Орам пытался незаметно, уголком глаза, следить за фигурой Исуса на картине, чтобы улавливать неуловимые изменения в ее положении и как бы, в некотором смысле, оживлении. Последнее могло, конечно, объясняться неровностью полусвета и игрой светотени, которая появляется в помещении, когда на улице еще ранние сумерки и почти светло, а в комнате уже наблюдается растворение последнего света в зыби оседающей мглы.
Орам присел на полувольтеровское кресло, полагающееся каждому из обитателей Юродома и пригвоздился глазами к железной решетке окна, выходящего в безлюдный переулок. Сколько времени он там просидел и который был сейчас час, он не помнил, но ощущение какого-то изменения в комнате, словно присутствие какой-то ему неведомой силы, кого-то, - хотя он никого пока не видел, - до того настойчиво овладевало им, что он встал и начал пристально вглядываться сквозь полутьму палаты в направлении фрески. Фреска тонула во мраке, но перед ней что-то словно маячило в виде вертикально поставленного длинного блика, пока еще не принимая определенных очертаний. Орам взял машинально со стола продолговатый предмет и также машинально положил его обратно, с легким броском, чтобы услышать какой-нибудь звук. Он вслушивался, пока звук не отзвучал. В отдалении зазвонили колокола. Сперва звоны доносились как-то одиноко, то с одного, то с другого края Москвы. Но вскоре колокола стали переговариваться меж собой вполголоса, как бы стесняясь сумерек, в ожидании света уличных фонарей или сверкания звезд на ночном небе.
И вот тогда-то замеченный Орамом блик стал отделяться от фрески и медленно, оплотняясь, приближаться к Ораму.
Орам выпрямился. Он уже знал: сейчас произойдет то, что должно было произойти в эту страстную ночь, - их встреча. Она неминуема. Ждать дольше нельзя. Надо решить.
Они стояли друг против друга: Исус в белом покрове и Орам в белом больничном халате, похожем на балахон, оба - одного роста, одного возраста, пытливо и глубоко всматриваясь друг в друга, еще не произнося ни слова, но уже понимая, что главное свершилось.
- Ты звал меня? - послышалось Ораму.
- Звал. Не отрекаюсь: звал.
- Я вышел, чтобы выслушать тебя.
- А разве ты заранее не знаешь, что я Тебе скажу? - спросил испытующе Орам.
И вновь ему послышалось:
- А ты сам знаешь? То ли ты хочешь мне сказать, что скажешь? - И Исус печально посмотрел на Орама.
- Знаю. То.
- Знаешь? - спросил Исус. - Так говори. - И все тот же печальный взор.
- Скажу. Но ты не вправе так смотреть на меня, как ты сейчас смотришь. Не жалей. Ведь и я тебя не пожалею. Ты оскорбляешь твоей жалостью. Уж лучше ненавидь. Ах, если бы ты умел ненавидеть! Тогда бы я не сказал тебе: "Ты или Мы?"
Орам помолчал, все также прямо смотря в глаза Исусу:
- Ты должен все узнать, - сказал он, - Ты, великий Ребенок. Иные дети пришли в мир. Не для себя - для них, для новых детей и только ради них я вызвал тебя.
И снова послышалось Ораму:
- Не для себя? Ты это твердо знаешь, что не для себя, а только для них? - И снова с тон же жалостью и грустью Исус посмотрел на Орама.
- Только для них. Я, мы теперь - уходящие. А может быть, мы уже ушли.
Орам нахмурился:
- Опять жалеешь! Неужели не понимаешь, что твоя жалость сегодня смешна. Так слушай.
Он чуть отступил от Исуса.
