Под серпом и молотом - Иван Бунин 10 стр.


Бальмонт был вообще удивительный человек. Человек, иногда многих восхищавший своей "детскостью", неожиданным наивным смехом, который, однако, всегда был с некоторой бесовской хитрецой, человек, в натуре которого было немало притворной нежности, "сладостности", выражаясь его языком, но немало и совсем другого - дикого буянства, зверской драчливости, площадной дерзости. Это был человек, который всю свою жизнь поистине изнемогал от самовлюблённости, был упоён собой, уверен в себе до такой степени, что однажды вполне простодушно напечатал свой рассказ о том, как он был у Толстого, как читал ему свои стихи и как Толстой помирал со смеху, качаясь в качалке: ничуть не смущённый этим смехом, Бальмонт закончил свой рассказ так:

- Старик ловко притворился, что ему мои стихи не нравятся!

С необыкновенной наивностью рассказывал он немало и другого. Например, о том, как посетил он Метерлинка.

- Художественный театр готовится ставить "Синюю птицу" и просил меня, ехавшего как раз тогда за границу, заехать к Метерлинку, спросить его, как он сам мыслит постановку своего создания. Я с удовольствием согласился, но у Метерлинка ожидало меня нечто весьма странное. Во-первых, звонил я в его жилище чуть не целый час, во-вторых, когда, наконец, дозвонился, мне отворила какая-то мегера, загородившая мне порог своей особой. И в-третьих, когда я всё-таки эту преграду преступил, то предо мной оказалась такая картина: пустая комната, посреди - всего один стул, возле стула стоит Метерлинк, а на стуле сидит толстая собака. Я кланяюсь, называю себя, в полной уверенности, что моё имя небезызвестно хозяину. Но Метерлинк молчит, молча глядит на меня, а подлая собака начинает рычать. Во мне закипает страстное желание сбросить это чудовище со стула на пол и отчитать хозяина за его неучтивость. Но, сдержав свой гнев, я излагаю причину своего визита. Метерлинк молчит по-прежнему, а собака начинает уже захлёбываться от рычания. "Будьте же добры, - говорю я тогда достаточно резко, - соблаговолите мне сказать, что вы думаете о постановке вашего создания?" И он наконец отверзает уста: "Ровно ничего не думаю. До свиданья". Я выскочил от него со стремительностью пули и с бешенством разъяренного демона…

Рассказывал свое приключение на мысе Доброй Надежды:

- Когда наш корабль, - Бальмонт никогда не мог сказать "пароход", - бросил якорь в гавани, я сошел на сушу и углубился в страну, - тут Бальмонт опять-таки не мог сказать, что он просто вышел за город, - я увидал род вигвама, заглянул в него и увидал в нём старуху, но всё же прельстительную своей старостью и безобразием, тотчас пожелал осуществить свою близость с ней, но, вероятно, потому что я, владеющий многими языками мира, не владею языком "зулю", эта ведьма кинулась на меня с толстой палкой, и я принужден был спастись бегством…

