как выпытать секрет, где граф спрятал свои сокровища, секрет, который я, несомненно, могла бы открыть.
"Если это единственная причина их враждебности - сказала я, - ради Бога избавьте меня от этого, рассказав им всю правду. Мой отец спрятал свои сокровища там, "где моль их не испортит и куда вор ни проникнет". Спросите бедных, и они скажут вам, кто раздавал им милостыню, спросите его государя, и он сообщит вам, на какие цели отец отдал свои щедрые дары".
"Ах! Восторженная вы душа! Я мог бы задавать такие вопросы. Но, когда эти слова обращены к душам, склонным к грабежу, лишенным добродетели и потому не верящим в ее силу, они едва ли помогут смягчить их отношение к вам, а лишь умножат разочарование, вызванное обманутыми надеждами, пробудят злобу и желание мстить. Мадемуазель Ивановна, вас в самом деле окружают опасности, которые вы в своем простодушии не способны осознать и которые, разумеется, с вашей неосторожностью не сможете предотвратить. Будучи, к несчастью, врагом вашей страны, я неизбежно оказываюсь и вашим врагом. И хотя понимаю, что заслуживаю вашего доверия, тем не менее не смею просить вас положиться на меня как на друга. На самом деле я не знаю, что вам посоветовать".
Я горестно молчала, мысли мои блуждали словно в лабиринте. Сочувствие этого незнакомца тронуло мое сердце, но я понимала, что, как бы это ни было для меня желанно, я не должна рассчитывать на его поддержку, да и он сам, казалось, считал, что не должна. И я даже покраснела от смущения при мысли, что его деликатность превзошла мою.
Незнакомец покинул меня в таком смятенном состоянии, в такой нерешительности, что теперь мне оставалась единственная надежда - найти кого-то из наших старых слуг или быть найденной моей любящей сестрой.
Когда он ушел, меня охватили самые тревожные подозрения. Расхотелось заниматься своим обычным делом - ухаживать за больными; на смену сочувствия к ним пришло отвращение. И я видела их неблагодарными существами, готовыми оторвать руку, которая их кормит. Я сидела у койки моего несчастного дедушки, спавшего с детской простодушной улыбкой на морщинистом лице, и обращалась к его доброй душе, единственной среди этой массы страдальцев заслуживающей успокоения, той душе, которой я вечно могла бы дарить свое сочувствие.
О, Ульрика, печально жить в мире, где не можешь ни любить, ни быть любимой, где все благородные порывы души чахнут, все теплые чувства остывают и самосохранение становится единственной целью вялого бесконечного существования.
Мой новый друг появился в конце следующего дня и был встречен мною с большей радостью, потому как он заставил меня подозревать всех вокруг и создал хорошее мнение о себе, поскольку, как я тогда считала, сильно рисковал, предавая земле тело бедного Михаила. На самом деле сердцу, устроенному наподобие моего, невозможно постоянно бояться и ненавидеть ближнего. Мне необходимо доверять, по крайней мере кому-то одному, и, будучи всеми брошена, я с готовностью склонялась положиться на сострадание, которое, как мне казалось, вызвала в сердце этого доброжелательно настроенного иностранца.
Полковник Шарльмон (под этим именем он мне представился), выразив искреннее сожаление, сообщил, что этим утром у входа во дворец обнаружили тело недавно убитого человека и что он опасается, не слуга ли это, отправленный тобою, поскольку внешне он походил на путешественника, но с него сняли все, что могло бы помочь его опознанию. Шарльмон умолял, чтобы я рассматривала его страхи лишь как предположение, сделанное из дружеских чувств. То, как он описывал одежду и возраст этого человека, не оставило места для сомнения, и я разрыдалась. Я поняла, что эта утрата лишила меня единственного человеческого существа, которое могло позаботиться обо мне, и с этим рухнула последняя надежда, еще жившая в моем сердце.
