- Ну же, посмей, - молил он Исуса, - сожми пальцы… чуть-чуть… во имя твоей любви к человеку. Полюби же еще сильнее, чем ты любил до сих пор. Ты еще мало любил, дав убить себя. Теперь ты сам убей, - и вот тут-то я и поверю в твою великую любовь к человеку и в подвиг твой.
Образ видения-в-белом не шевельнулся.
- Не хочешь? - выпытывал Орам у Исуса. - Послушай, разве так трудно пролить одну крохотную, совсем неприметную каплю крови? Подумай, ведь ради тебя, во имя твоей любви столько крови было пролито за века. Знаю, Ты не хотел ее, не предвидел. Ты сам принял такие муки! Так прими же еще одну: самую большую, самую страстную, вот сейчас, в эту секунду, - Ты только двинь рукой, - вымаливал он, весь дрожа, у Исуса. - Пожалей человека и истреби себя сам.
И Орам почти вплотную приблизил свою обнаженную грудь к кончику лезвия ножа:
- Покусись на меня, покусись!
Спазма сдавила ему горло. Он задыхался.
Из-под плинтуса пола, из норки под фреской, выбежал, может быть впервые, маленький, голенький, еще совсем розовый мышонок. Он повел розовым носиком по сторонам и уставился бусинками глаз на что-то поблескивающее в полумгле комнаты на очень большой для него высоте.
Нож лежал на протянутой бледной ладони Исуса, и казалось, что ладонь недоумевает: зачем лежит на ней такой странный человеческий предмет, и также, по-прежнему недоуменно, смотрел на него сам Исус. Невольно его рука чуть наклонилась ребром ладони книзу. Поблескивающий предмет косо скользнул по ладони и звонко ударился о каменный пол. Розовый мышонок вздрогнул, весь сжался, на мгновение замер и юркнул испуганно обратно в норку под плинтус.
Нож, еще слегка подрагивая, теперь поблескивал у ног Исуса, а Орам, с обнаженной волосатой грудью, вцепившись пальцами в отворот разодранной рубашки, стоял и вслушивался в тонко замирающий звон от падения ножа.
- Не можешь? - снова одними губами прошептал Орам. И тут он увидел, как образ видения-в-белом стал медленно отступать от него, пятясь к стене, теряя очертания и плотность, и коснувшись фрески, безмолвно снова вошел в картину.
- Не хочет, - шептал Орам, - Он не может. Он любит.
Наступила следующая ночь - страстная суббота, и Исус снова вышел из картины и предстал перед Орамом, и снова послышалось Ораму:
- Я пришел к тебе.
- Сегодня я не звал тебя, - сказал Орам, - но я знал, что Ты придешь. Ты не мог не придти. Ты убежден, что Ты нужен человеку: а раз так - значит. Ты нужен и мне.
Он сложил крестом на груди руки и отступил на шаг от Исуса:
- Вчера я молил тебя всем двухтысячелетним страданием человека не мешать Сильным и Нужным истреблять на земле зло злом. Но Ты предпочел остаться с твоим ненужным добром и твоей бессильной любовью. Вчера я потребовал от тебя, чтобы Ты отрекся от твоей любви к человеку. Ты не отрекся. Ты мне не поверил. Хорошо, пусть я не прав, а прав Ты, как знающий больше. Выйди же отсюда и узнай: нужен ли Ты сегодня человеку. Пройди по улицам, войди в дома. Испытай и убедись, и испытав и убедившись, возвратись снова ко мне и расскажи мне все, что Ты познал. Я буду ждать тебя здесь. Я сам хотел выйти отсюда к человеку. Но мне нужно, чтобы Ты вышел прежде меня и и с п ы т а л. Я подожду. Иди и помни: только Ты сам…
От редакции
После исчезновения Видения-в-белом, т. е. после отказа Исуса от самоистребления и его, быть может, выхода на улицы Москвы, начиналась вторая часть сожженного романа: хождения Исуса по мукам, его испытания и мытарства или "История Ненужного", озаглавленная
"Запись Неистребимая".
