– Я свез ее к нему нынче утром, – продолжал он, – и этот честный человек был до того очарован ее достоинствами, что пригласил ее тотчас же отправиться с ним на дачу, где он хочет провести несколько дней. Но я, – добавил Леско, – сразу постиг, в какое выгодное положение это может его поставить, а потому дал ему прямо попить, что Манон, понесла значительные потери, и до того подзадорил его щедрость, что он тут же подарил ей двести пистолей. Я сказал ему, что для подарка это превосходно; но что в будущем сестре потребуются большие расходы; что она сверх того обязана заботиться о младшем брате, который у нас остался на руках после смерти отца и матери, и что если он считает, что она достойна его уважения, то, конечно, не дозволит ей страдать об этом бедном мальчике, которого она считает за другую свою половину. Этот рассказ растрогал его. И он обязался нанять удобный дом, для вас, и Манон; ведь вы-то и есть этот братец-сиротка; он обещал, что даст приличную обстановку и станет выдавать вам ежемесячно по четыреста ливров чистоганом, а это составит, если я умею считать, четыре тысячи восемьсот в год. Перед отъездом в деревню, он отдал приказ управляющему нанять дом и чтоб к его приезду все было готово. Тогда вы увидите Манон, которая поручила мне расцеловать вас за нее тысячу раз, и уверить, что она больше, чем когда, вас любит.
Я сел, и стал раздумывать об этом странном повороте в моей судьбе. Чувства во мне до того разделились, и были вследствие этого столь смутны, что их трудно определить, и я долго не отвечал на множество вопросов, которые поочередно предлагал мне Леско. В этот миг честь и добродетель пробудили во мне некоторое угрызение совести, и я со вздохом обращал взоры к Амьену, к родительскому дому, к семинарии святого Сульпиция, ко всем местам, где я жил в невинности. Какое огромное пространство отделяло меня от этого счастливого состояния! Я видел его только издали, как тень, которая привлекала еще мои взоры и желания, но была уже не в состоянии возбудить во мне силы.
– Вследствие какого рокового обстоятельства, – говорил я, – я стал преступен? Любовь страсть невинная, каким же образом она превратилась для меня в источник бед и распущенности? Кто мешал мне вести с Манон спокойную и добродетельную жизнь? Отчего я не женился на ней раньше, чем она отдалась мне? разве отец, который меня так любит, не согласился бы, если б я неотступно просил его о деле законном? Ах! сам отец нежил бы ее, как прелестную дочь, слишком достойную, чтоб стать женой его сына; я был бы счастлив любовью Манон, привязанностью отца, уважением честных людей, благами фортуны и спокойствием добродетели. Гибельный поворот! Какую подлую роль предлагают мне разыгрывать! Как! и я разделю?.. но можно ли колебаться, когда Манон уже решила, и я, не согласившись, лишусь ее.
– Г. Леско, – вскричал я, закрывая глаза, как бы для того, чтоб устранить столь огорчительные размышления! – если у вас было намерение оказать мне услугу, то я благодарю вас. Положим, вы могли бы избрать путь более честный, но дело уж кончено, не правда ли? что ж, подумаем, как воспользоваться вашими заботами и выполнить ваш проекта.
Леско, которого мои гнев, сопровожденный слишком долгим молчанием, поверг в замешательство, был в восторге, видя, что я принял совсем, иное решение против, того, которого он, опасался; он, вовсе не отличался храбростью, в чем я впоследствии имел случай убедиться.
– Да, да, – поспешно отвечал он мне, – я оказал вам великолепную услугу и вы увидите, что она доставит нам больше выгод, чем вы ожидаете.
Мы стали совещаться, каким образом устранить недоверие, которое может, забраться в голову г, де-Ж. М., насчет нашего родства, когда он увидит, что я и больше, и старше, чем, быт, может, он воображает себе. Мы не придумали иного средства, как то, что я должен разыграть перед ним простоватого провинциального юношу намеревающегося поступить в духовное звание, и что я ради этого стану ежедневно ходить в коллегию. Мы решили также, что в первый раз, когда я буду допущен до чести раскланяться с ним, я оденусь поплоше.
