Однажды он, мучаясь своим бессилием найти главное, снова посетил родные места, увидел леса и переулки, мостки и заборы, постоял в старом саду своего детства и почувствовал, как через сердце перекатываются волны, прошлое окутывало его как сон. Печальным и тихим вернулся он оттуда, сказался больным и велел отсылать всякого, кто желал его видеть.
Но один человек все же пришел к нему. То был его друг, которого он не видел со дня сватовства к Ирис. Он пришел и увидел Ансельма: запущенный, сидел тот в своей безрадостной келье.
- Вставай, - сказал ему друг, - и пойдем со мной. Ирис хочет тебя видеть.
Ансельм вскочил.
- Ирис? Что с ней? О, я знаю, знаю!
- Да, - сказал друг, - пойдем со мной. Она хочет умереть, она больна уже давно.
Они пошли к Ирис, которая лежала в кровати, легкая и тоненькая, как ребенок, и ее глаза, ставшие еще больше, светло улыбались. Она подала Ансельму свою легкую и белую, совсем детскую руку, которая лежала в его руке как цветок, и лицо у нее было просветленное.
- Ансельм, - сказала она, - ты на меня сердишься? Я задала тебе трудную задачу и вижу, что ты остаешься ей верен. Ищи дальше и иди этой дорогой, покуда не дойдешь до цели. Ты думал, что идешь ради меня; но идешь ты ради себя самого. Ты это знаешь?
- Я смутно это чувствовал, - сказал Ансельм, - а теперь знаю. Дорога такая дальняя, Ирис, что я давно бы вернулся, но не могу найти пути назад. Я не знаю, что из меня выйдет.
Она посмотрела в его печальные глаза и улыбнулась светло и утешительно, он склонился к ее тонкой руке и плакал так долго, что рука стала мокрой от его слез.
- Что из тебя выйдет, - сказала она голосом, какой чудится в воспоминаниях, - что из тебя выйдет, ты не должен спрашивать. Ты много искал за свою жизнь. Ты искал почестей, и счастья, и знания, ты искал меня, твою маленькую Ирис. Но это были только хорошенькие картинки, они не могли не покинуть тебя, как мне приходится покинуть тебя сейчас. Со мной произошло то же самое. Я всегда искала, но всегда это были только милые красивые картинки, и все снова они отцветали и опадали. Теперь я не знаю больше никаких картинок, ничего не ищу, я вернулась к себе и должна сделать только один шажок, чтобы оказаться на родине. И ты придешь туда, Ансельм, и тогда на лбу у тебя больше не будет морщин.
Она была так бледна, что Ансельм воскликнул в отчаянии:
- Подожди, Ирис, не уходи еще! Оставь мне какой-нибудь знак, что я не навсегда тебя теряю!
- Вот, возьми ирис, мой цветок, и не забывай меня. Ищи меня, ищи ирис, и ты придешь ко мне.
Горько плача, Ансельм взял в руки цветок, горько плача, попрощался с девушкой. Когда друг известил его, он вернулся и помог убрать ее гроб цветами и опустить в землю.
Потом его жизнь рухнула у него за спиной, ему казалось невозможным прясть дальше ту же самую нить. Он от всего отказался, оставил город и службу и затерялся без следа в мире. Его видели то там, то тут, он появился в родном городе и стоял, облокотившись о загородку старого сада, но, когда люди стали спрашивать про него и захотели о нем позаботиться, он ушел и пропал.
Сабельник был его любовью. Он часто наклонялся над цветком, где бы тот ни рос, а когда надолго погружал взгляд в его чашечку, ему казалось, что из голубоватых недр навстречу веют аромат и тайное прозрение прошедшего и будущего; но потом он печально шел дальше, потому что обещанное все не сбывалось. У него было такое чувство, словно он ждет и прислушивается у полуоткрытой двери, за которой слышится дыхание отрадных тайн, но, едва только он начинал думать, что вот сейчас все дастся ему и сбудется, дверь затворялась и ветер мира обдавал холодом его одиночество.
В сновидениях с ним разговаривала мать, чьи облик и лицо он впервые за долгие годы чувствовал так близко и ясно. Также Ирис разговаривала с ним, и, когда он просыпался, ему все еще звучало нечто, от чего он целый день не мог оторваться мыслями. Бесприютный, всем чужой, бродил Ансельм из края в край, и спал ли он под крышей, спал ли в лесах, ел ли хлеб, ел ли ягоды, пил ли вино или пил росу с листьев - ничего этого он не замечал. Для многих он был юродивым, для многих - чародеем, многие его боялись, многие смеялись над ним, многие любили. Он научился тому, чего никогда раньше не умел: быть с детьми, участвовать в их диковинных играх, беседовать со сломанной веткой или с камешком. Лето и зима проходили мимо него, он же смотрел в чашечки цветов, в ручьи, в озера.