Тут-то и возникало смущение умов, так сказать, психейная путаница по причине смещения плана идеального и реального - т. е. выхода на улицы Москвы образа Исуса из фрески и такого же выхода на улицы Москвы Исуса, беглеца из Юродома, т. е. автора романа, - причем оба плана, как идеальный, так и реальный, оказались по-существу воображаемыми, т. к. Рукопись была сожжена.
Согласно Рукописи, прочитанной членами Редакционной Комиссии. Исус выходил каждую пасхальную ночь из Юродома, чтобы испытать: нужен ли он жизни. Орам же оставался в алтарной палате и ждал возвращения Исуса - теперь - Ненужного. Ход событий романа распределялся по эпизодам хождений Исуса. Всякий раз, по завершении ночных эпизодов, Исус возвращался к Ораму в Юродом и всякий раз, выслушав рассказ Исуса о событиях этой ночи. Орам предлагал ему осознать свою ненужность и отречься от любви к человеку. Эти ночные встречи Орама и Исуса носили в Рукописи заголовок - "А н т р а к т". Хождения же назывались - "Э п и з о д ы".
Согласно же, так сказать, историческому ходу вещей в первую пасхальную ночь из Психейного дома исчез не образ Исуса, изображенный на старинной фреске, и не Орам, герой романа, а исчез психейно-больной по имени Исус, который оставил на столе алтарной палаты Рукопись, возможно, свой Дневник с описанием своих же собственных хождений по Москве, и не только по Москве. Выходил он из алтарной палаты таинственным путем и также таинственно возвращался обратно, пока не исчез совсем.
Юродом волновался. Перед Редакционной Комиссией юродомовцев стоял, таким образом, двоякий образ Исуса: галлюцинаторный образ Видения-в-белом, вышедшего из картины и образ психейно-больного беглеца, дублирующего образ "Видения" в глазах людей, живущих в эпоху НЭПа.
Кто же бродил по улицам Москвы: герой романа, Видение-в-белом или же автор романа - сбежавший психейно-больной? Кто же из них двоих - воображаемый образ и кто реальный?
ЧАСТЬ 2
Запись неистребимая (изнанка)
Эпизод 1-й Первая пасхальная ночь
По переулкам Москвы по ночам шаги прохожих четки. Редко цокнет подкова, редко взвоет машина и прошипит мимо.
Есть переулки, где шаг гулко звучит, как набат, сам с перепуга пугая стекла. В домах все окна спят, но одно не спит. И то одно окно, всегда только одно - слепым желтым глазом сторожит шаги. И тот, кто живет за этим окном всегда тоже о д и н: бродит по переулкам Москвы из ночи в ночь.
И в эту первую пасхальную ночь под гуд колоколов по переулкам Москвы проходил некто один, для иных, н и к т о, кому имя было Исус. Быть может не тот, и никак не он, но каждый, увидя его в эту пасхальную ночь, подумал бы так или иначе о Нем.
Исус шел, и рядом вдоль стен домов скользила тень Исуса, выбегая вперед, убегая назад - впереди короткая, позади длинная, и вместе с Исусом его тень ныряла в туман.
По тротуарам Москвы отдавался звонко стук деревянных сандалий Исуса. Моросил дождь и в сетке дождя Исус казался видением. И тот, кто верно знал, что Он был, и тот, кто еще вернее знал, что Он не был, слушали звон колоколов над красной Москвой. Колокола заглушали шага Исуса.
Кто-то столкнулся с ним, кто-то задел плечом, кто-то наступил ему сослепу на ногу, кто-то ахнул, наткнувшись на него, протер глаза - и отмахнулся, буркнув: "Чорт!" И тут же обиделся на фонарный столб.
Исус или кто бы он ни был, вышел на площадь к Иверской и как раз из-под Иверских ворот, где часовня, выбегала к Охотному ряду орава мальчишек, а за нею залпом парни. Налетев на Исуса, орава гикнула на лету и метнула в него метко частушку:
Как у Иверских ворот
Сам Исус Христос
Выпивает водки штоф
Положительно.
Мальчишки причастились частушкой и запрыгали, заерничали вокруг него, заглядывая в самое лицо Исусу, и с гиком и гоготом унеслись. А за ними парни. И тут же прошуршало, им наперерез черное авто к Кремлевским воротам - одно, и другое.