Он воротился в город через три, или четыре дня. Он сам привез Манон в дом, который его управляющий поспешил устроить. Она тотчас же известила Леско о своем возвращении, а тот дал знать мне, и мы отправились к ней. Старый любовник уже ушел от нее.
Невзирая на самоотречение, с которым я подчинился ее воле, я, при виде ее, не мог заглушить в себе сердечного ропота. Она нашла, что я печален и томен. Радость увидеть ее вновь не превозмогла вполне огорчения, причиненного ее неверностью. Она, напротив, казалось была в восторге от удовольствия, что видит меня снова. Она упрекала меня в холодности. Я не удержался и у меня, в сопровождении вздохов, вырвались слова: коварная и неверная.
Она сначала посмеялась над моей простоватостью, но когда она заметила, что мои взоры постоянно с печалью останавливаются на ней, и ту муку, которую мне приходится переживать вследствие перемены, столь противной моему характеру и желаниям, то ушла одна в свою спальню. Через минуту я последовал за нею. Я застал ее всю в слезах. Я спросил, ее о чем она плачет.
– Тебе не трудно было бы догадаться, – сказала она мне; – подумай сам, зачем мне жить, если мой вид способен только вызывать у тебя мрачное и печальное выражение? Ты уже час здесь, а еще ни разу не приласкал меня, и на мои ласки отвечаешь величественно, точно султан в сериале.
Послушайте, Манон, – отвечал я, обнимая ее, – я больше не могу скрывать от вас, что сердце мое в смертельной горести. Я не стану теперь говорить о тревоге, в которую повергло меня ваше непредвиденное бегство, ни о жестокости, с какой вы бросили меня, не сказав мне и слова в утешение, ваша прелесть заставила бы забыть меня о том. Но разве вы думаете, что я без вздохов и слез, – продолжил я, – причем у меня на глазах показались слезы, – могу подумать о той печальной и несчастной жизни, которую вы принуждаете меня вести в этом доме? Устраним и мое происхождение, и мою честь; эти доводы слишком слабы, чтоб соперничать с такою, как моя, любовь, но самая любовь… или вы полагаете, что она не стонет, видя, как она дурно вознаграждается, или верней, как сурово обходится с нею неблагодарная и жестокая любовница?..
Она прервала меня.
Послушайте, кавалер, – сказала она, – зачем мучить меня упреками, которые в ваших устах терзают мне сердце? Я вижу, что оскорбляет вас. Я надеялась, что вы согласитесь на составленный мною план, ради того, чтоб немного поправить наши обстоятельства, и я стала приводить его в исполнение, не говоря вам ни слова, из желания пощадить вашу деликатность; но вы его не одобряете, и я от него отказываюсь.
Она добавила, что просит меня быть снисходительным только на сегодня; что она уже получила двести пистолей от своего старого любовника и что вечером он обещал принести ей жемчужное ожерелье и другие драгоценности, а сверх того половину условленного годичного содержания.
– Дайте мне только взять от него подарки, – сказала она мне; – клянусь, он не может похвалиться, будто получил что-нибудь от меня, потому что я доселе откладывала все до возвращения в город. Правда, он более миллиона раз поцеловал мне ручки, и справедливость требует, чтоб он заплатил за это удовольствие, а принимая во внимание его богатство и года, пять или шесть тысяч франков право не дорого.