- Ты хотел и ты обещал человеку истребить зло добром. Ты уверил человека в том, что несмотря на все его злодейства, свирепость, глумление над добрым и добром, он все же по природе добр и полон любви, даже тогда, когда топчет любовь ногами, и плюет ей в сердце, и гадит на все, что любит и любил человек. За твое добро и любовь тебя распяли. Теперь об этом вспоминают со скукой и даже не хотят больше вспоминать, до того превзошли люди твою Голгофу и крест такими голгофами и сверхголгофами, что твой гефсиманский сад, и чаща скорби, и гвозди вбитые в тебя, кажутся невинным капризом детской фантазии по сравнению с этими новыми сверхголгофами гуманности сегодняшнего дня. Тебя распяли. Но все же многие тогда уверовали в твое слово, в твое добро, и в то, что сам человек добр по природе, и две тысячи лет гибли и губили во имя твое и твоего добра. Какие только личины не одевали на себя поверившие в твое добро и свою доброту, чтобы проповедовать его, обманывая себя, и как беспощадно расправлялись они со всеми, кто пытался с них сорвать их обманные личины или хотя бы только указать на эти личины, усомниться в их доброте. Уязвленное самолюбие доброго, когда усомнятся в его доброте и высокой цели добра, намного страшнее задетого самолюбия злейшего-из-злейших. Оно мстило и еще как!
Были среди последовавших за тобою и нежнейшие из душ человеческих. Они думали, как ты, не умея победить зла добром. И многие из них запутались и уже сами не знали: где добро и где зло.
Ты смотришь на меня безмолвно, как будто все это знаешь и даже знаешь еще нечто большее. О, это твое большее! Сколько раз оно спасало тебя в душе человека, уже отчаявшегося в тебе и понявшего всю тщетную чудесность твоей мечты о добре и добром человеке, - но только мечты. И когда он это понял, он, отчаявшийся, решил, что земля, родни человека, родила только интересного зверя, самого интересного из всех зверей на земле, который вовсе не хочет никакого добра, и никакого зла, и вовсе не хочет их борьбы, а хочет только интересно жить, жить и жить, ликуя и смеясь жизни, - и это все. Он даже не прочь поохотиться на другого интересного зверя и если бы мог, охотился бы даже на самого себя, как это ни смешно. А впрочем, кое-кто на себя же и охотится: ведь встречаются же и такие, которые сами себя подстреливают.
Но он не смог так жить, как хотел. Жить только интересно, вне добра и вне зла, потому что среди его породы возникали звери еще интереснее, чем он, которые изобретали еще более интересные земные забавы, чем прежние, и среди этих забав особенно интересной оказалась забава "добро", и даже забава "в веру в добро": сначала - детская, прелестная, а затем самая кровавая забава. Эти забавы были так занимательны и так нравились, что все другие забавы становились по сравнению с ними скучными. Это вызывало ненависть и опасение у ставших скучными. И тогда эти скучные, бывшие интересные, стали охотиться на новых интереснейших зверей, играющих "в добро". Таким интереснейшим зверем был и Ты, "человеколюбец", ставший богом.
Ты прибавил к игре "в добро" еще любовь - к человеку, которая могла увлечь за собой тьмы человеков. И вот тогда-то бывшие интересные звери, ставшие скучными, сговорившись, превратили твою "живую любовь" в "жертвенную любовь", в новую забаву для человека, - и распяли тебя.
Так решил про себя отчаявшийся в добре.
Я знаю, что ты не был забавником, что ты на самом деле хотел истребить зло добром, не постигая всей хитрости охотников на интересного зверя. И что же! - за 2000 лет ты этого не сумел, - пусть не ты, пусть это христианская культура не сумела истребить зла добром. Но она наскучила, эта христианская культура, и человек отвернулся от тебя и твоей жертвенности. Теперь человеку остался второй путь. Забава ли это или новая попытка всерьез - но человек от сего дня спросил себя:
"Если зло не и с т р е б и м о добром, то нельзя ли зло истребить злом?"
О, это желание "истребить зло злом", стало сегодня его мечтой и он решил эту мечту осуществить.
Он решил: если преодолением зла добром руководила любовь, твоя любовь, - то истреблением зла злом должна руководить ненависть. И на лбу XX-го века - как каинова печать, загорелась заповедь - страшный девиз, лозунг новой эры, эры высшей гуманности:
Ненавидь, если ты человек.
