Тут я предложил немедленно перейти в то место, где поселился сам, но Ивановна настаивала, чтобы я отвел ее туда, откуда она, видимо, пришла той самой ночью, чтобы похоронить своего деда, священные останки которого перенесли в подвал под руинами дворца его зятя те самые люди, у которых я добыл факелы. Именно для этого их и привел из лазарета тот самый убитый офицер. Об этом офицере она не говорила, и у меня не было права задавать вопросы. Офицер был красавцем - что с того! - скорее всего, именно он забрал ее из госпиталя и был ее единственным другом. - Какая чепуха! Снег на родных равнинах Ивановны не столь чист, как она сама. Негодяй, без сомнения, покушался на эту чистоту в тот момент, когда мы услышали тот жуткий крик. Этот крик все еще звенит у меня в ушах. Почему, почему я не оказался там в тот страшный момент? - Ничего! - Господь не оставил ее и протянул ей свою могущественную руку. Дух отца вооружил свою беспомощную дочь.
Том, по-прежнему самый бдительный ее защитник, снова помчался к трупу, снял с него военную накидку и, хотя, как он сказал, ему противно было надевать французскую одежду, у него хватило здравого смысла презентовать собственную куртку даме, то есть сделать ей самый подходящий подарок. Проявленная им в этой истории деятельная забота доказывает превосходство рассудка над чувствами. В то время как Том столь изобретательно и в самом деле с пользой действовал ради той, для кого моя пылкая душа хотела б "почесть яркую сорвать с луны", я стоял, погрузившись в созерцание ее совершенной красоты, вздыхал над ее горем и думал: "Будь ты в моей стране, прекрасная страдалица, где у меня есть большой дом, ты не только бы ела мой хлеб и пила из моей чаши, но возлежала бы на моей груди и…" Нет! Не стану заканчивать эту цитату, поскольку вижу, что вы смеетесь надо мной, Чарльз! Но, несмотря на ваш смех, я буду настаивать на том, что чувства, которые я испытываю к этой удивительной девушке, настолько чистые, настолько братские, настолько возвышенные, что я мог бы стать ей отцом или братом, или даже ангелом-хранителем, вовсе не вздыхая по более близкому союзу.
"Тогда, Нед, вы чудесным образом переменились!"
Я отрицаю это. Прежде мой взор склонен был блуждать лениво, мое сердце, возможно, было чересчур чувствительным и сверх меры, чуть сверх меры, поддавалось соблазнам. Но я настаиваю, что у вас есть только право говорить, что я чудесным образом изменился к лучшему, а не переменился. Но вернемся к Ивановне.
Взяв меня за руку, она молча, нетвердыми шагами направилась к жалкому жилищу, кое-как построенному из досок с каким-то подобием кровли. Как только она вошла туда, раздался слабый радостный возглас. Я последовал за Ивановной и увидел сидящую на голой земле молодую женщину, явно очень больную. Голова ее покоилась на коленях пожилого мужчины, супруга которого помешивала что-то в треснутом горшке над разведенным на полу огне, видимо готовя еду к возвращению своей хозяйки.
"И это твое жилище, Ивановна!" - возопило мое изумленное сердце, испытывая боль каждой своей частицей. Я понял, что слова, идущие из сердца, были прочитаны в моих глазах, ибо прекрасная дева, обернувшись ко мне, сказала:
"Вы должны понять сэр, что это жилище вполне устраивает меня на то время, покуда я не смогу без риска перебраться в Петербург, ведь здесь за мной ухаживают мои служанки и я нахожусь под защитой, следовало бы сказать, своих подруг".
"Ах, госпожа, это вы их защита! - произнес старик. - Благодаря вашим добродетелям Господь с жалостью взирает на всех нас. Вашими молитвами ниспослано всем нам благословение".
Молодая женщина, прижав руки к груди, повторила слова старика, а затем стала сетовать, что ее госпожа так долго оставалась у могилы деда, и сказала, что они начали тревожиться, не случилась ли с ней какая беда.
"А где же, - добавила она, - добрый Шарльмон? Этого господина мы не знаем".
"Шарльмон вовсе не добрый! - сказала Ивановна, сверкнув глазами и содрогнувшись всем телом. - Больше не говори о нем, Елизавета. Я сильно настрадалась с тех пор, как ушла отсюда, так сильно (и снова в глазах ее появились слезы), что почти забыла о том печальном обстоятельстве, которое увело меня от вас. Но будьте покойны, этот господин - англичанин, наш друг, и он привез мне вести от Ульрики".