- Картинки, - говорил он иногда, ни к кому не обращаясь, - все только картинки.
Но в себе самом он чувствовал некую сущность, которая не была картинкой; ей-то он и следовал, и эта сущность в нем могла иногда говорить - то голосом Ирис, то голосом матери - и была утешением и надеждой.
Удивительные вещи встречались ему - и его не удивляли. Так, однажды он шел по снегу через зимнюю долину, и борода его обледенела. А среди снега стоял ирис, острый и стройный, он выпустил одинокий прекрасный цветок, и Ансельм наклонился к нему и улыбнулся, потому что теперь вспомнил и знал, о чем всегда напоминал ему ирис. Он снова вспомнил свою детскую грезу и видел между золотых столбиков голубую дорогу в светлых прожилках, которая вела в сердце и тайная тайных цветка, и там - он знал это - обреталось то, что он искал, обреталась сущность, которая не была картинкой.
Все снова встречали его напоминания, грезы вели его, и он пришел к хижине, там были дети, они напоили его молоком, и он играл с ними, они рассказывали ему истории и рассказывали, что в лесу у угольщиков случилось чудо. Там видели отворенными ворота духов, которые отворяются раз в тысячу лет. Он слушал и кивал, представляя себе эту дивную картину, и пошел дальше; в ивняке впереди пела птичка с редкостным, сладким голосом, как у покойной Ирис. Ансельм пошел на голос, птичка вспорхнула и перелетела дальше, за ручей и потом в глубь бескрайних лесов.
Когда птичка смолкла и ее не было больше ни видно, ни слышно, Ансельм остановился и огляделся вокруг. Он стоял в глубине долины, среди леса, под широкой зеленой листвой тихо текли воды, а все остальное затихло в ожидании. Но в его груди птичка пела и пела голосом возлюбленной и посылала его дальше, пока он не остановился у замшелой стены скал, в середине которой зияла расселина, чей узкий и тесный ход вел в недра горы.
Перед расселиной сидел старик, он встал, увидев, что приближается Ансельм, и крикнул:
- Назад, странник, назад! Это ворота духов. Никто из тех, кто вошел в них, не возвращался.
Ансельм поднял взгляд и заглянул в скальные ворота - и увидел теряющуюся в глубине горы голубую тропу, а по обе стороны ее часто стояли золотые колонны, и тропа полого спускалась в недра, словно в чашечку огромного цветка.
В его душе запела птичка, и Ансельм шагнул мимо сторожа в расселину и через чашу золотых колонн - в тайная тайных голубых недр. То была Ирис, в чье сердце он проникал, и то был сабельник в материнском саду - в его голубую чашечку Ансельм входил легким шагом; и когда он молчаливо шел навстречу золотому сумраку, все, что он помнил и знал, сразу же пришло к нему, он чувствовал ведущую его руку, она была маленькая и влажная, любовные голоса доверительно звучали над самым его ухом, они звучали точно так же и золотые колонны блестели точно так же, как все звенело и светилось давным-давно, в его детстве, с приходом весны.
И вновь пришел к нему тот сон, который снился в детские годы, - что он идет в чашечку цветка и вслед за ним идет и летит весь мир картинок, чтобы кануть в тайная тайных, которая лежит за всеми картинками.
Тихо-тихо запел Ансельм, и его тропа тихо спускалась вниз, на родину.
Роберт Эгион
В восемнадцатом столетии, которое, как и любая иная эпоха, многолико и отнюдь не исчерпывается представлениями о галантных романах и забавно-вычурных фарфоровых статуэтках, в Великобритании зародилось новое направление христианства и христианской деятельности; проклюнувшись из едва приметного зернышка, оно с поразительной быстротой разрослось, подобно могучему экзотическому древу, и ныне всем известно как миссионерское движение евангелической церкви. Миссионерства не чуждается и Рим, однако католическая церковь не породила в этой области чего-то нового или выдающегося, ибо с первых своих дней и поныне она считала и считает себя всемирным царством, в права, обязанности и непременные заботы которого входит покорение и обращение в истинную веру всех сущих в мире народов, что и осуществляла католическая церковь неутомимо на протяжении всей своей истории, порой с любовью и подлинным благочестием, каковые были свойственны ирландским монахам, порой же - с поспешностью и неумолимостью, отличавшими, например, Карла Великого. Полной противоположностью такого образа действий стали труды различных протестантских общин и церквей, и главное их отличие от вселенской католической церкви состояло в том, что они были национальными и служили духовным потребностям наций, рас и народов: у чехов был Ян Гус, у немцев
- Лютер, у англичан - Виклиф.