Эпизод 1-ый Рассвет - расстрел
Смертник сидел сгорбившись, сцепив пальцы рук меж коленей. Вечерело. Он не думал. Он знал: до рассвета ждать - и все. В камере высоко под потолком - окно в железе. Поиск выхода тщетен: значит, все. Звон колоколов доносился и сюда: глухо, но все-таки. Что-то вспомнилось, зашевелилось в далеком, в забытом. Удлиняло ненужно время, как бы сжатое до мига, в точку - пальцами меж коленей:
- Волю! в железо взять волю! Не сдаваться! Волю! - Нависающая полумгла странно закачалась перед глазами. Под звон колоколов замерещилось детство:
- Не надо детства!
И все же что-то рванулось из души криком:
- На волю! На волю!
Заключенный подался телом вперед. Что-то маячило перед ним в полумгле: что-то… кто-то… приближался… в белом - в халате - длинноволосый…
Смертнику послышалось, как из его гортани вырвалось само собой:
- Кто? Поп?.. А! Попался… тоже. Как ты сюда попал? Привели?
И смертник криво улыбнулся.
Исус приблизился еще на шаг.
- Ты? - в необычайном удивлении почти выкрикнул он, откинувшись от видения туловищем назад, - Да разве ты был?.. Морока! Это не ты! Вздор! Подстроили спектакль. Это они могут, комедианты!
Он вскочил с койки и встал во весь рост перед Видением-в-белом. Бледное лицо Исуса оказалось на уровне его лица.
- Я к тебе, - сказал Исус.
- Ко мне? Зачем ко мне? Ведь тебя не было. Я это твердо знаю.
Исус молчал.
- Не было, не было! Фарс! Тебя не могло быть. Это научно доказано. Ты - выдумка рабов, жрецов, - для отвода глаз, чтобы покорять и властвовать. Впрочем, разве ты поверишь науке? Ты - мечта, фантом!
Смертник снова сел на койку и сжал руками виски:
- Позор! Слабость. Галлюцинирую. Как это постыдно. Детские бредни вспомнил. Все это проклятый колокольный звон, такой же как в детстве, замутил мне голову.
Он протер глаза. Глубоко вдохнул в себя воздух. Видение оставалось на месте. Смертник снова вгляделся в него и напрягая дергающиеся мышцы лица, вдруг ставшие тугими, глухо спросил:
- Кто тебя подослал?
- Я сам пришел, - сказал Исус.
- Сам? Странно. Так ты что ли вправду был? И даже теперь здесь? Не может быть. И это перед тем самым… финалом… на рассвете? Впрочем, такое на многих находит, когда finita la commedia. Но ведь я неверующий, понимаешь, не признаю, не признавал и никогда не признаю тебя.
Вдруг он хлопнул себя по лбу:
- А!.. Понимаю, понимаю, - тебя, как когда-то к Джордано Бруно, для исповеди ко мне подослали - оттуда. Ловко. Даже смешно, что ты в белом, а не в красном:
"Он не был больше в ярко красном", как в "Балладе Редингской тюрьмы".
Смертник попытался засмеяться, но не смог.
- Впрочем, еще целая ночь впереди, так сказать, вечность - до рассвета. Что ж, есть время: можно высказаться. Давай, что ли?
Он чуть отодвинулся на конке.
- Что же ты стоишь? Ты сядь. Вот здесь, - указал он Исусу место. - Садись.
Исус шагнул и сел рядом со смертником.
- Гха! - гортанным звуком вырвалось из горла у смертника, - с попом помирать веселее, говорит народ.
- Я не поп, - сказал Исус.
- Это сейчас неважно. Извини меня. Это я так, по привычке говорю, как многие другие: историческая необходимость словаря.
Они помолчали.
- А ты что: плоть? - спросил, приглядываясь к Исусу, смертник и коснулся рукою колена Исуса. - Да, плоть. А ну ка, дыхни. - Дышит. Ну что ж, очень хорошо. Значит, вместе… до рассвета? Это камера смертников. Других сюда не сажают. И вообще, в одиночную камеру перед самым тем фактом не принято впускать к смертнику чужого. Может быть помещений не хватило?
