У - Иванов Всеволод Вячеславович 12 стр.


– Отлично? Пускай будет отлично, товарищ Черпанов, если ты его к сознанию подвинул, а не развил в нем жадности, как ее Савченко развивает. Обижайся, Савченко, валяй! Ванька он от радости да гордости. что категорию приобрел, совсем очумеет и все свои деревенские навыки за самые неистребимые истины ценит. Оставь его – и погиб Ванька! И себя – и дело. Как же не довести его до гибели? Много разных подходов. Я, скажем, для примера, руками ему монету, а сам твержу: "Вань, ты оглянись, милый!" Ну, вначале он не понимает выше койки общежития. Ну, веду я его на квартиру и говорю: "Вань, видишь, как настоящий рабочий живет. Тянись, Вань. Будет тебе квартира со светом, с трубой, горячей водой – кипятком. Будет тебе, Вань, кухня в полное твое распоряжение, но чтоб владеть этим, надо тебе, Вань, знать, откуда ты этим владеешь?" И жду от него, спросит он – откуда, дяденька? – тут его мозги и надо окатить рабочей гордостью, чтоб он понял, через какие страданья, жертвы и пререканья пришел к данному делу рабочий, чего он имел, чего имеет и как он должен направлять себя. А рабочая гордость она сразу не появляется, ей и учиться надо и у окружающих расспрашивать. Я и говорю: "Надо тебе, Вань, тянуться. Надо б тебе, Вань, у меня в бригадке поработать. Я тебя с легкостью еще выше в квалификации подниму и прыгнешь ты от меня в гигант. Сапоги? Сколько выручено? Доход? Не-е… Главный доход. Вань, у нас – ум. Вот куда важно поступление сумм. Узнай да оцени, не только то, что земля с виду как бы стол, а на самом деле яйцо, но и почему это капиталисты говорят: у нас гладко, а на самом деле сплошные ямы и страданья! Митричук!

– А я тебя слухаю, Егор Петрович.

– Вон он, товарищ Черпанов, этот Митричук. Он по ошибке в мою ударную попал. Записали его вместо Терентичука…

– Верно, все ж, Егор Петрович…

– Обожди. Записали тебя ошибкой? А ты у нас сплошной алкоголизм?

– Наша деревня, да что – вся губерния, Егор Петрович, самая запьянцовская во всем императорстве. Учитывай.

– А я учитываю. Губерния была, верно, запьянцовская. Но из всей губернии самый запьянцовский был ты, Митричук.

– Так я ж не только горжусь этим, Егор Петрович, я и страдаю. У меня почти болесь: не напьешься – за губернию стыдно, а напьешься – за себя стыдно.

– Записали мне Митричука. Другой бригадир, вроде Савченко, он бы сейчас на дыбы: ему алкоголиков? И Митричуку, узнавши про ошибку, – из бригады б удрать. Я ему и говорю: "Лестно ли тебе, Митричук, со мной общаться?" – "А чего же нелестного, отвечает, я тебе такое про наших запьянцовских расскажу, а вот мое состояние водочное…" – "Отлично. Ты оставайся у меня в бригаде и водочное твое состояние останется при тебе, но возникнет между нами одно условие: пить тебе по пятидневкам вместе со мной, рассказывать тебе об удивительной запьянцовской губернии. Мало того, добавочно для компании директора завода приглашу". Тому совсем лестно. Так мы месяц, кажись, пили и многое я узнал об запьянцовской губернии, но затем я ему говорю: "Давай, Митричук, раз в декаду пить, потому что я ослабел здоровьем, а переселяться в вашу исчезнувшую губернию мне дети мешают". Митричук сразу заскучал. А я: "Свободной же пятидневкой мы ударим по театру!" – "Мне, он говорит, чего в театре? Там запугивают односпальной, подобно нашей, жизнью, да еще и без водки". – "Зря! – отвечаю я. – Раскопаем мы тебе другую, многоспальную жизнь. С пением, танцами и оружием". И повел я его в Большой театр. Заварка оказалась в меру. Раскалился Митричук. Одетая и вооруженная, говорит, жизнь и поют будто птицы в лесу, хоть это и не по моей части…

– На руках его несите в партию, – проворчал Савченко, включенный в полное недовольство. – Подвижнички! Водку не пьют, деньги не принимают…

– Зачем – мы деньги не принимаем? Раз они существуют в нашем государстве, мы их принимаем и даже любим. А любовь-то разных сортов. Случается – любовью и себя и любимого замучают.