"Я, владеющий многими языками мира…" Не один Бальмонт так бессовестно лгал о своем знании языков. Лгал, например, и Брюсов. Это, конечно, на основании того, что сам Брюсов распространил про себя, сказано в книге какого-то Мясникова ("Поэзия Брюсова"), изданной в 1945 г. в Москве: "Брюсов свободно владел французским и латинским языками, читал без словаря свободно по-английски, по-итальянски, по-немецки, по-гречески и отчасти по-испански и по-шведски, имел представление о языках: санскритском, польском, чешском, болгарском, сербском, древнееврейском, древнеегипетском, арабском, древнеперсидском и японском…" Не отставал от него и его соратник по издательству "Скорпион" С. А. Поляков: его сотрудник М. Н. Семенов рассказал недавно в газете "Русская мысль", что этот Поляков "знал все европейские языки и около дюжины восточных…". Вы только подумайте: все европейские языки и около дюжины восточных! Что до Бальмонта, то он "владел многими языками мира" очень плохо, даже самый простой разговор по-французски был ему труден. Однажды в Париже, в годы эмиграции он встретился у меня с моим литературным агентом, американцем Брадлеем, и когда Брадлей заговорил с ним по-английски, покраснел, смешался, перешёл на французский язык, но и по-французски путался, делал грубые ошибки… Как же всё-таки сделал он столько переводов с разных языков, даже с грузинского, с армянского? Вероятно, не раз с подстрочников. А до чего на свой лад, о том и говорить нечего. Вот, например, сонет Шелли, вот его первая строчка, - очень несложная: в пустыне, в песках, лежит великая статуя, - только и всего сказал о ней Шелли; а Бальмонт? "В нагих песках, где вечность сторожит пустыни тишину…" Что же до незнания "языка зулю", проще говоря, зулусского, и печальных последствий этого незнания, то бывало множество столь же печальных последствий и в других случаях, когда Бальмонт говорил на языках, ему более или менее известных, только тут уже в силу пристрастия Бальмонта к восклицаниям: знаю, как нещадно били его - и не раз - лондонские полицейские в силу этого пристрастия, как однажды били его ночью полицейские в Париже, потому что шёл он с какой-то дамой позади двух полицейских и так бешено кричал на даму, ударяя на слово "ваш" ("ваш хитрый взор, ваш лукавый ум!"), что полицейские решили, что это он кричит на них на парижском жаргоне воров и апашей, где слово "vache" (корова) употребляется как чрезвычайно оскорбительная кличка полицейских, ещё более глупая, чем та, которой оскорбляли их в России "фараон". А при мне было однажды с Бальмонтом такое: мы гостили с ним летом под Одессой, в немецком посёлке на берегу моря, пошли как-то втроём - он, писатель Федоров и я - купаться, разделись и уже хотели идти в воду, но тут, на беду, вылез из воды на берег брат Федорова, огромный мужик, босяк из одесского порта, вечный острожник, и, увидав его, Бальмонт почему-то впал в трагическую ярость, кинулся к нему, театрально заорал: "Дикарь, я вызываю тебя на бой!" - а "дикарь" лениво смерил его тусклым взглядом, сгрёб в охапку своими страшными лапами и запустил в колючие прибрежные заросли, из которых Бальмонт вылез весь окровавленный…

Удивительный он был вообще человек, - человек, за всю свою долгую жизнь не сказавший ни единого словечка в простоте, называвший в стихах даже тайные прелести своих возлюбленных на редкость скверно: "Зачарованный Грот".

И ещё: при всём этом был он довольно расчётливый человек. Когда-то в журнале Брюсова, в "Весах", называл меня, в угоду Брюсову, "малым ручейком, способным лишь журчать". Позднее, когда времена изменились, стал вдруг милостив ко мне, - сказал, прочитав мой рассказ "Господин из Сан-Франциско":

- Бунин, у вас есть чувство корабля!

А ещё позднее, в мои нобелевские дни, сравнил меня на одном собрании в Париже уже не с ручейком, а со львом: прочел сонет в мою честь, в котором, конечно, и себя не забыл, - начал сонет так:

Я тигр, ты - лев!

Расчётлив он был и политически.

В Москве в 1930 году издавалась "Литературная энциклопедия", и вот что сказано о нём в первом томе этой энциклопедии:

"Бальмонт - один из вождей русского символизма… По окончании гимназии поступил в Московский университет, откуда был исключен за участие в студенческом движении. Но общественные интересы его очень скоро уступили место эстетизму и индивидуализму. Короткий рецидив революционных настроений в 1905 году и затем издание в Париже сборника революционных стихотворений "Песни мстителя" превратили Бальмонта в политического эмигранта. В Россию вернулся в 1913 году после царского манифеста. На империалистическую войну откликнулся шовинистически. Но в 1920 году опубликовал в журнале Наркомпроса стихотворение "Предвозвещенное", восторженно приветствуя Октябрьскую революцию.