Он помолчал.
- Ты по какому делу сюда попал? Ах, да, вспомнил: по этому, голгофскому, что ли? Да, да, что-то такое у меня в памяти мерещится, но я детали позабыл. Впрочем, это тоже сейчас не важно. Важно другое, совсем другое: только сформулировать сейчас не могу. Ты меня понимаешь?
Исус кивнул головой.
- Странно, как это я не заметил, когда тебя сюда впускали, раз ты плоть. Ты же не смог войти невозможным способом? или ты…?
- Я проник, - сказал Исус.
- Факт. Тем хуже для фактов. Но раз ты проник, то ты для чего-то проник. Быть может, ты не знаешь, кто я?
Он отодвинулся от Исуса на самый край койки.
- Я - анархист, террорист. Подготовлял взрыв - с жертвами. По банковскому делу: банк ограбить хотели - государственный. Это - не для тебя дело. Ты - тихий. Хотя… - и анархист даже поднял палец кверху - помнишь, как ты мытарей, так сказать, финансистов из храма выгонял. О тебе много наврали, что ты тихоня.
- Много, - сказал Исус.
- Ну и я такой же, как и ты. Только я в порядке экспроприации. И зарвался. Меня выдали - твои, Иуды. Пускай. Теперь все равно. Это тоже деталь. Тебя тоже предали. История повторяется. Легенда тоже повторяется. Все повторяется. Факт! - по спирали заворачивается. Или по-твоему: это не факт, а фатум. Факт и фатум сейчас одно и то же. Пускай, фатум! Сейчас для нас двоих это уже неважно. Так все же, зачем ты проник сюда ко мне? Ты же неорганизованно проник, сам от себя, так сказать, самотеком или как кустарь-одиночка. Но я - атеист, т. е. не верую на научном основании: Древе, Ренан, Бакунин, Эльцбахер и прочие…, как анархист, понимаешь? Ах, да, - спохватился он, - ведь ты тоже анархист, тоже антигосударственник. Теперь все ясно. Не совсем - но ясно. Значит, - до рассвета?..
Смертник посмотрел на окно и с тоской обвел глазами камеру.
Были полные сумерки.
- Тебе не кажется, будто немного стемнело? Впрочем, это естественно, даже более, чем естественно. Теперь мне все, все понятно - до конца.
Исус тоже оглядел тревожно сумрак камеры и пригнувшись к смертнику, положил ему на колено руку.
- Убери, убери руку! - весь вздрогнув, закричал заключенный. Я - смертник, я - анархист. Ты воспользовался моей минутной слабостью. Ты не имеешь права класть на меня руку. Я - не твой. Я иду - "анти" Тебя. Понимаешь: анти!
И сбросил со своего колена руку Исуса.
- Впрочем, извини за грубость. Я даже тыкаю тебе. Быть может это не следовало бы, поскольку я иду против тебя. Еще, пожалуй, пригруппируют тебя ко мне: группа, мол, - и тоже привлекут за взрыв: на этот раз, за взрыв мирового банка идеалов, т. е. тоже за экспроприацию. А ведь это было бы замечательно! - два анархиста, ты и я, сгруппированы по двухтысячелетнему признаку - за экспроприацию идей: крест и бомба вместе. Вот бы такой факт, - да в кино! И представить нас мировому зрителю на этой же самой койке: Ты да я - перед рассветом… Так и назвать сценарий: "Двое перед рассветом", или еще лучше: "Рассвет - расстрел".
Исус встал и прошелся по камере, к чему-то прислушиваясь. Потом осторожно коснулся концами пальцев противоположной стенки камеры, как будто нащупывая что-то рукой, и снова прислушался.
