- Да, только в доме-то меня не было. Я бы, конечно, там тоже торчал, и если б не мое проклятое любопытство, кончились бы тогда все неприятности. Дело было вот как. Ровно за неделю до перемирия захватили мы одну деревню, под названием Реанкур, недалеко от бельгийской границы. Мы там должны были простоять дня два. Я тогда служил в штабе батальона, был помощником начальника штаба. Полковник приказал разместить штаб в бывшей комендатуре бошей. Пришли саперы, облазили весь дом, и сказали, что все в порядке.
Пробыли мы там часа два, и вдруг, не знаю почему, стало мне как-то не по себе. Я говорю полковнику - пойду, мол, взгляну, как там с квартирами для солдат. А в деревне оставался еще кое-кто из французов, они к нам присматривались с любопытством и робостью. Похоже, оккупанты над ними так измывались, что они и на нас теперь глядели с опаской, а может, просто уже привыкли к немцам. Одним словом, я подумал, что, раз я говорю немного по-французски, не мешало бы мне наладить связь с населением; ну, пошел я по деревне, заговаривая с каждым встречным, - втолковывал им, понимаешь, что мы союзники и друзья, что они, дескать, освобождены и все прочее. У одного из домиков сидели две женщины и мужчина. Домик был почти на самом краю деревни, и если б меня не заинтересовал этот человек, я бы тут же повернул обратно и вернулся в штаб задолго до спектакля.
Француз, тот, что сидел с двумя женщинами, с виду был хоть куда, из тех, знаешь, высоченных, дюжих, чернобородых французов с этаким басом, каких сейчас и не встретишь - их всех поубивали. Я просто диву дался - такой парень в деревне, где и мужчин-то совсем не осталось, одни старики да мальчишки. А еще меня удивило, что лицо и руки у него были бледные, как воск. И такая это была нездоровая бледность, точь-в-точь как у ростков картошки, лежащей в погребе. Подошел я к этим людям и заговорил с ними. Женщины были до смерти перепуганы, и все поглядывали то на меня, то на француза. Я говорю: "Бонжур", и мужчина по-французски, конечно, спрашивает: "Мсье - английский офицер?" - "Да, мсье, я капитан английской армии, мы ведь ваши союзники".
Он повернулся к женщинам: "Вот видите! Я был прав! Мсье - англичанин, союзник, друг. Что я вам всегда говорил - вместе с англичанами мы им зададим, этим бошам!"
Тут я страшно смутился - женщины, понимаешь, кинулись целовать мне руки, я тихонько отстранил их и спросил у француза: "Но кто же вы такой?"
- Мой капитан, я капрал сто двадцать пятого линейного полка.
- Капрал 125-го полка! А что же вы здесь-то делаете?
- Мой капитан, я здесь с августа четырнадцатого года.
Я еще больше удивился и спрашиваю:
- С августа четырнадцатого? Каким же образом?…
- Сейчас объясню, мой капитан. После отступления от Шарлеруа я и Шестеро моих товарищей были отрезаны от полка и пробирались к своим. Возле этой деревни мы наткнулись под вечер на разъезд улан. Двоих мы убили, остальные бежали, но я был ранен в ногу. Я не мог идти дальше. Тогда я обратился к своим товарищам. Друзья мои, - сказал я, - мы солдаты 125-го линейного полка, мы нужны Франции. Пока нас остается хотя бы двое. 125-й полк существует, и старший по чину - командир. Я приказываю вам отнести меня вон к тому дому и там оставить. Дюваль Жорж, ты старший. Ты примешь командование 125.-м полком, вы будете продолжать отступление и явитесь для дальнейшей службы к первому же офицеру, которого встретите…
Он так увлекся своим красноречием - французы вообще любят поговорить, - что расписывал бы все эти события без конца, но я перебил его:
- Хорошо, хорошо, капрал, но почему вы здесь до сих пор? Как это вас немцы не схватили?
- Сейчас объясню, мой капитан. Эти замечательные патриотки, - тут он положил обе руки на плечи женщинам, - приютили меня, перевязали рану, уложили в постель. Через три дня стало известно, что немцы вот-вот займут деревню. Эти женщины испугались, что меня убьют, и спрятали меня в погребе. Там я прожил более четырех лет, кормясь тем, что этим добрым душам удавалось достать, и выходя из своего убежища лишь в самые темные ночи, чтобы хоть немного подышать воздухом. Сегодня, впервые с августа четырнадцатого года, я увидел солнце.