Выехав по командировке Советского правительства за границу, перешёл в лагерь белогвардейской эмиграции. Сменив свое преклонение перед гармоническим пантеизмом Шелли на преклонение перед извращенно-демоническим Бодлером, "пожелал стать певцом страстей и преступления", как сказал о нём Брюсов. В сонете "Уроды" прославил "кривые кактусы, побеги белены и змей и ящериц отверженные роды, чуму, проказу, тьму, убийство и беду, Гоморру и Содом", восторженно приветствовал, как "брата", Нерона…"

Не знаю, что такое "Предвозвещенное", которым, без сомнения, столь же "восторженно", как "чуму, проказу, тьму, убийство и беду", встретил Бальмонт большевиков, но знаю кое-что из того, чем встретил он 1905 год, что напечатал осенью этого года в большевицкой газете "Новая жизнь", - например, такие строки:

Кто не верит в победу сознательных, смелых рабочих,
Тот бесчестен, тот шулер, ведёт он двойную игру!

Это так глупо и грубо в смысле подхалимства, что, кажется, дальше идти некуда: почему "бесчестный", почему "шулер" и какую такую "ведёт он двойную игру"? Но это ещё цветочки; а вот в "Песнях мстителя" уже ягодки, такое, чему просто имени нет: тут в стихах под заглавием "Русскому офицеру", написанных по поводу разгрома московского восстания в конце 1905 года, можно прочесть следующее:

Грубый солдат! Ты ещё не постиг,
Кому же ты служишь лакеем?
Ты сопричислился, - о, не на миг! -
К подлым, к бесчестным, к злодеям!
Я тебя видел в расцвете души,
Встречал тебя вольно красивым.
Низкий. Как пал ты! В трясине! в глуши
Труп ты - во гробе червивом!
Кровью ты залил свой жалкий мундир,
Душою ты в пропасти тёмной.
Проклят ты. Проклят тобою весь мир.
Нечисть! Убийца наёмный!

Но и этого мало: дальше идут "песни" о царе:

Наш царь - убожество слепое,
Тюрьма и кнут, подсуд, расстрел,
Царь - висельник…
Он трус, он чувствует с запинкой,
Но будет, час расплаты ждет!
Ты был ничтожный человек,
Теперь ты грязный зверь!
Царь губошлёпствует…
О мерзость мерзостей! Распад, зловонье гноя,
Нарыв уже набух, и пухлый, ждёт ножа.
Тесней, товарищи, сплотимтесь все для боя,
Ухватим этого колючего ежа!
Царь наш весь мерзостный, с лисьим хвостом,
С пастью, приличною волку,
К миру людей привыкает - притом
Грабит весь мир втихомолку,
Грабит, кощунствует, ежится, лжёт,
Жалко скулит, как щенята!
Ты карлик, ты Кощей, ты грязью, кровью пьяный,
Ты должен быть убит!

Все это было напечатано в 1907 году в Париже, куда Бальмонт бежал после разгрома московского восстания, и ничуть не помешало ему вполне безопасно вернуться в Россию. А Гржебин, начавший ещё до восстания издавать в Петербурге иллюстрированный сатирический журнал, первый выпуск его украсив обложкой с нарисованным на ней во всю страницу голым человеческим задом под императорской короной, даже и не бежал никуда, и никто его и пальцем не тронул. Горький бежал сперва в Америку, потом в Италию…

Мечтая о революции, Короленко, благородная душа, вспоминал чьи-то милые стихи:

Петухи поют на Святой Руси -
Скоро будет день на Святой Руси!

Андреев, изголодавшийся во всяческом пафосе, писал о ней Вересаеву:

"Побаиваюсь кадетов, ибо зрю в них грядущее начальство. Не столько строителей жизни, сколько строителей усовершенствованных тюрем. Либо победит революция и социалы, либо квашеная конституционная капуста. Если революция, то это будет нечто умопомрачительно радостное, великое, небывалое, не только новая Россия, но новая земля!"

