У - Иванов Всеволод Вячеславович 30 стр.


– Нельзя же быть такими холодными, если вы ненавидите друг друга и даже желаете друг другу смерти, то зачем вы живете? Вас держат миллионы, этот позор, это лицемерие надо разорвать. Вы старик, неужели вы, обманывая весь свет и всю жизнь, спокойно пойдете в могилу? Вы обманывали людей, угнетали рабочих, но даже мещанство не найдет вам оправдания в прекрасной семейной вашей жизни. Бог, конечно, чепуха, и раньше люди взывали к справедливости, а здесь я не знаю, к чему и взывать. Я вас ненавижу, вы мне омерзительны, я говорю с вами только как с отцом и только для того, чтобы высказать вам презренье. Тут вы распахиваете ваш чудовищный и гнилой мозг и думаете: "А доктор материалист, а как подхватила биология, как влюбился в дочь и не может отказаться от нее, несмотря на весь свой материализм!" У д-ра недостаточно организовано сознание, а если я вам сознаюсь в том, что мое изобилие интриг и путаница, которую я веду, именно это и прельстит вашу дочь. И она сбежит с провинциальным доктором. Я уже заставил сбежать Мазурского, а перед ним разворачивалась какая карьера!

– Вон!

– А я вас только что понял, – сказал дядя Савелий. – Вы говорите о Сусанне. Девица невежливая и грязная. К принятию ванны у нас мешает недостаток дров, а также и то, что в ней постоянно сидит какой-нибудь посторонний человек, но ведь она же могла бы ходить в баню. Вы нюхали, как у ней пахнет из подмышек?

– Нюхал! – с восторгом воскликнул доктор.

Этому восторгу даже и дядя Савелий удивился:

– Но что вы находите в этом хорошего, не понимаю, вы просто какой-то болезненный человек. Грязная и мерзкая девчонка – и чему восхищаться?

– Но вы не менее мерзки и грязны, и если в жизни присматриваться и размышлять по поводу всякой грязи, то тогда просто пулю в лоб или по крайней мере всю жизнь не покупать мыло, дабы уравняться. Я же не присматриваюсь к вам и к той чепухе, которая вас окружает, и вот вы, смеясь, хотели купить у меня масло для собаки, когда заведомо знали и вы и я, что никакой собаки у вас нету, и масло из сапога, где лежала моя потная и грязная нога, будете есть вы, дядя Савелий, парижанин, бывший в Париже три сезона.

– Жил. В молодости. Даже учиться хотел.

– И все врете. Никогда вы в Париже не были, не потому, что побывать в Париже я считаю подвигом – мало ли идиотов бывает в Париже, – а потому, что, по вашему куриному уму, быть в Париже вы считаете очень важным; всю вашу жизнь вы торговали мелочью на барахолке.

– Но в Париже я был. У меня фотографии хранятся.

– Чепуха. Чужие выцветшие фотографии.

Но дядя Савелий все так же невозмутимо стряхивал пепел – и боюсь, что последний раз он стряхнул на руку доктора уже не пепел, а тянул папироской, доктор отдернул руку, но голос его не повысился, он не вознегодовал; рука его напружилась, его глаза сверкнули. Он даже испытал удовольствие. Он тоже захватил папироску и начал курить. Курили мы страшно.

– А вот заграничный галстук. Какой галстук в течение 15-ти лет быть может неизносимым, как только парижский. Я жил на улице Сан-Мишель.

– Чепуха. Русский галстук, лодзинский галстук.

– Я извиняюсь, что поступаю невежливо, но разрешите снять воротничок.

