Однажды я возымел смелость спросить его, от него ли зависит мое освобождение. Он отвечал, что не может вполне распорядиться этим; но что он надеется, что на основании его засвидетельствования, г. де-Ж. М., по ходатайству которого г. начальник полиции приказал подвергнуть меня заключению, согласится на возвращение мне свободы.
– Могу ли я надеяться, – кротко спросил я, – что двухмесячное заключение, которому я уже подвергся, покажется ему достаточным искуплением?
Он обещал мне, если я того желаю, поговорить с ним об этом. Я настоятельно просил его оказать мне эту услугу.
Через два дня он известил меня, что г. де-Ж. М. был, так тронут, слыша обо мне добрый отзыв, что не только изъявил расположение освободить меня, но обнаружил, сильное желание познакомиться со мною поближе, и ради этого предполагает, посетить меня в тюрьме. Хотя его посещение и не могло мне быть приятно, я смотрел на него, как на предварительный шаг к освобождению,
Он действительно явился. Я нашел, что вид у него важный и не такой глупый, как в доме Манон. Он сказал мне несколько здравомысленных слов насчет моего дурного поведения. Он добавил, по-видимому, ради оправдания собственного распутства, что человеческой слабости позволительно дозволять себе известные удовольствия, которых требует природа; но что мошенничество и постыдные проделки заслуживают наказания.
Я слушал его с покорным видом, чем он, по-видимому, был доволен. Я не обиделся даже, когда он позволил себе посмеяться над моим родством с Леско и Манон и над моим богомольем, которому, по его словам, я мог предаваться в монастыре, находя такое удовольствие в этом благочестивом занятии. Но на его и мое несчастие у него вырвалось, что и Манон вероятно усердно этим занимается в госпитале. Невзирая на то, что слово госпиталь заставило меня вздрогнуть, я еще был в силах кротко попросить его выразиться яснее.
– Ну, да, – отвечал он, – вот уже два месяца, как она поучается мудрости в главном госпитале, и я желаю, чтоб это ей пошло также на пользу, как вам тюремное заключение.
Грози мне вечное заключение или даже смерть, я и тогда бы был не в силах сдержать себя, услышав такую страшную весть. Я набросился на него с такой жестокой яростью, что при этом лишился половины сил. Но у меня, тем не менее, осталось еще довольно силы, чтоб повалить его на семь и схватить за горло. Я задушил бы его, если б шум падения и несколько резких криков, которые через силу вырвались у него, не заставили войти в мою комнату настоятеля и нескольких монахов. Его отняли у меня из рук. Я сам почти лишился сил и дышал с трудом.
О, Боже! – вскричал я, испуская тысячи вздохов, – о, небесная справедливость! неужто я могу прожить хоть миг после такого бесчестия!
Я хотел снова броситься на варвара, который чуть не убил меня. Меня остановили. Мое отчаяние, мои крики и слезы превосходили всякое воображение. Я выделывал столь удивительные вещи, что все присутствовавшие, не зная причины, поглядывали друг на друга со страхом и изумлением.
Г. де-Ж. М. в, это время оправлял свой парик и галстук; в досаде на то, что я так дурно обошелся с ним, он приказал настоятелю подвергнуть меня более тесному заключению и всем наказаниям к каким только прибегают в темнице святого Лазаря.
Нет, – отвечал ему настоятель, – мы обращаемся так с лицами не такого, как г. кавалер, происхождения. Притом, он так кроток и вежлив, что мне трудно понять, чтоб он без важных причин решился прибегнуть к подобному излишеству.
Этот ответ окончательно расстроил г. де-Ж. М. Он ушел со словами, что сумеет заставить слушаться себя и настоятеля, и меня, и всех, кто посмеет ему противиться.
Настоятель, приказав монахам проводить его, остался вдвоем со мною. Он заклинал меня поскорее рассказать ему, отчего произошло это столкновение.
– Ах, батюшка! – сказал я, продолжая плакать, как ребенок, – представьте себе самую ужасную жестокость, вообразите самое отвратительное варварство, и его-то имел подлость совершить мерзавец Ж. М. О, он растерзал мне сердце! Я никогда не оправлюсь от этого удара. Я вам расскажу все, – с рыданьем, добавил я. – Вы добры, вы меня пожалеете.
Я вкратце рассказал ему о долгой и непреоборимой страсти, которую питал к Манон; о цветущем состоянии наших дел, перед тем как нас ограбили наши собственные слуги; о предложении, которое Ж. М. сделал моей любовнице; о заключенной между ними сделке, и о том, как, она была уничтожена. Говоря правду, я представил ему вещи с наиболее благоприятной для нас стороны.