Разве здесь в слово "человек" не вложена высшая гуманность и надежда!
Эта ненависть врывалась по-разбойничьи в умы, вползала в сердце и впускала в него свой яд. Она лежала, притаившись в темных углах нищеты и коек больниц, скользила под теплое одеяло будуаров, ворочала тела в мягких постелях и таилась вором под кроватью. Она валялась под заборами с пьяным выкриком охрипшей глотки, всходила на кафедры и амвоны, гудела в фабричных гудках и паровозах, свистела свинцовыми наконечниками плеток и дубинок. Она захлестывала петлей виселиц горло и взрывалась бомбой под лимузином. Мириадами микробов она вселялась в бумагу, принимая обличие букв и слов, шепталась на явочных квартирах и в ночь гремела по лестницам под звон шпор сапогами. Она вспыхивала пожарами усадеб и целых деревень, обрушивалась на вековую скорбь глаз, века ждущих избавителя, белыми клыками набрасывалась на черные тела и черными и коричневыми кулаками на белые, и тот, кто все это совершал, кто умел так ненавидеть, считался человеком. Она была непобедима, потому что вооружилась с самого начала оружием, сильнее и страшнее которого на земле нет: Идеей.
Именно, Идея и вырезала на своем щите тот девиз - лозунг высшей гуманности:
Ненавидь, если ты человек!
и потребовала от человека воплотить этот девиз в жизнь - но воплотить целесообразно: истребить зло злом.
Вот она, та Идея, которая покорила сегодня человека.
И пришли те, которые эту целесообразность восторженно приняли и стали целеустремительно осуществлять.
Но для осуществления нужна власть. Ты сам знаешь, что наибольшей властью над человеком, над его умом и душой, обладает сила, которая таится в надежде. И та надежда живет в мозгу человека, именно, в его Идее, о которой я тебе только что сказал. Она, эта Идея - чудовище, и нет в мире чудовища жесточе, беспощаднее и кровожаднее Идеи. И чем она кажется возвышеннее, жертвеннее и святее при своем зарождении, и чем большее число голов идет под ее знаменем, тем больше у нее рабов и тем кровожаднее становится она в своем триумфе. Впрочем, где тебе, Великому Ребенку, знать, что величие Идеи измеряется на земле трупами и тот, кто оставил позади себя наибольшее число трупов, тот в глазах человека наиболее велик.
Да, они это знали, но они знали и то, что человек самое слепое создание на земле и что ему нужна Идея для того, чтобы прозреть и в свое прозрение поверить. На самом же деле она нужна ему, чтобы ослепнуть до конца. Разве твоя любовь не ослепила до конца человека слепой верой в то, что добро победит зло? Ты сам не имел идеи: Ты просто любил. Но те, кто овладели твоей любовью, те ослепили человека "идеей любви". Но живая любовь и идея любви не одно и то же. Знай же, не ты - а твоя любовь, как идея любви, победила, и 2000 лет длилась якобы ее победа, но человек не стал ни более любящим, ни более зрячим, а стал намного более слепым, чем был до тебя. И в слепоте своей он сокрушил ту земную красоту, которая была зрячее и умнее его ума: язычество Эллады.
Теперь пришли те новые, все это знающие - истребители твоей любви. Они сказали, что сегодня Идее еще нужно особое знание: з н а н и е - о т - у м а, и что такая вооруженная знанием-от-ума Идея есть та идея, которая сделает слепого зрячим. Они назвали это особое знание законами истории и решили эти законы осуществлять.
Впрочем, что тебе законы!
Орам задумался.
- Видишь ли, - сказал он, - кроме их знания есть еще иное знание, неразложимое на их законы истории: знание понимающих. Ты тоже был понимающим, но ты понимал только сердце человеческое, а те понимающие понимают ум человека: самый ум, а не только его идеи, - и не только понимают ум человека, а и ум вещей всего сущего. Но это одиночки, и осуществлять знанием добро, которое они называют истиной, могут только для очень немногих и то по-смешному. Поэтому о пути понимания и понимающих я умолчал, хотя для истребителей зла злом они опаснее других и некоторых из их числа даже истребляют в корне, но только тихонько. Ибо истребители зла злом хотят победить, но при этом не прослыть злыми.