Он скинул действительно воротничок, расправил любовно на коленях галстук, долго им любовался, он был синий с тоненькой, где-то тонущей в глубокой синеве красной полоской. Какое надо питать уважение, чтобы носить его, не попортив, он даже не истерся в сгибах, он не засалился, не зря он читал модный журнал, потому что без обширных знаний так галстук сохранить невозможно. Я вообще за все время спора молчал, поэтому тем более удивительно, что дядя Савелий протянул галстук не доктору, а мне, и тотчас же, как только я взял галстук в пальцы, я подумал, что произошло это потому, что дядя Савелий не желал, чтобы доктор приводил в иное положение свои руки, особенно правую, она стояла возле уха не очень наклонно, не дрожала – и вся унизана была пеплом. Повторяю, что шло какое-то безмолвное состязание на то, кто больше выкурит. Стоял густой дым, но и сквозь дым я мог рассмотреть пепел и ожоги от папироски на руке доктора, однако он продолжал говорить:

– Допустим, что вам одному не страшно понимать, но вот когда вы собираетесь вместе, не кажется ли вам, что вы, два седых человека с дряблыми лицами, позорнейшим образом прожили вашу жизнь. Вы были паразитами, и теперь – по вашему делу, я не буду вдаваться в подробности, этот паразитизм вами укрепился, даже в семье, оплоте вашей жизни, что же мы видим в семье одобряют, как продаются дочь и племянница!

– Я был в Париже, видел Венеру Милосскую. Она стоит в бархатной комнате, и бархат на скамейках так же потерт, как и у нас в Большом театре. Очень трогательно.

– А я бы разбил Венеру, если на нее ездят любоваться такие гады. И, несомненно, найдется человек, который разобьет ее.

Если я себя раньше бранил при прижигании папиросками, мне кажется, меня просто даже тошнило от невероятного папиросного дыма, и мне не хотелось подвигаться поближе, и мне казалось, что пепел они ссыпают рядом со мной; меня удивляло одно: во-первых, бестрепетное лицо доктора, а во-вторых, то, что он не менял положения руки, а ведь если мне это положение руки казалось неподвижным и странным, я ближе знаю доктора, то каким же оно должно было казаться им. Две папироски они докурили почти вместе, я от волнения плохо слышал их голоса, но они закурили еще и одновременно протянули папироски – и потушили их о руку доктора. То есть они углубились в тело, а затем синеватый их дым прекратился, и папироски были оставлены на некоторое время, покачались, мне даже показалось, что пахнет жженым волосом, но это, конечно, только показалось. Я разозлился. Я просто не нашел ничего лучшего, – дядя Савелий попросил меня, боюсь, что они даже сами испугались, рука д-ра по-прежнему была неподвижна, и он говорил все то же, развивая мысли, нисколько не повысив голоса, – передать галстук д-ру. И я, вместо того, чтобы передать галстук, со сладострастием погрузил свою пылающую папироску в галстук. Запахло тряпкой. Вначале на это не обратили внимания, но дым распространялся, признаться сказать, впервые я испытывал такое удовольствие от огня. Я начал понимать людей, которые любят огонь.

Дядя Савелий, конечно, должен был опомниться первый, обеспокоиться. Я, так сказать, проверил воочию, так ли он любит одежду, и должен был сознаться, что он действительно любил, он перестал курить, заерзал, – я наблюдал с удовольствием, – приподнял ноздри, убрал ладони свои с животика и завертелся на стуле. Лев Львович продолжал курить, доктор сидел молча, с опущенными глазами, тогда дядя Савелий отнял папироску у брата и бросил ее на пол.

– Осмотрите себя, Лев Львович, не горите ли вы где.

– Вон, – прохрипел Лев Львович.

Дядя Савелий ощупал его.

– Может быть, вы, доктор, опалились? – сказал дядя Савелий, однако же не подходя к доктору.

Доктор пощупал обнаженную свою до локтя правую руку, понюхал и опустил рукав – и я вдруг облегченно подумал, что если рука у доктора в масле, то он, несомненно, не обжегся, черт подери, и тогда я зря сжег галстук. Но дыра в нем расширялась. Я загасил ее пальцами.

– Доктор!

– Нет, я цел, – ответил доктор, – осмотрите себя.

– Я не могу гореть. Я всегда очень осторожен.