Вот, – продолжал я, – из какого источника проистекает ревность г. Ж. М. о моем исправлении; он, пользуется достаточным влиянием, и мог из мести заключить меня в тюрьму. Я ему это прощаю; но, батюшка, это еще не все: он жестоко похитил дражайшую мою половину; он позорно заключил ее в госпиталь; у него хватило бесстыдства объявить мне об этом лично. В госпиталь, батюшка! О, небо! моя прелестная любовница, моя милая королева в госпитале, как самая подлая тварь! Где найду я силы, чтоб не умереть от тоски и срама?
Добрый настоятель, видя крайнее мое огорчение, стал утешать меня. Она, сказал мне, что никогда, не слышал о моих похождениях в том виде, как я рассказал ему; что, правда, он знал, что я вел распущенную жизнь; но что он предполагал, что близость и особая дружба с моим семейством заставила господина де-Ж. М. принять во мне участие; что он сам объяснил ему все именно в этом свете, что рассказанное мною заставляет совсем иначе взглянуть на мое дело, и что он не сомневается, что правдивый рассказ о том, который он намеревается сделать г. главному начальнику полиции, будет способствовать моему освобождению. Затем он спросил меня, почему я доселе не подумал навестить о себе мое семейство, коль скоро оно не принимало никакого участия в моем заключении. Я устранил это недоразумение, сказав, что причиной тому было опасение огорчить отца и стыд, который я сам испытывал. Наконец он пообещал мне немедля отправиться к начальнику полиции, хотя бы только ради того чтоб предупредить какой-нибудь злой умысел со стороны г. де-Ж. М., который ушел отсюда не в духе и пользуется достаточным влиянием, чтоб заставить себя опасаться..
Я ждал возвращения настоятеля, испытывая волнении несчастного, ожидающего приговора. Мысль о том, что Манон в госпитале, была для меня невыразимой пыткой. Помимо дурной славы этого заведения, я не знал, как там обращаются с нею; и воспоминание о некоторых подробностях, какие мне удавалось слышать об этом ужасном доме, ежеминутно приводило меня в возбуждение. Я чувствовал такую решимость помочь ей, во что бы то ни стало и каким бы то ни было способом, что готов был поджечь монастырь святого Лазаря, если не окажется иного средства уйти из него.
Я стал раздумывать, что мне предпринять, если случится, что главный начальник полиции решит продолжить мое насильственное заключение. Я задал работу моей изворотливости, я рассмотрел все вероятности. Я не придумал ничего, что обещало бы мне, наверное, освобождение, и боялся, что в случае неудачной попытки, меня подвергнут более строгому заключению. Я вспомнил о нескольких, друзьях, на чью помощь мог рассчитывать; но как известить их о моем положении? Наконец мне показалось, будто я придумал такой ловкий план, что он может удаться, отложив, впрочем, окончательное обдумывание его до возвращения настоятеля, когда, в случае безуспешности его ходатайства, он сделается необходимостью.
Он, вскоре воротился. Я не заметил на его лице тех признаков радости, которые сопровождают добрую весть.
– Я говорил с г. главным начальником полиции, – сказал он, – но уже опоздал. Г. де-Ж. М. отправился к нему прямо отсюда, и так предубедил его против вас, что он готов был послать мне приказ обращаться с вами построже. Впрочем, когда я рассказал ему ваше дело по существу, то он, по-видимому, сильно смягчился, и, подсмеиваясь над ветреностью г. де-Ж. М., сказал, что для того, чтоб его успокоить, надо вас выдержать здесь полгода, тем более, как заметили они, что заключение будет для вас не бесполезно. Он советовал мне обходиться с вами вежливо, и я вам отвечаю, что вам не придется жаловаться на мое обращение.
Объяснение доброго настоятеля было довольно длинно, и у меня хватило времени прийти к благоразумному решению. Я сообразил, что мои планы подвергнутся опасности и не удадутся, если я выражу слишком сильное желание выйти на волю. Я, напротив, засвидетельствовал ему, что в виду необходимости заключения, я вижу для себя сладкое утешение в том, что заслужил несколько его уважение. Я затем просто попросил его сделать мне одолжение, которому никто не припишет особого значения, но которое сильно успокоит меня; именно, известить одного из моих друзей, духовное лицо, живущем в семинарии святого Сульпиция, что я нахожусь в темнице, и дозволить мне свидание с ним. Эта милость была мне оказана без всякого возражения.