Они пригласили меня в дом, и француз показал мне погреб, где он прятался. Погреб был разделен на две половины. В дальней половине стояла узкая кровать, и вход туда был очень ловко скрыт. В жизни никто бы не догадался, что погреб двойной. Знаешь, меня просто поразила выдержка этого человека и преданность женщин. Я у него спросил, как это он там столько времени пробыл. Он отвечал с гордостью: "Мой капитан, вы ведь знаете, что долг солдата - не сдаваться, пока есть хоть малейшая возможность избежать плена. И я оставался здесь, чтобы вернуться в свой полк, как только деревню освободят. Завтра, если вы не откажетесь помочь мне, мой капитан, я дам о себе знать командиру и присоединюсь к частям, преследующим врага. О, времени прошло много, очень много. Пусть так. Но теперь враг разбит, и Франция будет свободна!"
Мы поднялись наверх, и женщины заставили меня выпить чашку кофе - по-моему, варево это было из жареных желудей. Поболтали мы о всякой всячине, и я изо всех сил старался расположить женщин к себе - они еще не избавились от страха и недоверия. Потом капрал спросил, где я остановился. Я ответил, что штаб у нас в бывшей комендатуре. Тут он вскочил с места и стиснул кулаки:
. - Слушайте, мой капитан, слушайте и не теряйте ни секунды! Вчера ночью, перед вашей атакой, мы уже знали, что немцы собираются отступать. Кругом была отчаянная неразбериха. "Завтра, - сказали немцы крестьянам, - сюда явятся ваши друзья - англичане. Мы им припасли подарочек". Мои друзья передали мне эти слова, и я счел своим долгом пойти на разведку и собрать сведения. Я крался вдоль изгородей и прислушивался. Я слышал, как немецкая пехотная часть выстроилась и отправилась занимать позиции, с которых вы их потом выбили. Кругом было совсем темно, только из погреба за комендатурой пробивался луч света. Я подполз и вижу трех бошей-саперов за работой. Они что-то закапывали в земляной пол. При этом они переговаривались и смеялись, но я не мог понять, О чем идет речь. Вдруг один из них сказал: "Энгландер", взмахнул руками, надул щеки и с шумом выпустил воздух, будто хотел изобразить взрыв. Они там зарыли взрывчатку. Я в этом просто уверен. Бегите, мой капитан, не теряйте времени, вы должны предупредить наших товарищей. Ну, ты понимаешь, медлить я не стал. Крикнув "пардон, медам", я вылетел из дома и во весь дух побежал к штабу. Сорвав с головы каску, придерживая противогаз, колотивший меня по груди, мчался я по улице и был уже шагах в двадцати от комендатуры, когда раздался страшный взрыв. Казалось, не только наш штаб, но и половина деревни взлетела на воздух. Что-то шарахнуло меня по лицу, потом треснуло в бедро и в пах, и очнулся я уже в санитарном поезде.
Краули глубоко вздохнул и откинулся на спинку кресла.
- Боже правый! И все в штабе погибли?
- Все до одного, это я уже потом узнал. Полковник, его помощник, начальник штаба, офицер связи, сигнальщики, связисты, денщики, старшина. Всех в клочья.
- Тебе повезло!
- Ты так думаешь? А я, представь, иногда сомневаюсь в этом.
- А куда девался тот французский капрал?
- Кто его знает. Я больше о нем не слыхал, но иногда я спрашиваю себя, из одного ли патриотизма действовали эти патриотки. Капрал-то был здоровенный малый, и больно уж хорош собой…
Раздумья на могиле немецкого солдата
I
Человеческое сознание проявляет себя странно и прихотливо. Жизнь человека не похожа ни на прямую, ни на кривую линию - скорее она цепь все более и более сложных соотношений между событиями прошедшими, нынешними и будущими. Любое наше переживание осложнено предыдущим опытом, а когда мы о нем вспоминаем, оно снова осложняется нашими теперешними обстоятельствами и всем, что произошло с тех пор. Вот почему, когда Роналд Камберленд через десять лет вспоминал о своих раздумьях на могиле немецкого солдата, эти воспоминания отличались от его тогдашних мыслей, хотя ему-то казалось, что никакой разницы нет. Они изменились под влиянием всего, что он пережил и передумал впоследствии, и по контрасту стали, может быть, еще более горькими.
II
Когда кончилась война, Камберленд был так же измотан и оглушен и почти так же наг, как Улисс после кораблекрушения. Он был демобилизован в начале девятнадцатого года и расстался со своим батальоном без сожалений, и без долгих прощаний. Санитарная двуколка, на которой он ехал до железной дороги, с трудом пробиралась по глубокому снегу. Товарный поезд (на каждом вагоне надпись "40 hommes ou 8 chevaux" - дань сравнительной ценности животных) неимоверно медленно, со скрежетом и толчками тащился сквозь кромешную тьму и кромешный холод зимней ночи. Уснуть не было возможности. Офицеры, ехавшие в одном вагоне с Камберлендом, своровали где-то дров и жаровню и только поэтому не обморозились. Другим не повезло - нескольких пришлось на рассвете высадить в Армантьере, где была медицинская помощь. В Дьеппе офицеры на себе испытали романтическое рыцарство Британии - дрожа от холода в палатках, они видели, как пленные немцы смеются и болтают у топящихся печек в теплых бараках. Это длилось три дня.
