Она поблагодарила, что я не забыл ее, и за то удовольствие, которое я доставил ей тем, – прибавила она со вздохом, – что захотел еще раз взглянуть на нее и проститься с ней в последний раз. Но когда я стал уверять ее, что ничто неспособно разлучить меня с нею, что я готов следовать за нею на край света, чтоб заботиться о ней, служить ей, любить ее, и неразрывно связать свою жалкую судьбу с нею, – то бедная девушка предалась столь нежным и горестным чувствам, что такое сильное волнение заставило меня опасаться за ее жизнь. Все ее душевные движения, казалось, сосредоточились в ее глазах. Она устремила их на меня. Порой она открывала рот, но была не в силах, закончить того, что хотела сказать. Тем не менее, у нее вырывались порою слова. То были выражения удивления к моей любви, нежные сетования на свою беспорядочность, сомнения в том, что она может быть на столько счастлива, чтоб внушить мне такую совершенную страсть, настоятельные просьбы, чтоб я отказался от намерения ехать за нею, и стал искать счастья, меня достойного, на которое, по ее словам, я не мог надеяться с нею.
Вопреки самой жестокой судьбе, я находил блаженство в ее взглядах, и в том, что убеждался в ее любви. Правда, я лишался всего, что ценится людьми; но я был властелином сердца Манон, единственного блага, которое я ценил. Не все ли равно, где мне жить: в Европе или Америке, только бы знать, что я буду счастлив, живя с моей любовницей! Разве вся вселенная не отечество двух верных любовников? Разве они не находят друг в друге всего, отца, мать, родственников, друзей, богатство и счастье?
Если меня что и беспокоило, то страх видеть Манон в нужде. Я уже воображал, что живу с нею в стране невозделанной, населенной дикарями.
– Я вполне уверен, – говорил я, – что там не будет таких жестоких людей, как Ж. М. и мой отец. Они дозволят нам жить в мире. Если рассказы о них верны, то они следуют законам природы. Они не знают ни приступов скупости, которые одолевают Ж. М., ни фантастических понятий о чести, которые превратили отца в моего врага. Они не станут тревожить двух влюбленных, которые станут жить столь же просто, как и они сами.
С этой стороны я был спокоен. Но я не предавался романтическим мечтаниям по отношению к обиходным житейским потребностям. Я слишком часто испытывал, что существуют непереносные лишения, особенно для нежной девушки, привыкшей жить с удобством и в изобилии. Я был в отчаянии, что бесполезно истратил все деньги и что то, что у меня осталось, скоро будет отнято, благодаря мошенничеству стрелков. Я сознавал, что с небольшой суммой в Америке, где деньги редкость, я не только мог бы обезопасить себя на некоторое время от бедности, но и взяться за какое-нибудь предприятие и прочно устроиться.
Это соображение породило во мне мысль написать Тибергию, который всегда с готовностью и дружески предлагал мне помощь. Я написал из первого же города, через который мы проезжали. Я не выставлял, в письме иной причины, кроме настоятельной нужды, в которой, как я предвижу, я окажусь в Гавр-де-Грасе, куда, как я сознавался, я отправился провожать Манон. Я просил у него сто пистолей. "Устройте так, чтоб я получил их в Гавре через почтмейстера, – писал я ему. – Вы понимаете, что я уже в последний раз докучливо пользуюсь вашим расположением, и что в виду того, что у меня похищают любовницу навсегда, я не могу же отпустить ее без некоторого вспомоществования, которое облегчит ее участь и мою смертельную печаль".
Стрелки, заметив жестокость моей страсти, стали до того несговорчивы, что постоянно удваивали цену за малейшее снисхождение, и вскоре довели меня до последней крайности. Любовь, впрочем, не дозволяла мне беречь денег. Я с утра до вечера забывался подле Манон, и мне отмеривали время уже не по часам, но по целым дням. Наконец, мой кошелек совсем опустел; у меня не стало защиты от капризов и грубости шести негодяев, которые обращались со мною с невыносимым высокомерием. Вы были тому свидетелем в Пасси. Встреча с вами была счастливой минутой отдохновения, дарованной мне фортуной. Жалость, которую вы почувствовали при виде моих страданий, была моей единственной предстательницей перед вашим великодушным сердцем. Помощь, щедро вами мне оказанная, дозволила мне добраться до Гавра, и стрелки сдержали свое обещание с большей верностью, чем я надеялся.