Здесь я Жмарина прервал. Для меня важно было легкое столкновение, а не ссора. Кстати, и технорук Васильев ушел.

– Прекрасно! – воскликнул я. – Я увидал полностью мощь социалистического соревнования. Поэма придумана. Пять тысяч строк обеспечено, не считая фрагментов. Я посвящаю поэму вашему заводу, товарищи, – несомненно на вас сразу же обратят внимание. Мгновенно впитают вас: где они, эти рабочие, которых описал Леон Черпанов? Поставить их сюда, перед лицом съезда! Заводу не хватает сырья? Получит. Мало прозодежды? Выбирай лучшую. Вот как ответит съезд. Поэзия научилась делать машины, а не только подражательские книжки. Книжки есть дым, взглянул – и растаяло, а сырье – есть станки, орудия и оружие.

Я пожал всем руки. Сознаюсь, я запылал. Не от поэзии. Хотя я и здесь говорил правду, но оттого, что наконец-то я смогу вставить в рамку картину нашего комбината, начав этим свой удивительный поход через Москву, через ее индустриальные и бытовые точки.

– Прекрасно, прекрасно, товарищи! Но в этом деле, как и во всяком, имеется свое "но". Это "но" заключается в том, что вот, допустим, я составил поэму о двух бригадах или вообще о вашем заводе. В силу характерного воздействия на искусства я сошлюсь на роман "Соть", после появления которого бумфабрики заметно снизили свою продукцию, исходя из того, что если есть превосходный роман о бумаге, то вряд ли нам нужна таковая, – завод приобретет гордость. А чем здесь гордиться? Старая галоша, ботик Петра Великого, болото, гнилое бревно в болоте! Ведь если придет ответственный товарищ или даже вождь, – а он непременно придет, – зачем же иначе существуют стихи и поэзия вообще, то что же он увидит, чем вы гордитесь? Что же, скажет, ты воспел, Черпанов, разве нет для тебя более подходящего строительства? И действительно, помой-ка посреди двора, цеха, похожие на конюшни, – куда ты нас обмакнул?

Молчат.

Савченко, должно быть, больше всех хотелось воспеться или просто в силу своего легкого мышления, но он раньше всех спросил:

– А если, товарищ Черпанов, попробовать все-таки?

– И пробовать не стоит. Опозоришься.

Я еще раз пожал им руки. "Пора обрушиться", – подумал я, и я врезался в свою идею, я засыпал рабочих цифрами, я заставил их неметь перед пространствами, которые осваивались при моей помощи, я их заквасил своими мыслями, заставил восстать, поглотить, впитать, чтоб дело свелось к одному и тому же:

– Но увязли вы не настолько, что и нет эффектного выхода, товарищ Савченко, и вы, товарищ Жмарин.

– Какой же эффект нам доразвернуть?

– Выход и простой, и сложный. Простой потому, что я являюсь инициатором данной простоты, а сложный потому, что дело за вами – создавать эту сложность или нет. Я причислен, товарищи, к части поэтов, правда, но кроме того, я уполномоченный по вербовке рабсилы для Шадринского металлургического комбината. Вот вам цифры…

Я впрыснул цифры, просмотрел пространства, присоединил к ним климат и охоту, на всякий случай, и после последовательного соединения вытащил главное заключение:

– Как видите, товарищи, совершенно необходимо менять вам место. Там, на широком масштабе, развернем мы ваши методы и ваши навыки. Митричук! С тобой будут пить водку самые смелые люди Союза.

Обеденный перерыв кончался, да и, кроме того, к нам шел технорук Васильев. Я успел сунуть бригадирам свой адрес. Жмарин нерешительно мял адрес в пальцах, а затем сунул его в карман. Ясно, я нанес ущерб гвоздильному заводу.

– Ты сколько жалованья-то получаешь? – спросил вдруг Жмарин.

– Триста.

– И суточные, небось?

– Обрушиваются и суточные.