Они положили скота во главу угла и по-скотскому творят суд и расправу. Были до тебя и после тебя равные им по жестокости. Но то были только забавники, а эти - целеустремительны в мировом масштабе для конечной-из-конечных целей. Они экспроприировали все, что уворовали одни у других за века и века, и отдали добычу этому чудовищу, созданному мозгом человека - И д е е. Сегодня эта идея носит имя "государство", завтра она переменит имя и будет называться иначе, но суть ее останется та же: все пожирать и властвовать.
Может быть так и нужно.
Они провозгласили собственность воровством и экспроприировали ее, отдав се во власть этого государства, этого самого прожорливого дракона, какого породил панический страх человека перед человеком. Но собственность - это пустяк по сравнению с другими сокровищами. На самом деле, они экспроприировали совсем другое: а именно - идеалы человечества, самые его высокие солнечные чаяния, все целиком, до последнего: в том числе и твою л ю б о в ь. О, они хитры, очень хитры!
Они провозгласили любовь-к-человеку своей неотъемлемой и им единственно принадлежащей моральной собственностью и лозунгом, а всех прочих, не-своих, изобличили как не любящих человека и подлежащих уничтожению. И во имя этой своей "идеи л ю б в и", а вовсе не живой л ю б в и, твоей "любви", они готовы терзать, убивать, уничтожать тысячи и миллионы людей, якобы мешающих им любить человека и основать царство одних только любящих друг друга. Пойми же, что Ты сейчас гол, что ты ноль, что ты сейчас "безыдеен". То "твое", что составляло некогда тебя, у тебя взято, по-скотски взято, но все же взято. Правда, оно взято только как "идея", но объявлено, будто оно взято как "живое". Это несправедливо - но зато сильно. Да, быть может, справедливость на земле и можно только добыть силой несправедливости.
Они положили скота во главу угла и по-скотскому творят суд и расправу, но держат перед собою щит, где сияют все идеалы человечества, ограбленные ими у веков, и вместе с ними там сияет твоя любовь к малым сим - простым человекам. Зная, что человек жаждет ослепления, чтобы во что-нибудь верить, они ослепляют его сиянием идеалов на своем щите, чтобы он уверовал в то, что зло можно истребить злом, уверовал так, как когда-то уверовал в то, что зло истребимо добром. Не мешай им. Дай им завершить свое дело. А вдруг им удастся то, что тебе, человеколюбцу, не удалось со всей твоей всечеловеческой любовью. Может быть, ты слишком рано пришел и слишком рано стал идеалом Совершенства, нестерпимым для земли.
Может быть, только неумолимым, скотам удастся осуществить то неосуществимое, что не удалось нежнейшим-из-нежнейших и тончайшим из тончайших созданий, чтобы после могли существовать на земле эти нежнейшие и тончайшие - самые уязвимые ангелы земли, вознесенные мечтою в небо.
Я до этого не додумался и Ты тоже. То, что ты не додумался, это понятно. Но я! - я бы мог додуматься. Я - тоже экспроприатор.