Мы приехали в Гавр. Я отправился прямо на почту. Тибергий еще не успел мне ответить. Я справился, в какой именно день я могу ждать письма. Оно могло прийти не раньше, как через два дня; и, по странному капризу моей горькой доли, наш корабль должен был, отойти накануне того дня, когда я ожидал письма. Я не могу вам изобразить моего отчаяния.
Как, – вскричал я, – и в несчастии мне приходится испытывать одни крайности?
Ах, – отвечала Манон, – стоит ли несчастная жизнь тех забот, которые мы предпринимаем? Умрем в Гавре, милый мой кавалер. Пусть смерть сразу прикончит все наши страдания! Иль нам еще влачить их в неведомой стране, где нас, без сомнения, постигнет самая ужасная крайность? иначе зачем бы и ссылать меня туда!.. Умрем, – повторяла она, – или, по крайней мере, убей меня, и соедини свою судьбу с судьбой более счастливой любовницы.
– Нет, нет, – отвечал я – быть несчастным с тобой – для меня завидная доля.
Ее слова заставили меня вздрогнуть. Я подумал, что она подавлена несчастием. Я принуждал себя казаться спокойным, чтоб отогнать от нее мрачные мысли о смерти и отчаянии. Я решился и впредь так держать себя, и впоследствии я испытал, что ничто так не способно внушить женщине бодрость, как неустрашимость любимого ею человека.
Потеряв надежду получить помощь от Тибергия, я продал лошадь. Вырученные от продажи деньги с тем, что у меня еще оставалось от вашей помощи, составило небольшую сумму в семнадцать пистолей. Семь я истратил на покупку необходимых для Манон вещей, а остальные тщательно припрятал, как основу нашего будущего благосостояния и наших надежд в Америке. В то время вызывали молодых людей, желающих, добровольно отправиться в колонию. Переезд и прокорм были мне обещаны даром. Парижская почта отправлялась завтра, и я снес письмо к Тибергию. Оно было трогательно и, без сомнения, способно растрогать его до последней степени, потому что заставило принять решению, на которое его могли подвигнуть только чувства бесконечной нежности и великодушия к несчастному другу.
Мы подняли паруса. Ветер все время дул попутный. Я выпросила, у капитана, особое помещение для Манон и для себя. Он был так добра, что посмотрел на нас иначе, чем на прочих наших несчастных сотоварищей. Я в первый же день поговорил с ним отдельно, и дабы заслужить от него некоторое уважение открыл ему отчасти свои злоключения. Я не считал, что бессовестно солгу, сказав ему, что я женат на Манон. Он притворился, что тому верит, и оказал мне покровительство. Доказательства тому мы видели во время всего плавания. Он позаботился, чтоб нас кормили порядочно; и его внимание к нам повело к тому, что наши товарищи по несчастию стали оказывать нам почтение. Я постоянно внимательно наблюдал за тем, чтоб Манон не чувствовала ни малейшего неудобства. Она прекрасно видела это, и такое обстоятельство, в соединении с живым чувством, что я ради ее подвергаю себя такой крайности, заставляло ее быть до того нежной и страстной, до того внимательной к моим малейшим потребностям, что между нами началось вечное соревнование в любви и услугах.
Я не скучал по Европе. Напротив, чем больше мы приближались к Америке, тем больше расширялось и становилось спокойнее мое сердце. Если б я был уверен, что не стану там нуждаться ни в чем строго необходимом, для жизни, то я возблагодарил бы фортуну за то, что она произвела такой счастливый перелома, в наших, злоключениях.