Жмарин взял меня легонько за руку:

– Мы тебя, дорогой наш товарищ Черпанов, уважаем. Стихов мы твоих не читали, а если печатают, при нашем бумажном кризисе, значит, стихи нужные. И что хлопочешь насчет рабсилы – хорошо. Пиши ты свои стихи, получай суточные, а в смысле рабсилы: подальше.

– Отказ? Все – отказ?

– Зачем отказ? Ты посуди сам: к нам за пятидневку уже восемь уполномоченных набёгло. Один за фотографа себя выдал, второй санитарный врач, двое – родственниками прикинулись, а один, окаянный, официантом в столовую затесался; по переулкам в роли нищих пристают. Житья нету, товарищ Черпанов. Не будь ты поэтом, мы б тебе просто по шее…

– Я поэт. Разве другие перед вами так выступали?

– Хуже.

– Вот вы и сравните: какое у них строительство и какое у меня. Урал. Поблизости Кузбасс. Рыба. Охота. Раков сколько угодно. Пивной завод. Молоко пять копеек кружка, а в Москве лупят шестьдесят.

– Знаю. Я, брат, живал и в Шадринске. Теплый город.

Смотрю, рабочие рассеиваются.

– Отказ?

– Для того, чтобы отказывать, товарищ Черпанов, надо раньше переговоры вести, а какие здесь переговоры, если ты нас от работы оторвал.

– Не финти, Жмарин. Обеденный перерыв.

– В обеденный у нас актеры когда выступают. Сосчитаем и тебя за актера. Зачем нам тебя в контору волочь? Попрут тебя в милицию… Вот не будь ты поэт…

Я отошел. Всыпали, сморщили! Опять в одиночной упряжке Черпанов. Очень обидно мне было, Егор Егорыч. Стоял я, думал: что бы такое выхватить сверкающее из ножон. Обрызгать, убаюкать, но не поверхностным, а рассудительным, благоразумным. Савченко приблизился к Жмарину. Заискивает Савченко! Еще одна обида. Слышу, говорит:

– Трепанье случилось. – Жмарин молчит, ждет. Савченко выбивает из себя. А если он, действительно, актер? Черпанов. Знакомая фамилия.

– Зачем ему быть актером?

– А если номер у него такой для перерыва.

– Да ведь и не смешно, и не скучно.

– Для размышления. – Савченко загнал себя в последнее признание и с натуги покрылся даже потом. – Я на карту ставлю, Егор Петрович, свою неправильность. А не обижайся.

– Да чего мне обижаться, дорогой товарищ наш Савченко.

– С Митричуком, когда будешь пить, позови. А переману лучших в бригаду и отказаться недолго.

– Зачем? Не вредно, если в меру. Мне, скажем, переманивать труднее, у тебя авторитет крупнее.

– Будто и крупнее.

– Я тебе говорю. Я знаю, у кого крупнее, у кого легче. Тили-били разводим, а как до работы дойдет, так в самый ужасный прорыв двигаем Савченко. Лето отличное. По грибы скоро поедем.

– Поедем, – сказал Савченко, погруженный в славу. – А все-таки, что ни говори, Егор Петрович, в стихах лестно показаться. Стихами он меня пронял.

– Стихи – вещь лестная.

Пожалел я, Егор Егорыч, что нет у меня стихотворного дара. Помимо общей, довольно безопасной прибыли, каковую он приносит в данное время, как бы я смог мгновенно повернуть события! Много ли надо было для Савченко? Какие-нибудь два четверостишия, а тут, черт ее знает, какая чепуха в голову перла:

Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак. Блеск безлунный
Когда я в комнате своей…

Или:

Прибежали в избу дети,
Второпях зовут отца
– Тятя, тятя, наши сети
Притащили мертвеца…

Главное, никак к моменту не подходило, а то бы мог и за свои выдать. И Жмарин на меня искоса поглядывал, видимо, ожидая вспышки. Посмотрел он на меня последний раз, поднял бороденку параллельно заводской трубе:

– Сами стихи напишем. Подпевай, Савченко.

– А к чему? Твои, что ли, Егор Петрович. Не знаем…

– Подпевай. Стихи об нас.

