Ивановна, или Девица из Москвы - Барбара Хофланд 13 стр.


Наконец наступил назначенный час. Шарльмон вошел, мы подняли нашу драгоценную ношу и вынесли на улицу, где я увидела добрых старых слуг, ожидавших нас с неким подобием носилок. Это были Джозеф и Сара Кисноу, которых я знала и любила с колыбели. Я рассказала тебе о множестве бед, так должна же я передать тебе и ту радость, которая на мгновение озарила мое сердце! Бедные, преданные создания, как они прильнули ко мне и к своему почтенному хозяину, целуя наши ноги, влажные от их слез, и прося благословения на наши святые головы, будто ощутили нечто божественное в нашем присутствии! Разумеется, этого оказалось достаточно, чтобы вернуть мне любовь к человечеству.

Шарльмон, одновременно и одобряя, и браня стариков, убеждал их умерить свои чувства, чтобы не случилось задержки. Он помог уложить дедушку на носилки, укрыл его одеялом, принесенным для этой цели, а затем, взявшись за один конец носилок, велел Джозефу взяться за другой. И молча быстрым шагом они двинулись к месту назначения.

Когда мы пришли туда, Сара открыла маленькую дверцу в жилище, устроенное в сохранившейся части наполовину сгоревшего флигеля и покрытое сверху где досками, где парусиной. Я вошла первой и увидела мою несчастную давно потерянную Элизабет, которая сидела на полу возле тлеющих угольев, пытаясь развести огонь. При виде меня она поднялась, еле слышно вскрикнула и упала на пол без чувств.

Первым делом я должна была привести ее в чувство, что с помощью Сары мне и удалось. Шарльмон, уложив дедушку в маленькой внутренней каморке, защищенной от сырости какими-то досками, пришел попрощаться и сообщить, что оставил для меня кое-какую провизию, а завтра принесет мне что-нибудь из одежды, крайне необходимой из-за все усиливающихся холодов.

Его забота, его старание, его более чем братская любовь ко мне и к тому, кто остался теперь единственным объектом моего попечения, сильно тронули меня. Я смогла ответить ему лишь слезами благодарности, хлынувшими из глаз. Мой взгляд был устремлен к Небесам с просьбой ниспослать ему благословение, когда, протянув к нему обе руки, я еле слышно произнесла: "Друг мой, брат мой!"

"О, обожаемая Ивановна! - воскликнул Шарльмон. - Дай Бог, чтобы я стал вам более чем другом или братом! Ибо настолько посвятил свою жизнь вам, что друзья, богатство и родина меркнут пред этой неуправляемой страстью, которая сделала меня вашим навеки! И теперь клянусь…"

"Остановитесь! - крикнула я, дрожа от волнения и охватившего меня неясного чувства, в равной степени нового и мучительного, - не клянитесь в верности той, которую вы и в самом деле привязали к себе нитью святого чувства благодарности, но чье сердце безвозвратно отдано другому. О! Не добавляйте к моим печалям еще и того, что я принесла несчастье вам!"

Со взглядом, который я истолковала как взгляд безмолвного отчаяния, Шарльмон отпустил мои руки и стремительно выбежал из дома, в который, как я подумала, он никогда больше не войдет. И это значит, что я не только лишилась всего, что обещала мне перемена моего положения, но мое сознание еще омрачилось ощущением новой беды, я поняла, что потеряла друга, который в силах был помочь мне, а великодушие его вознаградила тем, что разрушила его мир. И, желая быть честной, оказалась неблагодарной. Всю долгую ночь эти ужасные мысли терзали меня и не давали мне покоя. Они продолжали преследовать меня и за завтраком, приготовленным моими слугами из даров Шарльмона. Когда он отыскал этих стариков, они были в бедственном положении, ради меня он помогал им, поддерживал их и теперь. Он соорудил для них это жилище. Он казался им самым лучшим, самым красивым, самым благородным из всех людей, и они отважились говорить, что он не француз. Они, в самом деле, слышали, как его собственный слуга сказал, будто мать хозяина была очень знатной итальянкой.

"Если только, - тихо промолвила Элизабет, - француз мог бы быть порядочным человеком, то приходится считать, что полковник Шарльмон порядочный. Но я так твердо уверена, что французы не могут быть порядочными, что для меня теперь просто загадка, как это получается, что он столь хорошо себя ведет. Как хотите, госпожа, но я считаю, что он вынужден так себя вести - это его судьба. Помните, как Илию кормили вороны, хотя скорее выкололи бы ему глаза. Но они повиновались воле Того, кто послал их, а вовсе не из желания делать добро".