Много слез было пролито по этому радостному поводу, прослезился и я. Ивановна со взглядом, преисполненным благодарности, попросила прийти к ней завтра и тут же спросила, не могу ли я переправить короткую записку Ульрике, добавив при этом, что она не может оставить Елизавету или куда-то перенести ее в таком состоянии (что за благородная девушка!), а также не может сама написать Ульрике, поскольку ей нечем и не на чем писать, а то бы Джозеф, как бы ни был он стар, принес бы письмо. Тогда я рассказал ей о горе сестры, которая страдала от неведения по поводу судьбы Ивановны, и сказал, что готов немедленно отправить слугу с известиями, которых так ждет графиня. И пообещал прислать утром все необходимое для письма, поскольку я никогда не отправляюсь в путешествие без письменных принадлежностей. После чего я оставил Ивановну, чтобы она могла спокойно прочитать письмо сестры, которое она по-прежнему держала в руках, и отбыл с чувством человека, оставившего лучшую часть своей жизни позади.
Я писал вам письмо, а в это время несчастная дочь графа Долгорукого, скорее всего, подробно излагала свои трагические приключения встревоженной сестре, к которой, надо честно признаться, с тех пор, как познакомился с прелестной Ивановной, я испытывал уже гораздо меньше нежных чувств.
Том занят не меньше моего, поскольку и он должен удовлетворить любопытство своих далеких друзей. Как мало вы, удобно расположившийся в своей элегантной библиотеке, представляете обстановку, в которой каждый из нас предается этому любимому занятию! Везет вам, что один-единственный великий интерес поселился в сердце вашего друга, иначе то же время и та же бумага были бы истрачены на описание таких сцен, которые могут "заставить Плутона плакать железными слезами". И поскольку о бедствии этой самой несчастной и самой страдающей страны я, полагаю, рассказал достаточно, чтобы побудить вас делать все, что в ваших силах, для оказания ей помощи и облегчения ее участи, привлекая либо общественные средства, либо частные пожертвования, то я рад избавить вас от созерцания, пусть моими глазами, тех мучительных страданий, которые приходится видеть мне.
И все же я не хотел бы бежать отсюда - нет! Благодаря Высшей силе, изначально научившей меня сочувствию и давшей мне возможность помогать своим ближним, я, став свидетелем таких бедствий, не сбегу от всего, что пришлось пережить, ради тех скучных удовольствий и бездушного веселья, которые только и можно найти в лабиринте высшего света или на дороге праздности. Мне нравится, когда мои чувства упражняются и познают, пусть через печаль, насколько человек человеку остается братом до тех пор, пока существует человечество. И стойкое, несломленное величие души русских придает их сердцам некую силу, от которой даже сами страдания дороги их душе.
Прощайте! Надеюсь, мое следующее письмо будет из Петербурга, но, боюсь, слишком велика вероятность, что придется задержаться здесь еще на несколько дней, поскольку Ивановне небезопасно попадаться на глаза остающимся еще в Москве французам. К тому же мне кажется, она пока не совсем здорова, что она больше ощутит теперь, когда нашла в какой-то степени отдохновение и облегчение. Отдохновение, которое стало возможным с уходом ее безотлагательной заботы, а облегчение - от осознания того, что рядом с ней друг, который является и вашим другом тоже, мой дорогой приятель, хотя, признаюсь, и в ином образе, но, тем не менее, всегда ваш
Эдвард Инглби.
Письмо XIV
Ульрика Ивановне
Если ты еще жива, моя любимая сестра, это письмо наверняка дойдет до тебя, хотя до сих пор мои усилия помочь тебе не имели успеха. Тем не менее необычайная человечность и храбрость джентльмена, который берется доставить это письмо тебе, пробуждает надежды, и я буду уповать на то, что ты получишь его.
Я должна услышать от тебя о таком множестве ужасных событий, и таких страшных, что боюсь этого рассказа, и в то же время мне не терпится узнать обо всем. На самом деле, слухи уже донесли до меня так много душераздирающих известий, что, думаю, самая страшная правда не сможет превзойти их. - Приди ко мне, моя любимая Ивановна! Давай поплачем вместе…
И все-таки, если твой несчастный разум не слишком расстроен и в состоянии принять слова утешения, позволь сообщить тебе, что моему бесценному Федеровичу удалось пока избежать всяческих бед, кроме раны на руке, о которой ты мне сообщала, а также, что русским войскам теперь повсюду сопутствует успех. Но я не смогла ничего узнать о судьбе оплакиваемого тобой Фредерика. Увы, моя любимая! Хотя и существуют некоторые сомнения, но, по-видимому, смерть прекратила его страдания. Пусть будет нам утешением, что он пал самой славной смертью, какой только может пасть мужчина.