Отошел я, Егор Егорыч. Запели они:

Славное море, священный Байкал,
Славный корабль, омулевая бочка.
Эй, баргузин, пошевеливай вал,
Молодцу плыть недалечко…

Юношество забирало круче, старики монотонили, но в общем было в песне кое-какое единодушие. В перерыве, между куплетами, Савченко, в надежде вернуть меня, не иначе, спросил громко:

– Позволь, Егор Петрович. А где же тут про меня?

– Ишь ты! Сразу захотел! Ты вот вначале из "нижесреднего" выберись, дело омногоэтажь, ну когда-нибудь и про тебя будут петь, – ответил Жмарин.

Ухожу. Трубы. Дым розовый. Радуюсь и восхищаюсь указаниями.

* * *

Трудно было понять, каким указаниям щеголевато радовалось и восхищалось сухое и льдистое лицо Черпанова. Не будь его личного признания, я вряд ли бы разобрался: щеголеватое восхищение можно было б отнести и насчет удачного борща и даже насчет выкуренной папироски. Должен заметить, что хотя лицо Черпанова везде и всюду выражало морозную сухость, но часто мелькала в нем некоторая суетность, все же не переходящая в пустоту. А где вы встречали совершенного человека? Вот почему я потребовал усиленных разъяснений. Скрипящим, бюрократическим голосом – словно буер по молотому льду – с готовностью, полной, исчерпывающей, отозвался на мое требование Черпанов:

– Я радуюсь, Егор Егорыч, тем указаниям, которые дал мне пролетариат посредством двух бригадиров гвоздильного заводика. Ни один ответработник не получал более веских указаний. В чем они заключаются? Извольте. Мы с вами решили создать ядро нашего вербования. Ядро пролетарское с тем, чтобы вокруг этого ядра наворачивать все остальное, что мы обязались увезти в бесклассовое общество с собой.

– В бесклассовое общество, Леон Ионыч?

– А вы как думаете? Переезд на новую квартиру – не больше? Извините. Такие частности Черпанова не интересуют. Возьмем наш дом, Егор Егорыч, наше окружение. Кто они? Как вам известно, в большинстве служащие, но в сущности мещане, мелкая буржуазия, собственники, спекулянты. Чего они трепещут, чего им жаль? Прошлого? Прошлое у них не ахти какое блестящее, напротив того, эти силы или отбросы, как вам угодно, рассматривайте их, созданы революцией. Надеются ли они на реставрацию? Верят ли они в возможность бесклассового общества? Конечно. И отсюда у них трепет и всяческие содрогания. Они знают, что до бесклассового общества доживут, а вот пустят ли их туда?… Вопросец, как видите, болезненный и щекотливый, в основном, лишающий их стимула в работе. Да-с, Егор Егорыч! Ведь это же они стоят целыми днями в очередях, рыскают по деревням, помогают обворовывать наши склады, портят работу в учреждениях, ломают машины, – не со злого умысла, а от презрения к ненужной им работе, вроде постройки гильотины для себя же. Очереди! Не зря иностранные корреспонденты обожают стоять в очередях. Здесь все надежды, вся брехня остатков буржуазии. В очередях вы услышите разговорчики о короне американского императора – впрочем, об этом позже… И неужели же мы, при нашем недостатке рабсилы, при нашем умении перевоспитывать, не используем их? Но как к ним приступить? Они потребуют гарантий, что их не уничтожат в бесклассовом обществе, им мало одних уверений. Но тут встает основное препятствие: поскольку наше правительство рабочее, пролетарское, оно не может брать на себя обязанности вводить в бесклассовое общество мещанство, буржуазию, надеяться же на то, что буржуазия по дороге перемрет – не приходится, для этого она слишком хитра и ловка. По моим наблюдениям, правительство несколько смущено, и оно будет чрезвычайно благодарно тому человеку, который найдет выход из затруднительного положения. Ну, что ж, я и взялся.

– Вы, Леон Ионыч?

– Чудак вы, Егор Егорыч. Намеки вы принимали, а когда перед вами развернули полную программу, так вы ошалели. Бесклассовое общество реально встало перед нами? Реально. Правительство не берется и не может взяться перевоспитывать буржуазию? Нет. Что ж ее – изгонять, как изгнали евреев из Испании? Можно, но слишком велики издержки. Вот тут-то и явился Черпанов. Он привозит на Урал такую рабсилу, которая будет трудиться лучше прочих, потому что она свежа, она энергична и опытна, она рвется до дела, она хочет проникнуть тоже в бесклассовое общество…

– Любопытно, но какие же вы ей даете гарантии?