"И вот приходит ещё один вестник к Иову и говорит ему: сыновья твои и дочери твои ели и пили вино в доме первородного брата твоего: и вот большой ветер пришёл из пустыни и охватил четыре угла дома, и дом упал на них, и они умерли…"

"Нечто умопомрачительно радостное" наконец настало. Но об этом даже Е. Д. Кускова обмолвилась однажды так:

"Русская революция проделана была зоологически".

Это было сказано ещё в 1922 году и сказано не совсем справедливо: в мире зоологическом никогда не бывает такого бессмысленного зверства, - зверства ради зверства, - какое бывает в мире человеческом и особенно во время революций; гад действует всегда разумно, с практической целью: жрёт другого зверя, гада только в силу того, что должен питаться, или просто уничтожает его, когда он мешает ему в существовании, и только этим и довольствуется, а не сладострастничает в смертоубийстве, не упивается им, "как таковым", не издевается, не измывается над своей жертвой, как делает это человек, - особенно тогда, когда он знает свою безнаказанность, когда порой (как, например, во время революций) это даже считается "священным гневом", геройством и награждается: властью, благами жизни, орденами вроде ордена какого-нибудь Ленина, ордена "Красного Знамени"; нет в мире зоологическом и такого скотского оплевания, осквернения, разрушения прошлого, нет "светлого будущего", нет профессиональных устроителей всеобщего счастия на земле и не длится будто бы ради этого счастия сказочное смертоубийство без всякого перерыва целыми десятилетиями при помощи набранной и организованной с истинно дьявольским искусством миллионной армии профессиональных убийц, палачей из самых страшных выродков, психопатов, садистов, - как та армия, что стала набираться в России с первых дней царствия Ленина, Троцкого, Дзержинского, и прославилась уже многими меняющимися кличками: Чека, ГПУ, НКВД…

В конце девяностых годов ещё не пришел, но уже чувствовался "большой ветер из пустыни". И был он уже тлетворен в России для той "новой" литературы, что как-то вдруг пришла на смену прежней. Новые люди этой новой литературы уже выходили тогда в первые ряды её и были удивительно не схожи ни в чём с прежними, ещё столь недавними "властителями дум и чувств", как тогда выражались. Некоторые прежние ещё властвовали, но число их приверженцев всё уменьшалось, а слава новых всё росла. Аким Волынский, видно, недаром объявил тогда: "Народилась в мире новая мозговая линия!" И чуть не все из тех новых, что были во главе нового, от Горького до Сологуба, были люди от природы одарённые, наделённые редкой энергией, большими силами и большими способностями. Но вот что чрезвычайно знаменательно для тех дней, когда уже близится "ветер из пустыни": силы и способности почти всех новаторов были довольно низкого качества, порочны от природы, смешаны с пошлым, лживым, спекулятивным, с угодничеством улице, с бесстыдной жаждой успехов, скандалов…

Толстой немного позднее определил всё это так: "Удивительная дерзость и глупость нынешних новых писателей!"

Это время было временем уже резкого упадка в литературе нравов, чести, совести, вкуса, ума, такта, меры… Розанов в то время очень кстати (с гордостью) заявил однажды: "Литература - мои штаны, что хочу, то в них и делаю…" Впоследствии Блок писал в своём дневнике:

- Литературная среда смердит…

- Брюсову все ещё не надоело ломаться, актерствовать, делать мелкие гадости…

- Мережковские - хлыстовство…

- Статья Вячеслава Иванова душная и тяжёлая…

- Все ближайшие люди на границе безумия, больны, расшатаны… Устал… Болен… Вечером напился… Ремизов, Гершензон - все больны… У модернистов только завитки вокруг пустоты…

- Городецкий, пытающийся пророчить о какой-то Руси…

- Талант пошлости и кощунства у Есенина.