Если ты больна и не в состоянии ехать, оставайся, пока не сможешь двинуться в путь, не опасаясь французов, и не бойся пользоваться дружбой того прекрасного человека, который взялся защищать тебя. Сэр Эдвард Инглби - богатый английский аристократ, который, не будучи профессиональным военным, помогал недавно русским в Риге; сюда прибыл добровольно как штатское лицо и, завершив свою миссию при дворе, проявил геройство и человеколюбие, взявшись вернуть мне мою сестру. Не бойся его, Ивановна. Он может показаться эксцентричным, поскольку англичане всегда кажутся таковыми иностранцам, но я верю, что ты обнаружишь в его сердце все благородные качества.
Я плакала о наших родителях и тревожилась о тебе, сестра, до тех пор, пока не ощутила, что сердце мое окаменело от великой печали и от избытка переживаний оно потеряло силу чувств. Но короткий рассказ о русском дворянине, из описания одежды которого я поняла, что это мог быть только наш почтенный дедушка (сохраняя традиции князей, он всегда признавал лишь княжеский костюм), уверил меня, что он еще жив, и с новой, мучительной силой пробудил во мне тревогу и заставил меня искать у нашего государя помощи в поисках вас обоих. Этому эпизоду я и обязана своей счастливой встречей с этим смелым и бескорыстным человеком. О! Поспеши ко мне, моя Ивановна, моя бедная, одинокая, страдающая сестра! - мое сердце рвется навстречу тебе, мы встретимся, мы будем плакать, горевать, но одно утешение - мы будем горевать вместе. Ах! Быть может, Господь, покаравший нас, озарит милостивой улыбкой наше воссоединение, которым мы обязаны лишь ниспосланной им заботе!
Ульрика Федерович
Письмо XV
Томас Ходжсон Джону Уоткинсу
Москва, 5 нояб.
Эх, Джон, Джон! Ни за чтоб не подумал я в вечер пятого ноября прошлого года, когда мы разожгли такой веселый костер и немало хлебнули хозяйского эля, что через год в тот же самый день я застряну в самом разнесчастном, самом голодном месте на земле, где достало огня, чтобы сжечь дотла город, который в десять раз больше нашего Йорка. И все равно каждая покуда оставшаяся в нем живая душа умирает от холода. И правда, думал ли я, что можно найти столько горя и злобы на этом свете или даже на том. Коли на то пошло, считаю, что сам дьявол, можно сказать, вроде как недоумок какой по сравнению с Бонопарти, который, надо отдать ему должное, никогда не делает дело наполовину, а уж здесь-то, видит Бог, точно довел свою работу до конца.
Как я понимаю, ты теперь будешь читать это письмо нашим приятелям по всему Пенистонскому приходу, и, как говорится, хочу немного ввести вас всех в курс дела, поскольку одно дело, когда газеты рассказывают, а совсем другое - когда видишь и слышишь, если так можно выразиться. Что же до людей у нас дома, которые прикидываются, что знают, чем мы занимаемся в этих путешествиях, так что ж, Джон, это полнейший вздор. И поскольку, я уверен, мы достаточно страдаем за свои познания, было бы только справедливо, если б народ обратил на нас надлежащее внимание. Вот так-то.
Когда Бонапарти пришел сюда, он про себя мечтал: "Укроюсь-ка я со своей армией уютно в этом городе, как под попонкой, да просплю до следующей весны, а потом поднимусь, бодро-весело доберусь до Петербурга и застряну там прочно, как гвоздь в гробу". Но, глянь-ка, когда он досюда доходит, то обнаруживает в городе десять тысяч солдат и трижды по десять тысяч честных горожан, которые дерутся с ним за каждый дюйм земли и заставляют французскую кровь растекаться по их улицам, словно талый снег в оттепель в горах. Еще Бонапарти видит очень храброго старого барона, который готов скорее по своей воле взорвать свой дом, нежели допустить в него француза. Ну и вот, чтобы припугнуть их, или, на самом-то деле, доказать России и всему миру свою силу, Бонопарти посылает своих мошенников по всему этому городу поджигать, бомбардировать и разрушать его всеми возможными способами. Десятки тысяч женщин и детишек разбегаются во все стороны и мрут по дороге. Люди самого высокого и самого низкого происхождения, самые сильные и самые слабые, загнаны в леса, где вдалеке от всякой помощи и без средств к существованию гибнут от голода и холода.