Камберленд был глубоко удручен, и не без оснований. Война вконец разорила его; в банке Кокса ему перестанут платить жалованье с той минуты, как он ступит на английский берег; пособие за ранение ему полагалось ничтожное; перспективы его были неясны. Вернее, ясно было одно - что перспектив у него никаких. Стоя на палубе корабля, который нес его к линии грязно-белых утесов, присыпанных чистым, белым снегом, он раздумывало том, к кому и к чему он в сущности возвращается и зачем. Заряженный револьвер у пояса, еще не отчищенный со дня последнего боя, напомнил ему, что один-то выход у него всегда есть.
"Нет, это уже цинизм, - сказал он себе. - После всего, что мы сделали и что выстрадали, после всего, что они говорили, нас наверняка примут радушно, нам помогут".
Единственный прием и помощь в английском порту оказал ему и большинству остальных сектант с козлиной бородкой, член организации "содействия армии", который проблеял срывающимся голосом:
- Сюда, друзья! Здесь вас ждут булочки и молоко!
Но и он сник, услышав насмешливый хохот, каким ответила на его приглашение кучка усталых, огрубевших от войны офицеров.
- Булочки и молоко! - воскликнул какой-то молоденький капитан, красивый, но с жестким взглядом и жесткой складкой губ. - Идиот несчастный! Нам не молока нужно, а девок и виски!
Камберленд сразу поехал в Лондон и снял комнату над рестораном, в котором обедал, когда бывал в отпуске. Комната была восемь футов на восемь за двадцать пять шиллингов в неделю. От своей довоенной квартиры он отказался - сдуру или, вернее, по необходимости: во время войны он не мог за нее платить, да и глупо казалось сохранять за собой квартиру в Лондоне, когда тебя ждет могила во Фландрии. Он наведался туда, узнал, что квартира сдана теперь вдвое дороже, а его вещи сложены в подвале. Многого не хватало, кое-что испортилось от сырости. Через неделю после демобилизации ему пришлось почти все распродать, чтобы было чем платить за еду и за жилье. Он пробовал найти комнату подешевле, но все больше военных возвращалось на родину и цены на квартиры и комнаты стремительно росли. То был богатый урожай, и с уборкой его не медлили.
В первую ночь в Лондоне Камберленд проспал четырнадцать часов. А потом его одолела бессонница. Годами копившуюся неврастению нельзя было вылечить одной порцией мертвецкого сна. Его мучили смутные, но неотвязные предчувствия, "комплекс тревоги", который он безуспешно старался побороть. Ночь за ночью он ворочался в постели еще долго после того, как затихал вдали последний автобус, - прислушивался к тарахтенью и гудкам запоздалого такси, к голосам пьяной компании, к медленным шагам полисмена. Свет дугового фонаря назойливо проникал в щели ставен. Он закрывал глаза, отчаянным усилием воли держал их закрытыми, но сон не приходил. В нем не утихало беспричинное возбуждение, какая-то фантасмагория страшных видений и вперемешку с ними - страх перед будущим и смертная тоска. Он зажигал свет, пробовал читать, но скоро на пресные слова романа наплывали воспоминания о грубой действительности - разве могут доставить удовольствие все эти пошленькие выдумки, когда во рту еще остался вкус смерти и реально пережитого! Часам к шести утра он забывался беспокойным сном, а в восемь его будили к завтраку.
Ему нужен был отдых, покой, дружеская поддержка, общение с людьми, а была тревога, неудовлетворенность, сомнения и одиночество. Через два дня по возвращении он бросился на поиски работы. Он и сам толком не знал, чего ищет, - после нескольких лет в армии почти все виды человеческой деятельности были для него недоступны. Без денег, без специального образования, без протекции, что он мог предпринять? Один офицер в тыловом лагере предлагал ему заняться журналистикой - он сам был журналистом - и обещал помочь. С надеждой в сердце Камберленд пошел в редакцию газеты, где Форстер работал до войны. Ему коротко сообщили, что мистера Форстера нет.
Он робко сказал, что хотел бы повидать редактора, и, после того как он прождал около часа в унылой, грязной, скудно обставленной комнате, заваленной рваной, грязной бумагой и украшенной рекламами газет, к нему вышел мужчина, держа в руке его визитную карточку.
- Капитан Камберленд?
- Да.
- Что вам угодно?
- Я зашел к Форстеру, он думал… он говорил, что, может быть, я мог бы получить работу…
- Форстер здесь не работает. К сожалению, штат газеты и без того раздут, а расходы у нас огромные. Мы не можем выгонять на улицу людей, которые проработали у нас несколько лет, чтобы брать на их место других, пусть даже вполне этого достойных.