И если родившееся в Англии протестантское миссионерское движение, в сущности, находилось в противоречии с самим протестантизмом, ибо обращалось к древнейшей вере Христовых апостолов, то немало было к тому внешних поводов и причин. Начиная со славной эпохи Великих открытий странствовали люди по всему свету, открывали и покоряли неведомые земли, но исследовательский интерес к незнакомым горам и островам, а равно и геройство мореходов и искателей приключений повсюду сметены были духом нового времени, что устремлялся в недавно открытые экзотические земли не ради волнующих деяний и событий, не из-за редкостных зверей и птиц или романтических пальмовых рощ, но за перцем и сахаром, шелками и мехом, саго и рисом, - словом, за товарами, которые приносят прибыль на мировом рынке. И потому в людях все более развивалась известная односторонность и горячность, они отбросили или предали забвению многие обычаи и законы, которые чтила христианская Европа. Там, вдали от дома, они хищно преследовали и убивали туземцев; в Америке, Африке, Индии образованные европейские христиане разбойничали, точно куница, забравшаяся в курятник. Даже если подойти к делу без излишней чувствительности, все это было просто чудовищно, шел грубый циничный грабеж, творилось насилие, и на родине завоевателей это вызвало всплеск возмущения и стыда, который в конце концов привел к тому, что колонизация обрела упорядоченный и благопристойный вид. Одним же из таких порывов было миссионерское движение, возникшее в силу справедливого и доброго желания - чтобы Европа дала бедным, беспомощным язычникам и дикарям нечто иное, нечто благое и возвышенное, а не один лишь порох да выпивку.
И как бы мы ни расценивали самое существо, пользу, значительность и успешность миссионерской деятельности, нет никаких сомнений в том, что, как всякое подлинно религиозное движение, оно было порождено чистотой помыслов и чувств, что у его истоков стояли благородные, а нередко и замечательные люди, искренне веровавшие и желавшие добра, что и до сего дня служит ему немало таких людей. И пусть не все они стали героями или мудрыми наставниками - герои и наставники среди них были; и если кто-то, возможно, оказался недостоин славы, то было бы несправедливо возлагать на всех вины немногих.
Впрочем, довольно предварительных рассуждений. В Англии второй половины восемнадцатого века нередко случалось, что исполненные добрых намерений и движимые доброй волей миряне, воодушевившись миссионерской идеей, предоставляли денежные средства для ее осуществления. Однако миссионерских союзов или обществ в том виде, в каком они существуют ныне, тогда еще не было, и каждый на свой лад и в меру своих возможностей старался посодействовать благому делу; тот же, кто в те времена становился миссионером и уезжал в дальние края, странствовал по свету совсем не так, как нынешние путешественники, которых, подобно почтовой посылке с подробным адресом, благополучно доставляют в заморскую страну, где их ждет размеренный, упорядоченный труд, - тогдашние миссионеры отправлялись в путь, вверив свою судьбу воле Господа, и пускались в рискованное предприятие без долгих предварительных приготовлений.
В девяностых годах восемнадцатого века некий торговец, чей разбогатевший в Индии брат умер, не оставив других наследников, пожелал пожертвовать значительную денежную сумму на дело распространения в Индии евангельского учения. Он обратился за советом к одному из совладельцев могущественной Ост-индской компании, а также к духовным особам, и они, все взвесив, пришли к заключению, что для начала следует отправить в Индию троих или четверых миссионеров, которых надлежит в достатке обеспечить деньгами и всем необходимым.
О новом начинании было объявлено, и оно сразу же привлекло многих жадных до приключений молодых людей: несостоявшиеся актеры и лишившиеся места ученики цирюльников сочли, что призваны совершить заманчивое путешествие, - благочестивой коллегии пришлось изрядно потрудиться, чтобы обойти этих назойливых претендентов и подыскать серьезно настроенных и достойных молодых людей. Без широкой огласки старались привлечь внимание молодых богословов, однако родина вовсе не опостылела английским священникам, они отнюдь не загорелись при мысли о трудном, да и опасном, путешествии; поиски затянулись, и пожертвователь уже начал терять терпение.