После двухмесячного плавания, мы, наконец, пристали к желанному берегу. По первому взгляду, земля не представляла для нас ничего приятного. То были бесплодные и безлюдные поля, где едва виднелось несколько тростинок и деревьев, обнаженных ветром. Ни следа, ни человека, ни животного. Однако когда капитан приказал сделать несколько выстрелов из пушек, то вскоре мы увидели, что к нам, на встречу с выражениями радости идет толпа жителей Нового Орлеана. Мы не видели города, с этой стороны его скрывал небольшой холм. Нас приняли как людей, сошедших с неба.
Бедные жители торопились расспрашивать нас о состоянии Франции и различных провинций, где они родились. Они обнимали нас как братьев, как дорогих друзей, пришедших разделить с ними бедность и уединение. Мы вместе с ними отправились в город; но, подойдя, мы изумились, увидев что-то, что нам, выдавали за город, было просто собранием нескольких бедных мазанок. Дом губернатора показался нам неважным, как по высоте, так и по положению. Он был защищен при помощи земляных верков, вокруг которых, тянулся широкий ров.
Мы были ему представлены. Он долго по секрету говорил с капитаном, и затем, подойдя к нам, долго разглядывал одну за другою девушек, пришедших на корабле. Их было счетом тридцать, потому что в Гавре оказалась еще другая партия, которая присоединилась к нашей. Губернатор, после долгого осмотра, приказал позвать молодых горожан, которые толпились в ожидании супруг. Самых хорошеньких он отдал тем, кто поважнее, а остальные были распределены по жребию. Он еще не говорил с Манон; но, приказав другим уйти, он велел остаться ей и мне.
– Я узнал от капитана, – сказал он нам, – что вы обвенчаны, и что за дорогу он убедился, что вы умны и обладаете известными достоинствами. Я не вхожу в рассмотрение причин, повлекших за собою ваше несчастие, но если правда, что вы обладаете на столько знанием света, как то я заключаю по вашему виду, то я ничего не пожалею чтоб, облегчить вашу участь, а вы взамен постарайтесь доставить мне некоторое удовольствие в этом диком и пустынном месте.
Я отвечал ему в таких выражениях, которые считал наиболее пригодными, чтоб подтвердить составленное им о нас мнение. Он отдал приказание приготовить для нас у себя ужинать. Я нашел, что он весьма любезен для начальника несчастных изгнанников. Он при других не расспрашивал нас о сущности наших приключений. Разговор, был общий; и, невзирая на нашу печаль, Манон и я, мы оба старались сделать его приятным.
Вечером он приказал отвести нас в назначенное для нас помещение. Мы увидели бедную мазанку, построенную из досок и грязи, в две или три комнаты внизу и с чердаком наверху.
Он приказал поставить пять или шесть стульев и необходимую для жизни утварь.
Манон, казалось, пришла в ужас от такого жалкого помещения. Она беспокоилась больше обо мне, чем о самой себе. Когда мы остались вдвоем, она села и горько заплакала. Я сначала стал утешать ее; но когда она сказала мне, что жалеет только обо мне, и что в наших общих несчастиях она обращает внимание только на то, что мне приходится страдать, – то я постарался выказать бодрость и даже радость настолько, чтоб, ободрить и ее.
На что мне жаловаться? – сказал я, – я обладаю всем, чего только желаю. Ведь вы меня любите, не правда ли? о каком же ином счастье я когда-либо мечтал? Предоставим небу заботу о нашем благосостоянии. Я не нахожу, чтоб наше положение было уж такое отчаянное. Губернатор – человек, любезный; он оказал нам внимание, он озаботится, чтоб, мы не нуждались ни в чем необходимом. Что касается до бедности нашей мазанки и грубости мебели, то вы могли уже заметить, что здесь мало кто живет в лучшем помещении и мало у кого есть лучшая мебель. Притом, – прибавил я, обнимая ее, – ты удивительный химик, ты все превращаешь в золото.