Я с трудом могла удержаться от улыбки, слушая рассуждения бедняжки Элизабет, но спросила ее: "Почему ж ты считаешь, что французы не способны на добрые дела?" - и добавила, что если человек предстает перед нами в образе врага нашей страны, это не дает нам права делать вывод, что он лишен всякой морали. И хотя французы проявили отвратительную готовность идти на любые преступления, навязанные их тираном, тем не менее, бесспорно, среди них немало таких, кто, возможно, уклонялся от выполнения ужасных приказов и ищет теперь способ каким-то образом искупить вину за грабежи и другие злодеяния.

"Ах, нет, госпожа, - сказала Элизабет, - ничего такого они не делают. Нынче они бродят по всему городу в поисках тех несчастных, кого еще можно погубить. На то есть свои причины. Во-первых, они не христиане, и потому все дурное из их сердец с корнем не выдернешь. Во-вторых, они - солдаты, а это обычно делает плохого человека еще хуже, потому что еще больше ожесточает того, кто и прежде был бессердечным. Про хороших людей, конечно, такого не скажешь, вовсе нет. У кого еще, моя госпожа, было столь нежное сердце, как у вашего храброго батюшки?"

"Ты, моя милая, приводишь доводы, которые невозможно было бы опровергнуть, если бы я и захотела, но я не собираюсь этого делать. Поэтому останемся каждый при своем мнении, а за добрую память о твоем бесценном хозяине горячо благодарю тебя, Элизабет".

Говоря эти слова, я потянулась к руке моей доброй служанки, но, к моему сильнейшему удивлению, она отодвинулась и, приложив свою руку к груди, воскликнула: "О, моя уважаемая госпожа, не прикасайтесь ко мне! Я существо опозоренное, пропащее, погибшее, мне уже нельзя помочь! Эта грешная, эта ненавистная мне рука совершила преступление, которое осквернило ее навсегда! Посмотрите сюда, моя добрая госпожа и, если можно, простите меня, поскольку я и правда была не в своем уме, когда пошла на это".

С этими словами она встала передо мной на колени и, распахнув платье, показала моим ужаснувшимся глазам страшную рану, которая явно была в таком состоянии, что вскоре должна была унести девушку в мир иной. От вида этой раны были забыты и Шарльмон, и всё вокруг. Ужас, негодование и жалость овладели моей душой и опалили мой рассудок. Я обняла Элизабет, несмотря на ее слабое сопротивление, я омывала ее слезами, я призывала Небеса засвидетельствовать искренность моего сострадания и клялась не покидать эту девушку, пока смерть не разлучит нас. Мои муки даже теперь невозможно выразить словами, и я не в силах больше писать!

Такая молодая, такая красивая, такая невинная! Наделенная умом, столь превосходным для ее положения, и сердцем, полным добродетели. Ах, моя погубленная Элизабет! Если бы твои страдания и смерть были единственным прегрешением, совершенным в этом потоке преступлений, то и их было бы достаточно, чтобы обречь Наполеона на вечные муки! Прощай! Я вскрыла последнюю рану, терзавшую мое сердце, и она снова кровоточит! Завтра я смогу продолжить свои описания.

Ивановна

Письмо II

Ивановна Ульрике - в продолжение.

Новгород, 22 нояб.

В течение этого, первого дня моего избавления, если так можно выразиться, от ужасов лазарета, я узнала много нового о положении отечества, что прежде было мне неведомо и что интересовало меня, тем более что я не могла узнать ни из каких печатных сообщений, числится ли кто из моих дорогих братьев среди убитых. И повсеместный успех русского оружия за это время осветил мое сердце слабым лучиком радости, который смягчил и жестокость острой боли, и негодование по поводу несчастной судьбы Элизабет. Меж нею и моим дедом делю я теперь каждое мгновение своей жизни и все свои сердечные заботы.

Впрочем, я испытала облегчение, когда вечером второго дня появился Шарльмон, поскольку мысль о его тревоге добавляла мне огорчений. Меня порадовало, что, несмотря на грустное выражение его красивого лица, он вовсе не был так огорчен, как я имела основания предполагать после его внезапного ухода. Я была столь наслышана о легкомыслии и жизнерадостности его соотечественников, что спустя несколько минут обрела надежду, что, хотя до сих пор он и не проявлял характерного для французов темперамента, тем не менее, он тоже, как и они, оказался существом непостоянным.

Вскоре я поняла, что обманулась и что тот безмятежный вид, который он напустил на себя, был вынужденным, Шарльмон хотел избавить меня от переживаний на его счет. В его деликатном поведении было нечто такое, что не могло не заинтересовать меня. И я сдерживала себя, чтобы чувство благодарности, которое я на самом деле испытывала, не ввело его в заблуждение. Мне, несомненно, надлежало любыми способами охранять покой того, кто, проявляя настоящий героизм, старается вернуть меня к жизни. Постепенно скованность ушла, и мы, кажется, стали интуитивно понимать друг друга и уважать того, кого нам было запрещено любить.