Орам необычайно оживился:
- Знай, я не мешаю им. Пусть выполняют. Пусть…
Но для намерения человека истребить зло злом имеется еще и сегодня одно препятствие. Это - камень преткновения - Ты: твой образ Совершенства, совершеннейшего человека. Пусть гуманность XX-го века отбросила от себя христианство, пусть твой образ Спасителя утратил для многих, - а их уже тьмы! - свою героику и святость, пусть вообще образ "святого" стал карикатурой, но идея тебя, Исуса, Спасителя человеков, самый идеал "совершеннейшего-в-любви" еще живет в сознании культуры и мешает осуществить новую высокую цель: истребить зло злом. И поскольку твой образ Совершенства есть последнее препятствие на пути истребления зла злом, то его надо вырвать из сознания человека. Однако уничтожить этот образ Совершенства, ставший голосом совести в человеческой душе, не в силах никакая наука, - только Ты, только Ты сам в силах истребить себя, свою любовь, свою веру в то, что зло истребимо добром: истребить свой тысячелетний смысл Спасителя. Эта вера, хотя в нее уже как будто никто не верит, тем не менее все еще живет - бессмысленно, но неискоренимо. И Ты сам должен искоренить ее, угасить свой образ Совершенства. Может быть, когда-нибудь, когда зло уже истребится злом, ты сможешь вернуться и вернуть человеку свою любовь, если она еще понадобится ему. А сейчас - уйди.
- Ответь: Ты уйдешь?
Орам ждал. Ответа не было. Он продолжал говорить:
- Ты по-прежнему стоишь безмолвный и смотришь мне в душу. Я знаю, ты видишь в ней все. Иначе Ты бы не вышел ко мне. Пойми: я пока не искушаю тебя. Я сам ужасаюсь своим словам. Но Ты знаешь правду человека, а я знаю истину о человеке, и эта истина сегодня говорит: "Отрекись от своей любви к человек у". Отрекись от любви к ближним. Она мешает сегодня истребить зло злом. Может быть, без нее удастся, может быть…
Орам безотчетно присел на край стола и опустил голову, словно не в силах был высказать видению Исуса то, что было самым важным, но невыносимым и до того тягостным, что наступило мгновение, когда слова уже не смеют звучать, не смеют высказать себя, а оно, то самое важное, зверино кричит в уме человека мыслью, страшным воплем мысли, которая требует голоса и слов.
Орам снова встал перед Исусом.
- Я выскажу, - выговорил он, - я не могу не высказать этого тебе, и Ты знаешь, что я не могу не высказать, но не знаешь, не можешь знать, ч т о я скажу тебе. Я буду искушать твою любовь и ничем иным, как твоей же любовью так, как никто еще не искушал тебя. Я буду, я должен это делать - ради ненависти, нужной сегодня человеку. Я сказал тебе, что никто и ничто не в силах истребить тебя: только ты сам можешь себя убить в человеке. Для этого ты должен всей своей правдой признать свое бессилие любящего и доброго человека в опыте двадцати веков - и сам совершить зло: убить любовью свою любовь - убить не символически, а фактически. Ибо современному человеку для убеждения нужно не слово: ему нужен акт. Только убив сам, сам пролив кровь, убьешь ты свою любовь человеколюбца - свой смысл, самого себя, как идеал совершенства. О, не смотри на меня с таким нестерпимым состраданием. Перестань жалеть и - у б е й!
Он прошептал это слово, не отрывая глаз от Исуса, в ужасе и восторге, и повторил еще раз:
У б е й!
Убей, - повторил он, - все равно кого и за что, хотя бы даже меня, вот сейчас, - и тогда Ты сам убит, и навеки избавлен от тебя человек. Только сам, только ты сам это можешь.
Исус, как бы защищаясь от жестоких слов Орама, протянул вперед удивленно-недоуменно правую руку ладонью вверх. Но Орам, распахнув халат, уже обнажал перед Исусом грудь и нащупав в полумгле левой рукой посреди стола им недавно брошенный туда предмет - старинный испанский, очень узкий нож, служивший ему для разрезания бумаги, положил нож на ладонь Исуса острием к себе:
- Убей, - повторил еще раз Орам, - едва шевеля губами, почти неслышно, но исполненный какого-то исступления, - сюда, сюда, - указывал он пальцем себе на сердце, - сюда!.. Ах, да разве ты можешь… убить, ты, с твоей бесконечной жалостью! Хорошо, не убивай совсем, до конца. Ты только кольни, чуть-чуть, самым кончиком… только прикоснись ко мне им, - и тебя уже нет, и ты уже не образ Совершенства, и ты уйдешь из сознания и сердца живых.