И тогда весть о его замыслах и неудачах добралась наконец до крестьянского поселка в окрестностях Ланкастера, до жилища сельского священника, который предоставил кров и стол своему племяннику, сыну покойного брата, юноше по имени Роберт Эгион, помогавшему дяде в его трудах. Роберт был сыном морского капитана и добронравной работящей шотландки; рано осиротев, он почти не помнил отца, но дядя, когда-то влюбленный в мать Роберта, за свой счет отправил учиться мальчика, в котором открыл хорошие задатки, так что Роберт был надлежащим образом подготовлен ко вступлению на поприще священнослужителя и приблизился к цели настолько, насколько это было возможно для кандидата, показавшего хорошие успехи в ученье, но не имеющего состояния. Пока что Роберт был викарием своего дяди и благодетеля, но не мог рассчитывать на получение собственного прихода до кончины священника Эгиона. А поскольку тот был крепок и бодр и еще не разменял седьмой десяток, то его племянника ожидало далеко не блестящее будущее. Из-за бедности он не надеялся получить собственный приход, а вместе с ним и средства к существованию до достижения весьма солидного возраста, и потому не был завидным женихом для молодых девиц на выданье, по крайней мере для достойных, с иными же он не знался.
Итак, и душа и судьба Роберта не были безоблачны, однако затенявшие их облака, казалось, изящно и значительно обрамляли его скромное невинное существование и едва ли таили опасность или угрозу. Бесхитростный и чистый юноша, конечно, не понимал, почему, будучи образованным человеком, наделенным достоинством духовного сана, он должен уступать любому крестьянскому парню, ткачу или прядильщику в том, что касалось счастливой любви и возможности жениться, сделав свободный выбор, и потому, когда Роберту случалось играть на маленьком старом органе в сельской церкви во время венчания, душа его порой бывала не вполне свободна от зависти и недовольства. Однако, благодаря своей простой натуре, Роберт научился изгонять из помыслов несбыточные мечты и стремился лишь к тому, что было открыто для него в силу положения и способностей, а это было не так уж и мало. Сын глубоко благочестивой женщины, Роберт был наделен простыми, стойкими христианскими чувствами и верой, проповедовать их было для него радостью. Вместе с тем свои сокровенные духовные наслаждения он находил в созерцании природы, обладая нужной для этого тонкой наблюдательностью. О том дерзком, революционном и конструктивном естествознании, которое как раз набирало силу в его время и в его стране и немного позднее отравило жизнь столь многим священникам, Роберт ничего не знал и не ведал. Скромный, чистый юноша, чуждый философских исканий, но неутомимый в наблюдениях и трудах, он пребывал в полнейшем довольстве, созерцая и познавая, собирая и изучая то, что дарила ему природа. В детстве он выращивал цветы и составлял гербарии, затем всецело увлекся минералами и окаменелостями, причем восхищался ими, конечно же, лишь как прекрасной и значительной игрой природных форм, а в последние годы, и особенно после переселения в деревню, более всего полюбился ему многоцветный мир насекомых. Любимицами Роберта были бабочки, их блистательная метаморфоза неизменно приводила его в пылкий восторг, а их великолепные узоры и бархатистые сочные краски несли ему столь чистое наслаждение, что людям более скромных дарований бывает ведомо лишь в ранние детские годы, которым высокая взыскательность не свойственна.
Таким душевным складом был наделен молодой богослов, который, услыхав весть о миссионерском начинании, вмиг встрепенулся и почувствовал, как вдруг в глубине его души все устремилось, словно стрелка компаса, к одной цели - Индии. Мать Роберта умерла несколько лет тому назад, ни обручения, ни хотя бы тайного уговора с какой-нибудь девушкой у него не было, дядя, правда, умолял племянника отказаться от опасной затеи, но, в конце концов, священник Эгион был усердным служителем Бога и, как знал Роберт, прекрасно мог обойтись в своем приходе и церкви без помощи племянника. Роберт написал в Лондон, получил обнадеживающий ответ, деньги на проезд до столицы, и не мешкая, пустился в путь после тягостного прощания с дядей, который все еще хмурился и горячо отговаривал его ехать; с собой он взял небольшой ящик с книгами да узел с платьем и сожалел лишь об одном: что нельзя захватить также гербарии, минералы и коллекции бабочек.