Речь шла о моем друге; Тибергии; не то, чтоб я надеялся, что он поможет мне освободиться, но я хотел воспользоваться им, без его ведома, как косвенным средством. Словом, вот мои проект; я хотел написать Леско и поручить ему и нашим общим друзьям заботу о моем освобождении. Главная трудность заключалась в том, как доставить ему мое письмо; это должен был устроить Тибергии. Но он знал, что Леско браг моей любовницы, а потому я опасался, что он затруднится исполнением этого поручения. Я намеревался вложить письмо к Леско в другое письмо, адресованное к знакомому мне честному человеку, которого я стану просить передать первое по адресу; в виду необходимости свидания с Леско ради того, чтоб условиться что предпринять, я хотел написать ему, чтоб он пришел ко мне; в тюрьму и попросил о свидании со мною под именем моего старшего брата, нарочно приехавшего в Париж, дабы осведомиться обо мне. Я предполагал условиться с ним о средствах, которые покажутся нам, наиболее исполнимыми и верными. Отец настоятель известил Тибергия о моем желании повидаться с ним. Верный друг не настолько потерял меня из виду, чтоб не знать о моем приключении; он знал, что я сижу в монастыре святого Лазаря, и, быть может, не слишком жалел об этом несчастии, считая его способным напомнить мне о долге. Он немедля явился ко мне.
Наше свидание было вполне дружественное. Он пожелал узнать о моем душевном расположении. Я без утайки открыл ему сердце, умолчав только о намерении бежать.
– Не в ваших глазах, дорогой друг, – сказал я ему, – я пожелаю казаться не тем, каков я в самом деле. Если вы надеялись увидеть здесь друга благоразумного и умеренного в своих желаниях распутника, исправленного небесным наказанием; словом, сердце, свободное от любви и от чар Манон, то вы слишком снисходительно судили обо мне. Я таков же, каким вы меня покинули четыре месяца назад, я столь же нежен к ней и столь же несчастлив, благодаря этой роковой нежности, в которой неустанно ищу своего счастья.
Он мне отвечал, что мое признание нимало меня не извиняет; что было много грешников, до того опьяненных лживым счастьем порока, что они предпочитали его счастью добродетели: но они, по крайней мере, увлекались признаком добродетели и были обмануты наружностью; но что сознавать, подобно мне, что предмет моей привязанности способен вести меня только к преступлению и несчастию, и упорствовать в добровольном стремлении к злополучию и греху – указывает на противоречие между мыслью и поступками и не делает чести моему уму.
– Тибергий, – возразил я ему, – вам легко одержать победу, когда вашему оружию ничего не противоставляют. Но разве вы станете утверждать, будто то, что вы зовете счастьем добродетели, не подвержено страданию, превратностям и беспокойствам? Иль вы, подобно мистикам, скажете что то, что составляет мучение для села, есть счастье для души? Вы не посмеете утверждать это; такого парадокса поддерживать нельзя. То счастье, которое вы так восхваляете, смешано с тысячью мучении; или, выражаясь правильнее, оно соткано из несчастий, сквозь которые простирают руки к счастью. И если сила воображения заставляет находить наслаждения среди этих зол, потому что они могут повести к желанному счастливому концу, то почему же вам в моем поведении подобное же стремление представляется противоречивым и безумным? Я люблю Манон; я стремлюсь, сквозь тысячи скорбей, к счастливой и спокойной жизни с нею. Путь, по которому я иду, исполнен несчастия; но надежда достигнуть до дели постоянно услаждает его, и тем мгновением, которое я провожу с нею, я считаю себя щедро вознагражденным за все огорчения, испытанные ради того, чтоб его достигнуть, Поэтому, все мне кажется равным с вашей и моей стороны; или же, если и есть разница, то в мою пользу, ибо счастье, на которое я надеюсь, близко, а ваше – далеко; мое по природе мучительно, то есть ощутимо для тела; а то – неизвестной природы, и познается только верою.
Тибергий, по-видимому, был испуган этим рассуждением. Он отступил на два шага, сказав с важным видом, что все сказанное мною не только оскорбительно для здравого смысла, но что оно – несчастный софизм нечестия и неверия; ибо, – добавил он, – это сравнение конца ваших мучений с тем, которое предполагается религией, одна из самых вольных и самых чудовищных мыслей.
Я согласен, что оно несправедливо, – продолжал я; – но обратите внимание на то, что мое рассуждение клонится вовсе не к нему. Я имел намерение уяснить вам то, что вам в моем упорстве в несчастной любви кажется противоречием; и думаю, что отлично доказал, что если тут и есть противоречие, то и вы избежали его не лучше моего. Только в этом отношении я и рассматривал обстоятельства, как равным; я и теперь поддерживаю, что они таковы.
Иль вы ответите, что цель у добродетели бесконечно выше, чем у любви? кто же не согласится с этим? Но разве в том вопрос? Разве речь не о той силе, которою обладают и та, и другая для перенесения мучений? Будем судить о ней по действию: как много отступников от добродетели, и как, мало от любви!