Посреди Москвы стоял другой маленький город, называемый, как оказалось, Кремлем. Там было полно церквей и дворцов и всяческого великолепия, поскольку люди здесь очень любят отдавать всякого рода ценности в свои церкви. Но, бедняги, они, конечно, добрые христиане, но, я считаю, что деньги лучше потратить на то, чтобы духовенство жило в достатке, а не на убранство бессловесных статуй, которые этого ни в грош не ставят. Ну, я думаю, русские имеют право тратить свои деньги, как им нравится, только, как я сказал своему хозяину, украшать деревянную деву брильянтами все равно что украшать оперную диву, которая и не дева вовсе, но это к делу не относится. Так вот, в этот малый город или крепость, как его ни назови, идет Бони. Он крадет там все, что только можно украсть, а потом до него доходит, что в сгоревшем доме жить-то нельзя и что на его голову каждый день сыплются проклятия двухсот пятидесяти тысяч людей и все время жди от них новой мести. И он, получив резкий отпор, уходит, но перед уходом взрывает этот великий город, в котором колокольни церквей были позолочены чистым золотом, взрывает - и под грохот этих взрывов уходят остатки его войск. О! Как проклинали его простые люди! Бедняги! Прям из самой глубины души! Что же до меня, то я желал бы, чтобы все кремлевские камни навеки заткнули ему глотку! Эх, Джон Уоткинс, Джон Уоткинс! Видел бы ты хоть частичку того, что видел я, прям бездну какую-то, у тебя голова пошла бы кругом.
Вот сегодня я наблюдал, как люди растирают еловые опилки с горстью отрубей, чтобы приготовить еду. Были среди них и такие, кому прежде лакеи всегда за столом прислуживали, как английским лордам. Бедняги! А вот сейчас люди из простых отступили в сторонку и, хотя сами голодные, предложили хозяевам первым поесть черной похлебки, и не притронулись к еде, пока граф и его маленькие сыновья не получили свою порцию. Славное было зрелище, пусть и очень печальное, ведь оно показало, какой человек их хозяин. Ты ведь знаешь, что неотесанный люд наглеет во времена равенства, чего мы навидались при выборах.
Когда я стоял, глядя на эту кучку людей, - и не потому, что было в этом что-то особенное, здесь только такое и видишь, - то заметил сидящую на земле женщину. Она выглядела такой больной, что невозможно было ей не посочувствовать, особенно когда я сообразил, что она не в состоянии проглотить пищу, которую ей давали. Ну, я и сбегал в нору, куда нас с хозяином загнали, как зайцев, взял там немного печенья и чуток портвейна и вернулся к тому графу. Уж как смог, я ведь мало чего могу сказать на ихнем языке, дал ему понять, что это для несчастной женщины, про которую я решил, что она его жена. А он, видя, что я иностранец, принял меня за француза. Никогда не забуду его взгляда - гордого и в то же время такого горького, казалось, он говорил: "Я презираю тебя и твой подарок, однако я должен спасти свою жену любой ценой". Поверь мне, Джон, я, видя горе этого человека, заревел, прям как баба, и крикнул на чистом английском: "Возьмите, милорд, возьмите! Видит Бог, я отдал бы целый бочонок ради вашего спасения, это подарок от честного английского парня - в нем нет французского яда". Ох! Видел бы ты радость на его лице, когда он понял, что я говорю, потому как сам он говорил по-английски очень порядочно для русского (русские, в основном, безграмотны, бедняги!), и объяснил тем людям, что я сказал. И все они, бедняжки, подошли ко мне поближе. Похоже, чтобы поблагодарить меня. И когда граф обмакнул печенье в вино и покормил свою несчастную леди, лежавшую на земле, и ей вроде от этого здорово полегчало, два маленьких мальчика, их сыновья, подбежали ко мне, обхватили ручонками мои колени и полезли целовать меня, тут уж, кажется, все порадовались. А я чувствую, у меня сердце чуть не разрывается. Все на свете отдал бы за то, чтоб забрать их в Блу-Постс и закатить славный обед с бочкой эля. Ну да ладно! Ничего тут не поделаешь. Но если я доживу и снова увижу малышку Англию, то мы с тобой, Джон, выпьем за здоровье и успех всех этих людей, и будь проклят Бонопарти! Так мы и сделаем, клянусь Юпитером!
Теперь ты понимаешь, Джон, что голод и голодающие здесь в России совсем не то, что у нас в Йоркшире. Вид английского работного дома здесь, в Москве, показался бы распрекрасным даже дворянину, когда б он увидел его своими глазами, а что уж говорить о простых мужиках, а, Джон? Эх, дружище, люди у нас там не имеют никакого понятия о таких вещах. Не подумай, что их царь и дворяне, которые отсюда далеко, не обращают внимания на то, что здесь творится, - нет, вовсе не так. Они очень стараются помочь, но издалека им трудно что-то довезти досюда так, чтоб провизия не попала в пасть голодным французам, а теплые вещи не укрыли их тощие спины. Но, слава Богу! Французы убираются прочь, да и в землю-матушку их немало полегло, так что наступает время помочь бедным русским. Мой хозяин отправил в Англию заказ на уйму одеял и теплых камзолов и сказал, что надеется, на Рождество будет подписка в пользу русских. Что же до меня, так я бы желал, чтоб подписался весь мир, а особенно Южная Америка, где, говорят, есть много говядины и Мадера, откуда нам это вино и привозят.