- Ты что? - спросил тревожно смертник. - Обиделся? Уйти хочешь? Я не хотел тебя обидеть моим "Ты". Это с моей стороны не пренебрежение. С революцией все друг друга тыкают, т. е. тыкаются. Да, да, все на всех и на все тыкают. Ведь это у нас черта народная, русская. Так ближе к правде, к природе. Ведь звери на "ты" друг с другом. Вот ты, как известно, космополит. Скажи, разве лай собачий бывает на "Вы"? Даже заграницей, где все на "Вы", - и то там собачьего лая на "Вы" не бывает. Впрочем, ведь и ты привык к "Ты": это я с детства помню, что ты всем говорил "Ты". Почему же ты обиделся? Вежливость не для распинаемых и распинающих. И после распятия когда воскресают, тоже не "в ы к а ю т" - а "тыкают". Зачем же тебе уходить? Знаешь, мы здесь с тобой не надолго и менять обращение уже не стоит. Я даже как-то сжился здесь с тобой немного…
Его голос внезапно снизился:
- Что, идут?
Смертник сорвался с места и впился в дверь камеры глазами.
Он ошибся: никого.
Исус уже возвращался и снова сел рядом с опустившимся на койку смертником. Оба долго молчали. Зато примолкшие было колокола возобновили перезвон. Полночь миновала.
- Тебе пора, - сказал Исус. - Подул ветер ночной. Встань и иди.
- Что? - изумился, еще не понимая, смертник. - Как это: "иди"? Куда идти?
- Мы сменимся одеждой. Ты выйдешь отсюда, - сказал Исус. - Один ты пройдешь: тем же путем, что и я.
- Каким, тем же? А ты?
- Я… здесь.
- Вот как, - очень медленно прошептал смертник. - Здесь останешься? Так, так. А я выйду - выйду вместо тебя…
Исус уже распахнул одежду, похожую на белый больничный балахон и стал ее сбрасывать с одного плеча, высвобождая левую руку.
- Не смей! - как-то воплем выкрикнулось из смертника, вскочившего разом с койки и ухватившего Исуса за полы балахона. - Ты не смеешь так со мною!.. Хочешь опять повторить то, что тогда там: снова на крест и муку… за меня? снова - жертвенно? А я-то как после этого жить буду, приняв твою жертву? Ты об этом подумал? - В подлецах, в трусах жить, как те тогда, как твои фарисеи!
Он дрожал от негодования, от злобы, от стыда, от нестерпимого оскорбления, нанесенного ему этим неведомо откуда явившимся спасителем, ему, террористу, его совести революционера, готового своей кровью ответить за чистоту грядущей правды.
- Так вот ты какой человеколюбец, - бросал он уже с ненавистью в лицо Исусу, - своей любовью мне в лицо плюешь. Я тоже, как и ты: "за человека". Но что же скажу я человеку, если спасусь, подставив твою голову под пулю, под петлю? Скажу: "Лес рубят - щепки летят". Тебя-то причислю к щепке, а себя - к очистителю-топору? Да ведь человек мне за это в лицо плюнет. Ты что же думаешь: что ты чист, а я не чист? Я бы сам убил и тебя, и себя, если бы знал, что великая анархия свободы от этого восторжествует во всей своей высокой чистоте. Да разве я грабитель? Бандит трусливый? Негодяй? Разве я жажду власти и соглашусь кровь твою пролить, чтобы только… Я - анархист, я ненавижу власть. Она мне не нужна. Но ненавижу сейчас и тебя за то, что ты пришел искусить меня своим самопожертвованием ягненка. Уйди! Уйди! Ты любишь жалко, не умея ненавидеть. Я - всей ненавистью моей люблю - мир, человечество и может быть потом… и тебя.
Смертник на мгновение умолк.
- Да что же это! исповедуюсь перед тобой, что ли. - выкрикнул он в гневе:
- Уйди! Ты не нужен мне такой. Ненужный ты! Ненужный! Прочь! Прочь! Прочь!
Смертник упал лицом на койку и сжал локтями голову.
Еще долго стоял в безмолвии над смертником Исус, снова натянув на себя балахон. Перезвон колоколов не умолкал. В окошке за железом решетки мгла, фиолетовая от ночного света, стала как будто сереть. В камеру проникала бледность. И с этой бледностью слилось видение-в-белом. Его не стало.
Смертник, приподнявшись, присел на койку. Там, в конце коридора, где железная дверь без ручки вела к железной витой лестнице, послышались приглушенные шаги. Шаги стихли у двери. Что-то звякнуло: приклад или ключ в замке.
За окном рассветало.