– Если б я верил в совесть, я бы сказал, что она у вас запылала.

– Перестанем кривляться. В комнате пожар. Вы всюду приносите несчастье, доктор, это я вам должен сказать откровенно.

– Если считать несчастьем откровенность, то, пожалуйста, я рад быть таким почтальоном. Очень возможно, что вы сейчас сгорите, и вот теперь, когда смерть стоит у вашего порога, может быть, вы все-таки примете меры к тому, чтобы спасти вашу пленницу и вашу дочь, Лев Львович.

– Разрешите вас осмотреть, вы безумец, вы сами горите, не замечая пожара. Папироска упала на ваше платье, и вы, не замечая этого, горите.

– Не подходите ко мне. Да, я горю, но горю негодованием. Я не видал более подлого дядю и более холодного отца.

– Слушайте, – приглядываясь к доктору, сказал в ужасе дядя Савелий, – но на вас все тлеет.

– Вот вы побежите из горящего здания на стадион, и посмотрим, что выйдет.

– Вас необходимо залить!

– Меня уже заливали, все Средиземное море было опрокинуто на меня, и все-таки я выплыл.

Мне эта переброска надоела, и я протянул галстук.

– Это просто я. Но я затушил пожар, хотя и не вовремя. Самый странный пожар. Когда прогорело окно.

Дядя Савелий схватил тряпку, попробовал пальцем, посмотрел на свет, вся вежливость его слетела:

– Вы просто негодяй!

Передо мной встало одутловатое и темно-багровое лицо Льва Львовича, и он прохрипел:

– Вон!

Я щелкнул его в нос, и он присел и дополз до стула.

– Вы уходите, доктор.

– Нет, я еще посижу, я не знаю – имею ли я право продать масло? С одной стороны, я его завоевал, но с другой стороны – какой же это трофей топленое русское масло? Что это за репарация?

Я ушел.

* * *

Я вышел удовлетворенный. Вообще я все чаще и чаще начал чувствовать удовлетворение. Я боялся, что это удовлетворение исчезнет, хорошо б с таким чувством уехать на Урал. По коридору расхаживал Черпанов. Я решил, что он поджидает меня. Я резво подошел к нему.

– К кому идти? – спросил я храбро.

Он посмотрел удивленно:

– Вы слышали, Мазурский удрал?

– Неоднократно, и от вас. Что ж, одним дураком меньше. Знаю также, что костюм он продал Ларвину и старухе за продовольствие и лекарства. Я себя чувствую прекрасно и на худой конец, если вы меня поддержите в смысле драчки, то я могу помочь вам столкнуть лбами старуху и Ларвина в надежде, конечно, что из этого толчка вырастет костюм. Вспоминается мне по этому случаю рассказ…

Но Черпанов не выразил удовольствия по поводу моего рассказа. Он прошел в ванную, я за ним. Я настаивал, что необходимо идти к Ларвину.

– Да что вас огорчает! – воскликнул я. – В конце концов я один могу пойти.

– Но Мазурский исчез.

– Однако костюм-то здесь. Или вас огорчает, что вы его не имеете возможности захватить на Урал? Боюсь, что он организовал бы пропажу лучших ваших станков на комбинате.

Черпанов сидел на ванне и перебирал книжки.

– На Урал ничего, когда я его повезу, но вот когда он сам поехал…

– Так, вы предполагаете, что Мазурский поехал на Урал?

– А куда ж ему ехать иначе?

– Он может выбрать место потеплее.

– Но ведь там же нету шести братьев Лебедей.

– То есть вы думаете, что он поехал к ним? Он же не спортсмен.

Черпанов вздохнул:

– А какие они спортсмены? То есть они спортсмены, и даже хорошие, но редкий человек занимается прямым своим делом. Эх, Егор Егорыч! Было б хорошо, когда б они были только спортсмены, а не интриганы. А если такие интриганы предупреждают меня: больше всего, Черпанов, остерегайся Мазурского, то, значит, предупреждение их очень и очень не лишнее. Остановись, говорят, но остерегайся.