Ее решение было для меня приятнее надежды получить пять тысяч франков. Я имел, возможность узнать, что в моем сердце еще не вполне исчезло чувство чести: оно радовалось, что удалось избегнуть позора. Но я был рожден для кратких радостей и долгих страданий. Фортуна меня извлекала из одной пропасти единственно для того, чтоб повергнуть в другую. Когда я тысячью ласк доказал Манон, как меня осчастливила эта перемена, я сказал, ей, что следует сообщить о ней г. Леско, дабы мы сообща могли принять меры. Он сначала поворчал, но четыре, или пять тысяч ливров, наличными легко наставили его войти в наши виды. Было решено, что мы все втроем будем ужинать с г. де-Ж. М., и по двум причинам: во-первых, чтоб позабавиться милой сценой, когда меня будут выдавать за школяра, брата Манон; во-вторых, чтоб помешать старому развратнику слишком развернуться перед моей любовницей, – на что он полагает будто имеет право, столь щедро заплатив вперед. Мы с Леско должны были удалиться, когда он пойдет в комнату, где будет намереваться провести ночь; а Манон, вместо того, чтоб следовать за ним, обещала нам выйти. Леско взял на себя труд позаботиться о том, чтоб карета ждала нас у ворот.
Настал час ужина, и г. де-Ж. М. не заставил себя дожидаться. Липко был в зале вместе с сестрой. Первым делом старик предложил красавице ожерелье, браслеты и жемчужные серьги, стоившие все вместе не менее тысячи экю. Затем он отсчитал полновесными луидорами сумму в две тысячи четыреста ливров, составлявшую полугодовое содержание. Он подсластил свой подарок множеством нежностей во вкусе старого двора. Манон не могла отказать ему в нескольких поцелуях; таким образом, она приобрела право на деньги, которые он передал ей. Я стоял у двери, насторожив уши в ожидании, когда Леско позовет меня.
Когда Манон заперла деньги и драгоценности, он вошел и, взяв меня за руку, подвел к г. де-Ж. М. и приказал мне сделать ему реверанс. Я отвесил два или три глубочайших поклона.
– Извините, – сказал ему Леско, – он совсем невинный ребенок. Как видите, у него совсем не парижское обхождение, но мы надеемся, что он понемногу образуется. Вы будете часто встречаться здесь с этим господином, – добавил он, обращаясь ко мне; – постарайтесь же хорошенько воспользоваться таким прекрасным примером.
Старому любовнику, по-видимому, было приятно меня видеть. Он два или три раза потрепал меня по щеке, сказав, что я хорошенький мальчик, но что в Париже надо за собой присматривать, потому что тут молодые люди легко вовлекаются в распутство. Леско стал уверять его, что я от природы так благоразумен, что только о том и толкую, как бы сделаться священником, и что все мое удовольствие состоит в богомольи.
– Я нахожу, что он похож на Манон, – сказал старик, взяв меня за подбородок.
Мы так близки с ней по плоти, – отвечал я с наивным видом; – что я люблю сестрицу Манон как самого себя.
Слышите? – сказал он Леско. – Он не глуп. Жаль, что мальчик не получил светского образования.
Ах, сударь! – возразил я, – и у нас в церквах я видел многих, да и в Париже, надеюсь, найду людей глупее меня.
Каково! – сказал он, – для мальчика из провинции просто удивительно.
За ужином весь разговор был почти в том же роде. Ветряная Манон несколько раз взрывами смеха чуть не испортила дела. Ужиная, я нашел случаи рассказать ему его же собственную историю и грозящую ему злую участь. Леско и Манон трепетали во время моего рассказа, особенно когда я с натуры рисовал его портрет; но самолюбие помешало ему узнать в нем себя, и я закончил все так ловко, что он первый нашел, что это ужасно смешно. Вы увидите, что я не без причины распространился об этой дурашливой сцене.
Наконец, настал час идти спать. Мы с Леско ушли. Его проводили в его комнату, а Манон. выйдя под каким-то предлогом, присоединилась к нам. Карета ждала нас за три или четыре дома, и теперь подъехала, чтоб мы сели. В тот же миг мы уехали подальше из этого квартала.
Хотя в моих собственных глазах вся эта проделка была чистым мошенничеством, я не считал ее самой скверной из тех, за которые мне приходилось упрекать себя. Меня более беспокоили деньги, которые я выигрывал в карты. Впрочем, мы воспользовались ею столь же мало, как и другими, и небу было угодно, чтоб более слабый проступок получил более строгое наказание.