- Белый не мужает, восторжен, ничего о жизни, всё не из жизни…

- У Алексея Толстого всё испорчено хулиганством, отсутствием художественной меры. Пока будет думать, что жизнь состоит из трюков, будет бесплодная смоковница…

- Вернисажи, "Бродячие собаки"…

Позднее писал Блок о революции, - например, в мае 1917 года:

- Старая русская власть опиралась на очень глубокие свойства русской жизни, которые заложены в гораздо большем количестве русских людей, чем это принято думать по-революционному… Не мог сразу сделаться революционным народ, для которого крушение старой власти оказалось неожиданным "чудом". Революция предполагает волю. Была ли воля? Со стороны кучки…

И в июле того же года писал о том же:

- Германские деньги и агитация огромны… Ночь, на улице галдёж, хохот…

Через некоторое время, он, как известно, впал в некий род помешательства на большевизме, но это ничуть не исключает правильности того, что он писал о революции раньше. И я привёл его суждение о ней не с политической целью, а затем, чтобы сказать, что та "революция", которая началась в девяностых годах в русской литературе, тоже была некоторым "неожиданным чудом", и что в этой литературной революции тоже было с самого её начала то хулиганство, то отсутствие меры, те трюки, которые напрасно Блок приписывает одному Алексею Толстому, были впрямь "завитки вокруг пустоты". Был в своё время и сам Блок грешен насчёт этих "завитков", да ещё и каких! Андрей Белый, употребляя для каждого слова большую букву, называл Брюсова в своих писаниях "Тайным Рыцарем Жены, Облечённой в Солнце". А сам Блок ещё раньше Белого, в 1904 году, поднёс Брюсову книгу своих стихов с такой надписью:

Законодателю русского стиха,
Кормщику в тёмном плаще,
Путеводной Зелёной Звезде, -

меж тем, как этот "Кормщик", "Зелёная Звезда", этот "Тайный Рыцарь Жены, Облеченной в Солнце", был сыном мелкого московского купца, торговавшего пробками, жил на Цветном бульваре в отеческом доме, и дом этот был настоящий уездный, третьей гильдии купеческий, с воротами всегда запертыми на замок, с калиткою, с собакой на цепи во дворе. Познакомясь с Брюсовым, когда он был ещё студентом, я увидел молодого человека, черноглазого, с довольно толстой и тугой гостинно-дворческой и скуласто-азиатской физиономией. Говорил этот гостиннодворец, однако, очень изысканно, высокопарно, с отрывистой и гнусавой четкостью, точно лаял в свой дудкообразный нос, и всё время сентенциями, тоном поучительным, не допускающим возражений. Всё было в его словах крайне революционно (в смысле искусства), - да здравствует только новое и долой всё старое! Он даже предлагал все старые книги дотла сжечь на кострах, "вот как Омар сжёг Александрийскую библиотеку", - воскликнул он. Но вместе с тем для всего нового уже были у него, этого "дерзателя, разрушителя", жесточайшие, непоколебимые правила, уставы, узаконения, за малейшее отступление от которых он, видимо, готов был тоже жечь на кострах. И аккуратность у него, в его низкой комнате на антресолях, была удивительна.

"Тайный Рыцарь, Кормщик, Зеленая Звезда…" Тогда и заглавия книг всех этих рыцарей и кормщиков были не менее удивительны: "Снежная маска", "Кубок метелей", "Змеиные цветы"… Тогда, кроме того, ставили их, эти заглавия, непременно на самом верху обложки в углу слева. И помню, как однажды Чехов, посмотрев на такую обложку, вдруг радостно захохотал и сказал:

- Это для косых!

В моих воспоминаниях о Чехове сказано кое-что о том как вообще относился он и к "декадентам" и к Горькому, к Андрееву… Вот ещё одно свидетельство в том же роде.

Назад Дальше