Иль вы возразите, что если и встречаются мучения при следовании по пути добра, то они не необходимы и не непреложны; что теперь нет больше ни тиранов, ни крестов, и что множество добродетельных людей ведут тихую и спокойную жизнь? Я вам скажу на это, что бывает также мирная и счастливая любовь; и ради того, чтоб указать еще на одно различие, чрезвычайно для меня выгодное, я прибавлю, что хотя любовь и часто обманывает, но она мне, по крайней мере, сулит удовлетворение и радости, между тем, как религия требует упражнений печальных и унизительных для самолюбия.
Не возмущайтесь, – прибавил я, видя, что его рвение готово разразиться, – я прибавлю единственно то, что нет худшего способа отвлечь сердце от любви, как опорочивать ее сладости и обещать ему большее счастье, если оно последует по пути добродетели. Ясно, что мы созданы так, что блаженство для нас заключается в наслаждении; я не верю, чтоб можно было составить себе об, этом иное представление; сердцу же не приходится долго совещаться с самим собою для того, чтоб почувствовать, что из всех наслаждений сладчайшее дает любовь. Когда ему обещают иные, более прелестные удовольствия, оно вскоре, замечает, что его обманывают, этот обман, располагает его не доверять самым основательным обещаниям.
Проповедники, желающие обратить меня на путь добродетели, говорите, что она неотложно необходима, но не скрывайте от меня, что она жестока и мучительна. Утверждайте, что любовные наслаждения скоропреходящи, что они запретны, что за ними последуют вечные мучения и что – это, быть может, произведет на меня еще сильнейшее впечатление – чем они сладостнее и прелестнее, тем щедрее небо вознаградит меня за такую великую жертву; но сознайтесь, что с такими сердцами, как у нас, они на земле дают нам совершеннейшее блаженство.
Конец моей речи успокоил моего друга Тибергия. Он признал, что в моих мыслях есть нечто разумное. Единственное возражение, которое он сделал, состояло в вопросе: почему же я не следую своим собственным принципам и не пожертвую любовь в надежде на то воздаяние, о котором имею столь высокое представление?
– О, дорогой друг! – ответил я, – в этом-то я и сознаю свое ничтожество и слабость: да, увы! мой долг в том, чтоб действовать согласно моими доводами, но в моей ли власти действовать таким образом? В какой помощи я только не нуждаюсь, чтоб забыть о чарах Манон?
Да простит мне Господь! – возразил Тибергий, – а мне кажется, что я вижу перед собой янсенита.
Я не знаю кто я такой, – отвечал я, – и не вижу ясно кем следует быть, но я слишком чувствую, что они говорят правду.
Этот разговор послужил, по крайней мере, к тому, что вновь возбудил жалость в моем друге. Он понял, что в моей распущенности более слабости, чем злой воли. Оттого впоследствии он, как друг, был так расположен оказывать мне помощь, без которой я неминуемо погиб бы от нищеты. Однако я ничуть не проговорился ему насчет намерения бежать из тюрьмы. Я только попросил его доставить мое письмо. Я приготовил его до его прихода, и у меня нашлось достаточно предлогов, чтоб объяснить, почему мне понадобилось написать ему. Он не изменил обещанию и доставил, письмо аккуратно, и Леско еще до вечера получил то, которое было адресовано ему.
Он на следующий же день пришел повидаться со мною и благополучно сошел за моею брата. Я чрезмерно обрадовался, увидев его у себя в комнате. Я тщательно затворил дверь.
Не станем терять ни мгновения, – сказал я ему; – скажите мне сперва, что с Манон, и затем дайте мне добрый совет, как разорвать мои оковы.
Он сказал, что не видел сестры со дня, предшествовавшего моему заключению, что он узнал о ее и моей судьбе только после долгих справок и хлопот, что он два или три раза ходил в госпиталь, но ему не дозволили говорить с ней.
Несчастный Ж. М., – закричал я, – дорого же ты мне поплатишься за это!
Что касается вашего освобождения, – продолжал Леско, – то это дело труднее, чем вы думаете. Вчера вечером мы с двумя друзьями обошли кругом весь монастырь и осмотрели его с внешней стороны, и пришли к заключению, что в виду того, что ваши окна, как вы писали, выходят на двор, окружений зданиями, выручить вас отсюда весьма трудно. Притом, вы в третьем этаже, а мы сюда не можем доставить ни веревок, ни лестницы. Средства освободить вас извне я не вижу. Надо придумать какую-нибудь уловку в самом доме.
– Нет, – отвечал я, – я все осмотрел, особенно с тех пор, как, благодаря снисходительности настоятеля, меня держат не так строго. Двери в мою комнату не запирают на ключ; мне дозволено гулять в галерее монахов, но все лестницы затворяются толстыми дверьми, которые и днем, и ночью на замке, и нет возможности уйти при помощи одной лестницы.
Постойте, – сказал я, подумав немного о мысли, которая мне казалась превосходной, – не можете ли вы принести мне пистолет?