Г. де-Ж. М. вскоре заметил, что разыграл дурака. Не знаю, предпринял ли он какие-нибудь попытки открыть нас в тот же вечер; но он пользовался такими влиянием, что поиски его не могли остаться долго бесплодными, а мы были достаточно безрассудны, рассчитывая, что Париж велик и что от его квартала до нашего далеко. Он не только разузнал, где мы живем и в каком положении паши дела, но и то, кто я таков, какую жизнь вел в Париже, о былой связи Манон с Б., о том, как она обманула его; словом, все скандальное в нашей истории. Затем, он вознамерился добиться нашего ареста, и того, чтоб с нами было поступлено не как с преступниками, а как с ведомыми распутниками. Мы еще спали, как в нашу комнату вошел полицейский сержант с полдюжиной рядовых. Они, во-первых, захватили наши деньги, или вернее г. де-Ж, М., и грубо разбудив нас, повели на улицу, где нас ждали две кареты: в одной из них без объяснения увезли бедную Манон, а в другой – отправили меня в монастырь святого Лазаря.
Надо испытать самому такие превратности судьбы, чтоб судить об отчаянии, какое они могут причинить. Полицейские имели жестокость не дозволить мне ни обнять Манон, ни сказать ей слово. Я долго не знал, что сталось с нею. Для меня, без сомнения, было счастьем, что я не узнал этого раньше; ибо столь ужасная катастрофа лишила бы меня чувств, а быть может и жизни.
Итак, моя несчастная любовница была увезена на моих глазах, и отправлена в убежище, которое мне страшно назвать. Какая судьба для прелестнейшего создания, которое занимало бы первый в мире престол, если б у всех были мои глаза, и мое сердце! Там не обходились с ней по-варварски: но она была заключена в тесной тюрьме, одинока, и принуждена была отбывать ежедневно известный рабочий урок, как необходимое условие для получения отвратительной пищи. Я узнал об этой печальной подробности только долгое время спустя, испытав, и сам в продолжение нескольких месяцев суровое и скучное наказание. Полицейские и мне не сказали, куда меня приказано отвезти, и я узнал о своей участи только у ворот монастыря святого Лазаря. В этот миг я предпочел бы смерть тому состоянию, которое, как я думал, угрожало мне. У меня было ужасное представление об этом доме. Мой страх усилился, когда солдаты еще раз обыскали мои карманы для удостоверения, что в них нет оружия и ничего годного для защиты.
Тотчас же явился настоятель; его предупредили о моем прибытии. Он с большой кротостью поздоровался со мною.
Батюшка, – сказал я, – без оскорблений; я скорей умру тысячу раз, чем потерплю унижение.
Нет, сударь, нет, – отвечал он, – вы станете вести себя благоразумно и мы будем довольны, друг другом.
Он, попросил меня подняться наверх. Я последовал за ним без сопротивления. Стрелки сопровождали нас до двери; настоятель, войдя со мной в комнату, сделал знак, что они удалились.
И так, я ваш пленник! – сказал я ему. – Что ж вы думаете, батюшка, делать со мною?
Он сказал мне, что очень рад, что я заговорил разумным тоном, что его обязанность состоит в том, чтоб постараться внушить мне любовь к добродетели и религии, а моя в том, чтоб воспользоваться его увещаниями и советами, что если я хотя несколько буду ответствовать на его заботы обо мне; то в уединении найду наслаждение.
Наслаждение! – возразил я, – вы не знаете, батюшка, что только одна вещь может доставить мне наслаждение.
Я знаю, – отвечал он; – но надеюсь, что расположение вашего духа изменится.
Его ответ дал мне понять, что ему известны мои похождения, и, быть может, даже и мое имя. Я попросил его разъяснить мне это. Он, понятно, отвечал, что ему сообщили обо всем.