Шарльмон отнесся к моим горестям с таким молчаливым участием, какое и есть самый верный признак чуткости, я находилась под воздействием все возрастающей признательности за его доброту и уважения к его характеру, который показался мне более заслуживающим похвалы, поскольку резко отличался от характера его соотечественников. Всю ту ночь я провела в такой тоске, что несчастное выражение моего лица привлекло внимание даже нашего бедного дедушки, когда он проснулся, чтобы поесть, и глянул на меня своими добрыми глазами. Он пытался дознаться, насколько у него хватило сил, в чем причина моей печали. Но я с грустью порадовалась, когда поняла, что он, так и не услышав моего ответа, тут же впал в состояние счастливого забытья, которое делало его нечувствительным к окружающим горестям.
Покуда я размышляла обо всем этом, острота моих переживаний притупилась, и под благотворным влиянием молитв в сердце стало возвращаться доброе отношение к людям, которое так недавно изгнали из него подозрительность и мизантропия. И за слезами раскаяния вновь пришла надежда в ожидании милости Божьей и как бы поставила передо мной цель. Как раз когда я начала радоваться этому благотворному влиянию, меня опять посетил Шарльмон, чье приятное лицо светилось радостью от сообщения, отличного от предыдущего. Я с трудом смогла поверить, что бедный Джозеф вернулся к жизни и может доставить меня к тебе, и тут же нетерпеливо спросила Шарльмона, привез ли Джозеф мне какие-нибудь известия от моей сестры?
"Увы! Нет, - печально ответил Шарльмон. - На его помощь теперь не приходится рассчитывать, но есть одно обстоятельство, которое должно принести вам приятнейшее утешение. Я нашел двух ваших старых слуг и молодую девушку, которая заявляет, что она имела честь прислуживать именно вам".
"Моя Элизабет! - прервала я его. - О! где моя бедная, верная девочка - моя Элизабет?"
"Ради Бога, мадемуазель, сохраняйте самообладание! Помните, где вы находитесь! Опасности, множество опасностей угрожает вам. Я не должен был открываться даже умирающему человеку, чтобы он не прошептал ваше имя в предсмертной агонии!"
Опомнившись, я быстро направилась с ним к выходу. На ходу Шарльмон сообщил мне, что он раскрыл тем бедным людям, что я выжила, и они обезумели от радости, услышав это. В течение дня он должен помочь им, насколько позволит ситуация, подготовить лачугу, в которую я смогу перебраться вместе с моим немощным родственником. Это волновало Шарльмона больше всего, поскольку его постоянно тревожили козни окружающих меня людей.
Напрасно я заверяла его, что люди в лазарете слишком слабы, чтобы навредить мне, или слишком зависят от моей доброты, чтобы желать мне зла. Однако Шарльмон настаивал на необходимости моего переселения, что равно было желательно и мне, не столько из-за страхов от происходящего вокруг - они постепенно убывали, - сколько от сильного желания увидеть моих смиренных друзей, привязанность которых ко мне так живо описывал Шарльмон и которые теперь, увы! станут всем в мире для обездоленной Ивановны.
Часы с момента ухода Шарльмона до его возвращения вечером были самыми долгими в моей жизни. И они казались тем более томительными, что я не могла никому открыть ни своих чувств, ни своих ожиданий, поскольку Шарльмон строго наказывал мне не выдавать лицом своего беспокойства, чтобы окружающие не заподозрили моего ухода и чтобы наши планы не встретили противодействия. Он пообещал привести с собой тех старых слуг, чтобы старик помог перенести дедушку, а служанка была бы мне проводницей и опорой в пути. В его намерения входило сделать наш уход совершенно неожиданным, чтобы никто ничего не понял и не воспрепятствовал бы нам. Стремясь во всем слушаться указаний моего друга, я заставляла себя заниматься обычными делами средь несчастных больных, многие из которых были близки к тому, чтобы распрощаться со мной навеки. Но когда я вспомнила о Ментижикове, чей прах был погребен близ последнего его приюта, вспомнила его доброту, преданность и любовь, слезы хлынули из глаз, и я почувствовала себя так, будто снова говорю ему последнее прости. Его прощальная молитва к Небесам подарить мне друга, который занял бы его место, ныне, видимо, исполнена благодаря вмешательству Шарльмона, и это обстоятельство всколыхнуло во мне новую волну благодарности ушедшему. Но с воспоминанием о Ментижикове всплыли и воспоминания о Фредерике и обо всех других погибших.