Радуясь всякой возможности улучшить мое положение, Шарльмон теперь часто навещал меня, однако с чрезвычайной тщательностью избегал хотя бы малейшего проявления своей несчастной страсти. Никто и никогда еще не был более трогателен и интересен и не умел так вкрадываться в доверие. Обладая элегантными манерами, совершенным умом, обостренной чувствительностью и весьма обаятельной искренностью, он представлялся мне самым любезным из всех мужчин, а окружающим - самым благородным и самым образованным из всех французов. Потому что, как бы они им ни восхищались, они ни за что не могли полностью забыть его национальность. И ничего, кроме нашей абсолютной от него зависимости, не вынудило бы их принимать хлеб из его рук. Мы не покорились ему в буквальном смысле слова, так как я сохранила при себе несколько украшений, которые с большим убытком обменяла в лазарете, и на вырученные деньги Джозеф время от времени добывал немного грубой провизии. Малой толикой из даров Шарльмона кормились дедушка и Элизабет, и для спасения моих любимых больных я не могла отказаться от них. На самом деле, можно сказать, и ради него самого, поскольку, несомненно, такой отказ поверг бы Шарльмона в отчаяние, ведь, несмотря на его усилия скрывать свою страсть, ясно было, что он влюблен в меня.

Тем временем с каждым днем все больше французов уходило из Москвы, а ужасы зимы с каждым днем все прибавлялись. Шарльмон часто, следуя моим указаниям, приносил что-то полезное, сохранившееся в запасах нашего дворца, особенно постельные принадлежности, в чем была большая нужда. При этом он всегда настойчиво просил меня сопровождать его в этих походах и часто намекал на необходимость поиска предполагаемых тайников моего отца. Он даже настаивал, что это необходимо сделать ради меня, главным образом, по той причине, что скоро его рядом не будет и мне понадобится все, что сумею собрать, чтобы обеспечить нам самое скромное существование. В ответ на это я, как правило, отвечала: "Ныне в этом дворце не может быть ничего ценного для меня, кроме находящейся в комнате моей матери домашней аптечки, за ней я недавно посылала мальчика, которому рассказала, где ее искать, и ошибиться было невозможно, хотя я абсолютно уверена, что он не нашел ее потому, что аптечка всегда стояла в шкафчике, встроенном в стенную панель и плотно прикрытом задвигающейся дверцей, чтобы оставаться незаметным для глаз".

Мне очень хотелось заполучить эту аптечку, так как я была уверена, что в ней есть кое-какие средства, которые могли бы значительно облегчить страдания Элизабет. И я, разумеется, рада была бы сама разыскать ее, невзирая на жестокие страдания, которые мне неизбежно пришлось бы пережить, ведь именно в той комнате скончалась моя маменька. Но угроза последнему близкому мне человеку была столь велика, что в любую минуту жизнь его могла оборваться, а потому оставить его я не могла ни на секунду.

Я вспоминаю, что однажды, когда я повторяла свои указания Шарльмону, как отодвинуть дверцу потайного шкафчика, он уставился на меня таким пронзительным и пытливым взглядом, столь отличным от обычного, выражавшего чистую любовь и невыразимую печаль, что я весьма изумилась и встревожилась, и даже вся сжалась в тревожном предчувствии. Шарльмон тут же уловил, какую перемену во мне произвел его взгляд, и, ловко схватив мою руку, воскликнул: "Когда я смотрю на вас и вспоминаю все ваши ужасные страдания в той комнате, которые вы стараетесь так терпеливо донести до меня, то с трудом верю, хотя сам тому свидетель, что знатная женщина, такая молодая, такая красивая и столь хрупкая, действительно смогла выдержать подобные сцены. И я вглядываюсь в вас, ангел Ивановна, как в существо другого порядка, чуть ли не дрожа и трепеща при одном только виде своего кумира!"

Поскольку я время от времени замечала что-то подобное в выражении его лица, то пришла к выводу, что причиной тому все те же чувства. И, прекрасно зная по себе, что самые жуткие мысли в голове связаны со всем, что относится к моей печальной истории, я вновь обрела доверие к нему и продолжила свои указания, повторяя при этом, что мысль снова увидеть ту комнату настолько невыносима для меня, что чем больше я думаю об этом, тем больше убеждаюсь, что не смогу заставить себя войти туда.

"Вы несправедливы к себе, восхитительная женщина! - воскликнул Шарльмон. - В конце концов, вы страдали и всегда готовы страдать ради людей. Не могу представить себе, что вы не пойдете на такое испытание ради облегчения участи тех несчастных, жизнь которых зависит от вас. Я понимаю, как это тяжело, но можно ли сравнивать это с тем, что вы уже перенесли! Позвольте сказать вам, мадемуазель Ивановна, что величайшим доказательством почтения к памяти вашей матери являются внимание и забота об ее отце. И хотя я был бы безмерно счастлив возобновить неудавшиеся прежде поиски, позвольте все-таки сказать, что вы одержали бы победу над собой, решившись сопровождать меня".