- Так что мне нет смысла…
- Ни малейшего. Мы и Форстера не можем принять обратно, хотя мой предшественник, кажется, обещал оставить место за ним. Но ведь никто не мог предвидеть, что война так затянется и что создастся такое положение, как сейчас.
Волна горечи залила сознание Камберленда, но обиды он, в сущности, не почувствовал. В конце концов, чего ради им увольнять вполне порядочных, знающих свое дело людей, годами занимавшихся нужной и важной работой, чтобы освободить место для людей совершенно неопытных под тем предлогом, что они (по словам этого самого редактора, напечатанным в газете) "спасли свою родину, спасли цивилизацию, спасли свободу человечества, которое отныне будет перед ними в неоплатном долгу"? Он встал.
- Большое спасибо. Простите, что побеспокоил и отнял у вас время. Всего хорошего.
- Всего хорошего.
Положение было мало сказать отчаянное, и Камберленду уже казалось, что револьвера не избежать, как вдруг ему сообщили из банка, что он может получить пособие за ранение. Но как быстро ускользнула между пальцев эта жалкая денежная "компенсация" за погубленные годы! В предписании о демобилизации было сказано, что не позже, как через десять дней, он должен быть в штатском, в противном случае будут приняты дисциплинарные меры. В том же предписании сообщалось, что, если его услуги опять потребуются, он должен немедленно явиться в Шорнклиф; выходило, что он и уволен из армии и не уволен. В Лондоне все было страшно дорого, особенно для демобилизованных, которым всем одновременно нужны были одни и те же вещи. Пособия доблестных воинов быстро перекочевывали в глубокие карманы патриотов-торговцев. Костюм, стоивший до войны пять гиней, теперь, сшитый из весьма послевоенного материала, стоил двенадцать. Пальто, белье, визитки - все фантастически вздорожало. Половина денег, которые получил Камберленд, растаяла за одну неделю.
Он все еще цеплялся за мысль о работе журналиста и однажды зашел к редактору сугубо патриотической газеты, о которой говорил ему Форстер. Он послал свою карточку и, к великому своему удивлению, был тотчас же принят. Редактор поднялся ему навстречу и поклонился чуть ли не подобострастно.
- Счастлив познакомиться с вами, капитан Камберленд. Прошу садиться. Чем могу служить?
Растерявшись от такой любезности, Камберленд смущенно промямлил, что… хотел бы получить работу. Редактор в изумлении на него воззрился:
- Но разве вы не тот капитан Камберленд, что состоит конюшим Ее Величества? А я думал, вы приехали сообщить нам что-нибудь для светской хроники.
Камберленд рассмеялся.
– Нет, я просто офицер, пехотинец. Его Величество назвал меня в числе прочих "надежным и горячо любимым", но и его самого и его милостивую супругу я видел только на смотру, в двадцати милях позади линии фронта. Я ищу работу и думал попробовать свои силы в журналистике. О вас мне говорил мой товарищ, некий Форстер.
- Форстер? Он, кажется, работает в "Дейли…"?
- Работал. Но там мне сказали, что его не могут принять обратно. Я…
Редактор уже вполне оправился от приступа учтивости и, откинувшись в кресле, со скучающим видом постукивал по столу линейкой.
- К сожалению, такая же картина и здесь. Штат у нас заполнен, больше никого взять не можем, а положение сейчас ужасающее, просто ужасающее.
- Да, видимо, так. Но что же прикажете делать тем, кто был на войне, - стреляться?
- Бросьте, бросьте, это уже нехорошо. Ведь вы совсем не подготовлены к нашей работе, а журналистика требует квалификации, высокой квалификации.
- Конечно, но была ли у нас возможность подготовиться к чему бы то ни было?
- Неужели у вас - нет родных или друзей, какой-нибудь протекции?
- Я сирота. А большинство моих друзей усеяли своими могилами север Франции.
- М-да.
Редактор задумался, потом встал, подошел к столу, закаленному книгами, и взял в руки тяжелый том страниц на восемьсот. Назывался он "Как выиграть войну и жить дальше" и принадлежал перу некоего престарелого члена литературного клуба "Атенеум".
- Конечно, насколько это в наших силах, мы должны помогать всем вам, после того что вы сделали для Англии.
Редактор многозначительно откашлялся, точно собирался произнести речь.
- Если вы согласитесь отрецензировать эту книгу и напишете приемлемую статью, мы с радостью ее напечатаем. Я думаю, это будет поучительно - мнение военного о монументальном труде, которым сэр Ральф Стэрт внес свой вклад в общее дело. Заплатить вам мы, разумеется, не сможем, но это будет для вас практика, отличная практика, и… книгу можете оставить себе. Напишите рецензию и тогда наведайтесь ко мне снова. До свиданья, до свиданья.