– Очень простые, Егор Егорыч. Как у нас прежде принимали подобные элементы на службу? Давали анкету. В анкете он писал: сын или дочь крестьянина, служащего, вообще врал, что ему придет в голову. А у меня по-иному. Я приду к нему и скажу: мне известно, что ты спекулянт; сволочь и вообще замороженный буржуй. Но я тебя принимаю без всяких ограничений и испугов. Работай. Перед тобой, на нашем строительстве, снизу доверху открыта вся служебная и правительственная лестница. Это опыт. Если ты скажешься способным, ты перейдешь в бесклассовое общество и потянешь за собой других, понимаете, их классовые интересы затрагиваю, – а если будешь хитрить – до свиданья, по-хорошему, по-милому, без "волчьих" билетов. А кроме того, имею пакет с девятью печатями. Пониме?

– Пониме-то пониме, Леон Ионыч, но вот насчет восхищения указаниями.

– А, вы относительно заводика. Я беседу эту рассматриваю как указание на то, что мне необходимо делать упор на буржуазию, попутно, конечно, но не очень, создавая пролетарское ядро. Моя частная система позволяет мне большие изгибы, до тех пор, пока я не создал монолитного потока. Естественно, мы должны с вами процеживать, ограждать, ввести строгий индивидуальный отбор; иначе с большим успехом мы могли бы забрать с собою всех зевак, которые смотрят на разрушение храма Христа Спасителя. Мы порознь проработаем каждую особь. Каждый одиночный огонь… Возражения теснились в моей голове. Но я понимал, что Черпанов позволил мне взглянуть лишь через щель: взять хотя бы пакет…

– Позвольте, Леон Ионыч, а я? Если вы меня привлекаете, то, значит, я тоже мещанин?

– А вы себя кем считаете, Егор Егорыч?

Я задумался.

– То-то! Ни то, ни сё? Зачем же тогда задавать мне вопрос, вы решите насчет себя сами, а затем и обсудим сообща ваше решение – пока же: работайте. У меня, наряду с основным сосредоточением, масса побочных приобщений. Не будем касаться короны американского императора…

Опять эта проклятая корона! И почему люди способны носиться с удивительно глупой тщетностью? Черпанов, умница, человек, стоящий порознь, и он туда же? От злости в горле у меня стало так сухо, как будто я наглотался опилок.

– Не будем ее пока трогать, Егор Егорыч. Хотя проблема тоже из области розничной продажи. А заграничный костюм? Вы, как давний обитатель данного дома…

– Откуда вы взяли, что давний обитатель?

– Те, те! Зачем скрывать, Егор Егорыч? Я открыл вам все карты и беру вас со всеми вам свойственными недостатками. Известно, что я остановился здесь по рекомендации Лебедевых…

– Лебедевых?

– Да-с, Лебедевых. Вам известно также, что трое из них жили в той комнатке, в которой обитаете вы в данное время. Я довольно-таки долго уговаривал Степаниду Константиновну, пока она не пустила меня в ванную. Спрашивается: почему ж она мгновенно почти впустила в комнату Лебедевых вас?

– А кто ее знает? Уверяю вас, Леон Ионыч, я впервые здесь.

– Те, те, Егор Егорыч.

Он покачался на стуле с видом такой хитрости и проницательности, что официант, полетевший было к нему со словами: "гражданин, осторожней с мебелью!", остановился в двух шагах, крякнул – и скрылся.

– Те, те, Егор Егорыч, костюмчик-то для себя наметили…

– Уверяю вас, Леон Ионыч…

– Но уступите. Неприлично секретарю одеваться лучше патрона. Вы и сейчас лучше одеты. Ведь если вынуть все документы и записные из карманов, так я приобрету совершенно унизительное содержание. Единственно, в целях вашего спокойствия, прошу.

– Понятия не имею, Леон Ионыч, о костюме. Правда, слышал я мельком, у Жаворонкова, но боюсь не с вашей ли…

– Ага! И я вам намекал Жаворонковым. Идем к нему!

Назад Дальше