Услышать это было для меня самым жестоким наказанием. Слезы полились у меня ручьями, и я предался самому страшному отчаянию. Я не мог, утешиться в том унижении, которое сделает меня предметом толков всех знакомых, и позором для моего семейства. Целую неделю я провел в самом глубоком унынии; я не мог ни о чем ни слушать, ни думать как только о своем посрамлении. Даже воспоминание о Манон ничего не прибавляло к моей скорби; оно проходило просто, как чувство, предшествовавшее этой новой муке, но господствующей в моей душе страстью был стыд, и смущение.
Немногие знают силу этих, особенных движении сердца. Большинство людей чувствительно только к пяти, шести страстям, в кругу коих проходит, их, жизнь и к коим сводятся все их волнения. Отымите у них, любовь и ненависть, наслаждение и горе, надежду и страх, и они ничего не будут чувствовать. Но лица с более благородным характером могут приходить в волнение на тысячу разных, видов, кажется, будто у них, более пяти чувств, и что в них могут возникать идеи и чувства, превосходящие обыкновенные природные пределы; они сознают это величие, возвышающее их над пошлостью, а потому очень ревнивы к нему. Отсюда проистекает, почему они так нетерпеливо переносят презрение и насмешку, и отчего стыд приводит их в жестокое волнение.
Я сознал это печальное преимущество, сидя в монастыре святого Лазаря. Моя печаль показалась настоятелю столь чрезмерной, что, опасаясь ее последствий, он почел долгом обращаться со мною с большой кротостью и снисходительностью. Он посещал меня от двух до трех раз в день. Он часто брал, меня с собою, чтобы пройтись по саду, и его рвение истощалось в увещаниях и спасительных советах. Я кротко их выслушивал. Я даже выражал ему благодарность. Он на этом строил, надежду на мое обращение.
– Вы по природе так кротки и любезны, сказал он мне однажды, – что я не понимаю той распущенности, в которой вас обвиняют. Меня удивляют две вещи: первое, каким образом, с вашими превосходными качествами, вы могли предаться разврату, и второе, – что меня поражает еще более, – каким образом вы столь охотно принимает мои советы и наставления, втянувшись, в течение стольких лет в распутство. Если это раскаяние, то вы отменный пример небесного милосердия; если это природная доброта, то в вашем характере, по крайней мере, имеется превосходная основа, которая заставляет меня надеяться, что у нас не будет нужды подвергать вас долгому заключению, чтобы возвратить вас к честной и согласной с правилами жизни.
Я был в восторге, видя, что он такого обо мне мнения. Я решил утвердить его в нем при помощи поведения, которое могло бы вполне удовлетворить его, убежденный, что в этом самое верное средство сократить срок моего заключения. Я попросил у него книг. Он предоставил мне выбор, и был удивлен, что я остановился на некоторых серьезных авторах. Я притворился, будто с величайшей усидчивостью предаюсь изучению; равно, при всяком случае, я представлял ему доказательства желанной им перемены.
Но она была только внешняя. К стыду моему, мне должно сознаться, что в монастыре святого Лазаря я разыгрывал лицемера. Наедине, вместо того, чтобы заниматься, я только плакался на свою судьбу. Я проклинал и тюрьму, и тиранию, которая меня в нее заключила. Едва я отдыхал от уныния, во что повергла меня душевная смута, – как меня начинала мучить любовь. Отсутствие Манон, неизвестность ее судьбы, страх, что я больше никогда ее не увижу, были единственным предметом моих размышлений. Я воображал ее в объятиях г. де-Ж. М., ибо таково было первоначальное мнение; не подозревая, что он обошелся с нею так же, как со мной, я был убежден, что он удалил меня единственно затем, чтобы спокойно обладать ею.
Таким образом, и дни, и ночи я проводил в томлении, казавшемся мне бесконечным. У меня была надежда только на успех моего лицемерия. Я тщательно наблюдал за лицом и речами настоятеля, с целью узнать, что он обо мне думает; я изучал, чем понравиться ему, как распорядителю моей судьбой. Яне легко было заделан, что я вполне пользуюсь его расположением. Я более не сомневался, что он готов оказать мне услугу.