– То есть я должен понять, что вы приехали сюда по предложению так называемых шести братьев Лебедей?

– Не от них прямо, но по их совету.

– Позвольте, они, что ли, принимают участие в строительстве комбината?

– Не принимают прямо, но косвенно имеют большое значение. Физическое возрождение человека, к которому там стремятся наряду с психическим, которым заведую я, вдруг выдвинуло их на первый план. Судите сами, люди приехали с полным набором физических инструментов в виде тенниса, футбола, волейбола, бокса и тому подобного, вплоть до городков, а что я могу предложить в области психической – ни одной умственной игры. Я только всему этому планы составляю. Скажем, волейбол – натянул себе сетку и кидай мяч да веселись, а мне, скажем, театр организовать, уже не говоря о пьесе на местном материале, актеров попробуйте набрать. Вот они вышли вперед меня и начали влиять на дирекцию. А Мазурский приедет и разоблачит меня перед ними, и они захватят психическую часть, черт его знает, что он наболтает, они могут все даже и Мазурскому передать.

От всего услышанного и я пришел в полное недоумение.

– Послушайте, Леон Ионыч, но ведь это же получается черт знает что такое. Но ведь это же протекционизм, если дело обстоит так, как вы освещаете.

– Именно так.

– Но с этим необходимо бороться. Это нужно вскрывать. Если хотите, дайте мне полномочия, я поеду за Мазурским и все вскрою, это безобразие необходимо прекращать в самом начале.

Черпанов потрепал меня по плечу:

– Хороший вы человек, Егор Егорыч. Но тут помимо протекционизма есть масса и других причин, по которым придется поручить решение дела его в наше отсутствие, да и кроме того, я думаю, что я преувеличиваю значение шести братьев, хотя они и по психической чисто линии в моей области сделали многое. Судите сами: я пил, и пил зверски, почему – я должен вам открыть – и низвергнут был в бездну со всех постов, которые до того занимал, и был я библиотекарем в библиотеке, книги в которой от долговременного чтения и плохой бумаги, на которой их печатают, пришли в такую ветхость, что только ненормальный, свихнувшийся глаз может соединить их листы и, прежде чем читать, надо было рассказать содержание книги, после чего читатель обычно брался, но от слипшихся литер и ветхой бумаги либо ее раскуривал, либо возвращал обратно, но дело это было трудное и без пьянства невозможное, потому что совершенно безнадежно, книг было мало и надо было их повторять, унылые беллетристические измышления, и на таком труде многие спивались, и решили назначать туда грамотных пьяниц, так как считали, что даже, может быть, подобная работа вызовет известное отрезвление. И вот приехали шесть Лебедей, стали думать, кого же пустить по психической работе, и тогда говорят: мы его вылечим, хотя он и наследственный алкоголик, для нас это даже и легче, мы предпочитаем наследственные болезни лечить. А для меня пора была самая тяжелая, я в жару не пью, разве что пиво, но тут при ситуации рассказа должен был даже пить голый спирт, если б его находил. Они приходят и говорят: ты, говорят, никуда, Черпанов, от нас не выскользнешь, наши кулаки тебя всюду найдут, хочешь ли излечиться и приняться за психическую обработку общества?

– Пожалуйста, – говорю, – только от рассказывания книг освободите.

– Мы, – говорят, – будем создавать рефлекс пьянства. За одну рюмку – удар кулаком, но удар кулаком своеобразного характера, будет бить один из шести, а есть разные – холодные, горячие, до крови, до икоты, и так как ты будешь ждать и где бы ты ни пил, мы тебя везде достигнем и найдем. И точно: в лес, бывало, уйду, не говоря уже про людей, налью рюмку, осмотрюсь кругом никого, только выпью рюмку, как шарахнет каким-нибудь колющим ударом, так кишки перевернутся, смотришь – а один из Лебедей сидит где-нибудь за пнем или за кочкой!