Если бы моему несчастному дедушке действительно помогло то, что я могла найти там для него, я, несомненно, тотчас бы согласилась с уговорами, столь обоснованными и разумными. Но поскольку дедушке уже невозможно было помочь, я снова отказалась идти и стала умолять Шарльмона, если ему повезет, сразу же вернуться ко мне, что он и пообещал сделать. Но вернулся он только ночью, а за это время душа моего дорогого дедушки тихо и безболезненно отлетела в благословенные чертоги.

Едва ли ты поверишь, что, хотя я и должна была бы горевать по поводу, пусть давно ожидаемому и, по сути, конечно, желаемому, обстоятельства, в которых мы оба оказались, призывали меня скорее радоваться, нежели печалиться. Но, признавая уместность такого рассуждения, Ульрика моя, и испытывая определенное утешение от того, что свято исполнила обязанности, возложенные на меня родительскими пожеланиями и распоряжениями, я тем не менее не могла сдержать слез над дорогими для меня останками, ибо это было последнее, что у меня оставалось. Мы вместе страдали, и наше родство лишь укреплялось этим страданием. Могла бы добавить к этому, что зависимость нашего дорогого дедушки от меня, полная его беспомощность, и кроткая привязанность, и даже благодарность делали мои чувства к нему похожими на те, что мать испытывает к своему ребенку, и с потерей дедушки я утратила часть своего существа.

Пока я то оплакивала себя, то горевала, пришел Шарльмон, но некоторое время он оставался в другой комнате, чтобы не нарушить мое уединение, святое для чувствительного сердца. Никогда еще его дружба и чуткость не были столь заметны, как в тот ужасный момент. Было слишком очевидно, что он сочувствует мне, и нет смысла об этом говорить. Казалось, он вник в те тонкие движения души, которыми объяснялось мое настроение, и приписывал их самым благочестивым и добрым побуждениям. Таким образом он смягчал мои страдания, хотя казалось, что способствовал им. И вскоре я настолько пришла в себя, что начала настойчиво просить его помощи в погребении святых останков, лежавших пред нами.

Решено было, что похороны состоятся этим же вечером, поскольку Шарльмон с большим волнением и глубокой печалью объявил, что он должен быть со своим полком, уже далеко ушедшим от Москвы, и что, по всей вероятности, это будет последняя ночь, которую он сможет целиком посвятить служению мне. При этих словах на моем лице отразилась боль, вызванная таким известием. Однако спустя мгновение я уже осознала, что уход ненавистного врага вернет меня ко всему, что составляло мой мир. И эта мысль отогнала все прочие. Шарльмон прочел все по моему лицу, поскольку воскликнул с укором: "Жестокая Ивановна! Как короток был ваш вздох по поводу моего отъезда! Как коротка была печаль о том, кто принял ваши неслыханные муки! И даже подавлял свои вздохи, чтобы они не ранили вас! Теперь он понял, как не нужны были все эти заботы, что диктовала его любовь, - ибо вы равнодушно созерцаете его отчаяние, и без сожаления воспринимаете его уход, и…"

Я прервала его, заявив, что как русский человек не могу не радоваться событию, о котором он мне сообщил, особенно потому, что теперь передо мной открывается возможность вернуться в тот мир, где я все еще надеюсь отыскать свою сестру и многих своих друзей, пусть война оказалась роковой для моих надежд. Но уважение, которое я испытываю к нему как к человеку, моя вечная искренняя благодарность, не только за его многочисленные услуги, но и за деликатность в выражении чувств, на которые он намекал, делают расставание с ним действительно источником истинной печали. И он во многом несправедлив ко мне, если полагает, что потерять его не окажется для меня одним из тяжелейших ударов, которые мне уже пришлось вынести.

Мои слезы при этих словах доказывали мою искренность, но могла ли я думать, что мои слова окажутся пророческими! Хотя понимала, конечно, что буду сильно печалиться, расставаясь с тем, кому столь многим обязана, и с тем, кто был мужчиной, просто предназначенным для того, чтобы возбуждать восхищение, равно как и нежность.

Казалось, Шарльмона смягчили мои заверения в уважении, и он ушел с видом человека, который жаждет оказать мне помощь в последние часы своего присутствия, и с желанием жить лишь для моей пользы Мое сердце заныло при мысли о разлуке с ним. Временное облегчение, которое я испытала, размышляя о полном освобождении Москвы, ушло в связи с собственными неприятностями, и я сидела рядом с телом нашего почтенного деда, даже завидуя спокойствию смерти.

Назад Дальше