Значит, вы будете богатейшим человеком во вселенной, – отвечала она, – потому что если никогда не было любви равной вашей, то никто и не был, так нежно любим, как вы. Я знаю себе цену, – продолжала она. – Я сознаю, что я никогда не заслуживала той чудесной привязанности, которую вы питаете ко мне. Я вам причиняла только огорчения, и только ваша чрезмерная доброта могла прощать их мне. Я была легкомысленна и ветрена, и даже любя вас до безумия, а я всегда так любила вас – я была неблагодарной. Но вы и не поверите, как я изменилась. Вы видели, со времени нашего отъезда из Франции, что я часто проливаю слезы, и ни разу я не плакала о своем несчастье. Я тотчас же перестала его чувствовать, как только вы стали разделять его со мною. Я плакала только от нежной любви и сострадания к вам. Я не могу утешиться при мысли, что хоть на один миг в жизни огорчила вас. Я беспрерывно упрекаю себя в непостоянстве и умиляюсь, удивляюсь тому, на что вас подвигла любовь; ради несчастной, нестоящей вас; я всей моей кровью, – прибавила она, заливаясь слезами, – не искуплю и половины страданий, которые причинила вам.
Ее слезы, ее речи, тон, которым она произносила их, произвели на меня столь удивительное впечатление, что мне казалось, будто душа моя распадается.
Берегись, берегись, милая моя Манон, – сказал я, – у меня не хватит силы перенести столь сильные доказательства твоей любви; я не привык к избытку радости. О, Боже! – вскричал я, – я больше ни о чем не прошу тебя: я уверился в сердце Манон; оно таково, каким я и желал, чтоб оно было для моего счастья; отныне я не могу уж быть несчастлива, мое блаженство настало.
И оно не исчезнет, если только зависит от меня, – отвечала она; – и я знаю также, где всегда могу рассчитывать найти свое блаженство.
Я заснул с этими прелестными мыслями, превратившими мою мазанку во дворец, достойный первого в свете властителя. Америка казалась мне обетованной землей.
– Для того чтоб узнать истинную сладость любви, – часто говорил я Манон, – надо заехать в Новый Орлеан. Тут только любят без расчета, без ревности, без непостоянства. Наши соотечественники едут сюда на поиски за золотом; они и не воображают, что мы нашли тут сокровища более драгоценные.
Мы заботливо хранили дружественное расположение губернатора. Через несколько недель после нашего приезда, он был так добр, что поручил мне небольшую, ставшую вакантной, должность в форте. Хотя она была и неважная, но я принял ее, как милость небесную. Я получил возможность жить, не будучи никому в тягость. Я нанял себе слугу, и служанку для Манон. Наше небольшое хозяйство устроилось. Я вел себя согласно с правилами, и Манон также. Мы не упускали случая, когда имели возможность, оказать услугу или сделать добро нашим соседям. Официальное положение и мягкость нашего обращения доставили нам доверие и любовь всей колонии. Мы вскоре заслужили такое уважение, что считались после губернатора первыми лицами в городе.
Невинность наших занятий и спокойствие жизни способствовали тому, что мы незаметно вспомнили о религиозных требованиях. Манон никогда не была безбожницей. Я также никогда не принадлежал к тем кранным вольнодумцам, которые хвалятся тем, что соединяют испорченность нравов с неверием. Любовь и молодость были причиной моего распутства. Опыт был нам заменою возраста; он произвел на нас такое же действие, как годы. Наши всегда рассудительные разговоры привели нас незаметно к мысли о любви, согласной с добродетелью. Я первый предложил Манон эту перемену. Я знал правила ее сердца. Она была пряма и естественна в своих чувствах, – качество, всегда располагающее к добродетели. Я дал ей понять, что для полного счастья нам недостает одного:
Именно, – сказал я, – оно должно получить благословение неба. Мы люди бесхитростные, и сердца наши так созданы друг для друга, что мы свободно можем жить, забывая о долге. Мы могли так жить во Франции, где для нас равно было невозможно, как перестать любить друг друга, так и устроиться на законном основании; но в Америке, где мы зависим только от самих себя, где нам нечего считаться с произвольными законами сословий и благоприличия, где даже думают, что мы обвенчаны, – кто мешает нам обвенчаться в самом деле и облагородить нашу любовь обетами, которые укрепляет религия? Я, предлагая вам руку и сердце, – добавил я, – не предлагаю ничего нового; но я готов возобновить этот дар у подножия алтаря.