– Излечили?

– В две недели всю наследственность рукой сняло, но и с тела и со смелости я спал. Дали мне тогда психическую переделку людей и направили сюда, так как я пока планов не составил, собирать рабсилу и изучать каждого в отдельности в его быту и составлять на каждого психологическую ведомость.

– Следовательно, выходит, что главную роль там пока играют шесть братьев Лебедей?

– А как же иначе? Какие за мной заслуги, кроме пьянства, а они в ужас и сокрушение чувств Урал привели тем, что в декадный срок, в одних трусиках, обежали весь Урал с юга на север, причем, было у них на севере крупное столкновение с бандой бродячих кулаков, так они их лбами разогнали.

– Как так можно лбами разогнать банду?

– А вот и можно. Банда на них с оружием, а один из них подбегает сбоку – и трах, как козел, лбом в живот предводителя, а тот и кувырком, он вторично… Они, опираясь на лоб, подкову выпрямляют.

– Очень уж вы невероятные вещи рассказываете.

– А вот увидите, когда приедете на Урал. Вот вам фотография.

Он достал. Стояли, действительно, пятеро здоровенных дядей с узкими полосками лбов, в полосатых майках и вытаращенными глазами.

– Позвольте, их здесь пять, а что касается лбов, то нельзя же эту полоску в палец считать за лоб.

– Их и есть пять.

– Но почему же шесть братьев Лебедей?

– Не знаю, не догадался спросить, может быть, шестого они подбирают, или умер, или в тренировке, они постоянно тренируются. Что может там наплести Мазурский?

– Так давайте я поеду, если вас это так беспокоит.

– Надо здесь дело покончить, а не ехать. Очень мы разъезжать любим. Костюм упустим.

– Да я могу пойти и достать.

– Войдите!

В дверях стоял Жаворонков, он плотно прикрыл дверь, перекрестился, полез в глубокий карман, запустив туда руку по локоть. Черпанов сидел, поставив ноги. Жаворонков достал грязный платок и положил его на ноги Черпанова. Платок завязали узлом. Черпанов положил платок в карман.

– Спасибо.

– Да чего ж не пересчитаете?

– А зачем считать, разве их тут дюжина?

– И побольше дюжины, – самодовольно сказал Жаворонков.

– Измял ты их?

– Да не измяты, а сложены.

– Шелковые, что ли?

– Бумажные.

– Маленькие размером, значит?

– Нормальные.

– Ну да черт с ними, есть о чем разговаривать! Спасибо. Где нашел-то?

– А у себя в сундучке.

– Любопытно, как я их мог только засунуть под сундук.

– Да нет, в сундучке.

– Извини, но в сундук я твой не лазил.

– Да зачем вам туда лазить? Кроме меня да бога никого туда не пускается.

– Что ж, выходит, что ты у меня их и спер.

– Я спер? Мои кровные.

– Твои. Зачем же ты мне их даешь?

– На дело.

– Делов у меня много.

– А на то самое. На несчастную религию, в пользу вашего скрытого креста. Мне одно только желательно, хоть я и погибнуть могу в этом деле, скажите, что помощь вам оказывает Жаворонков, и он всегда с вами.

– Платками.

– Да нет, не платками тут, а делом.

Черпанов пощупал деньги в кармане.

– Действительно шуршат. А я думал, мои носовые платки, я их всегда теряю. Сколько же их тут?

– Двести пятьдесят. Вы бы мне расписочку о вступлении в коммуну от вашего скрытого креста.

– Какого скрытого?

– А скрытого Красного Креста, который пришел в лице вас на помощь запуганным. Я могу вести молитвы, даже так ловко, что никто и не догадается, которые опасаются, я знаю такую краткую и убийственную на врагов молитву, которую, можешь и в компартии состоять, – читай, и все простится и все в нашу сторону повернется.

Черпанов передал ему платок обратно.

– Ты ошибаешься, Жаворонков, у нас атеистическая коммуна.

Назад Дальше