Мне казалось, что эти слова исполнили ее радости.
Поверите ли, – отвечала мне она, – что эта мысль приходила мне тысячу раз как, мы в Америке. Боязнь, что вы ее не одобрите, заставляла меня хранить это желание в моем сердце. Во мне нет надменного притязания название вашей супруги.
– Ах, Манон! – возразил я, – ты стала бы супругой короля, если б небо даровало мне венец при рождении. Не станем колебаться. Нам нечего опасаться каких-либо препятствий. Я нынче же переговорю об этом с губернатором и сознаюсь ему, что доселе мы его обманывали. Пусть пошлые любовники, – добавил я, – боятся нерасторжимых оков брака. Они не боялись бы их, если б были, как мы, уверены, что будут всегда носить оковы любви.
После этого решения я оставил Манон на вершине радости. Я убежден, что нет ни одного честного человека на совете, который не одобрил бы моих намерений при моих тогдашних обстоятельствах, то есть когда я был роковым образом порабощен страстью, которой не мог победить, и отягощен упреками совести, которых не должен был заглушать. Но найдется ли кто-либо, который назовет мои сетования несправедливыми за то, что я жалуюсь на суровость неба, отвергшего мое намерение, предпринятое мною ради того, чтоб угодить ему? Ах, что я говорю: отвергнуть! Нет, оно наказало меня за него, как за грех. Оно терпеливо относилось ко мне, когда я слепо следовал пути порока, и хранило самые жестокие наказания до того времени, как я стал возвращаться к добродетели. Я боюсь, что у меня не хватит силы докончить рассказ о самом гибельном событии, какое когда-либо случалось.
Как я условился с Манон, я отправился к губернатору, чтобы попросить его согласия на наше бракосочетание. Я бы остерегся и не сказал ни слова ни ему, ни кому другому, если б мог надеяться, что его священник, единственный в то время в городе, согласится оказать мне эту услугу без его соизволения; но, не надеясь, что он сохранит все втайне, я решился действовать открыто.
У губернатора был племянник, по имени Синнелэ, которого он любил чрезмерно. То был человек лет тридцати, храбрый, но заносчивый и жестокий. Он не был, женат. Красота Манон обратила на себя его внимание с первых же дней по нашем приезде, а случаи видеть ее, которые представлялись без числа в течение девяти или десяти месяцев, до того воспламенили его страсть, что он тайно сгорал по ней.
Но он, так же как и его дядя, и весь город, был убежден, что мы, действительно, обвенчаны, а потому овладел настолько своей страстью, что не давал ей ничем обнаруживаться; он даже проявлял свое рвение по отношению ко мне, оказывая мне услуги во многих обстоятельствах.
Придя в форт, я застал его у дяди. У меня не было никакой причины, заставлявшей таить от него свое намерение; таким образом, я не затруднился объясниться в его присутствии. Губернатор выслушал меня со своей обычной добротой. Я рассказал ему отчасти мою историю, и он выслушал, ее с удовольствием, и когда я попросил его присутствовать при задуманном мною обряде, то он был столь великодушен, что принял на себя все издержки празднества. Я вышел от него вполне довольный.
Через час я увидел, что ко мне подходит священник. Я воображал, что он пришел сказать некоторое поучение по поводу моей женитьбы; но он холодно поклонившись, объяснил мне в двух словах, что г. губернатор запрещает мне о ней и думать и что у него другие виды относительно Манон.
– Другие виды относительно Манон! – сказал я ему со страшным стеснением в сердце. – Какие же такие виды.