Собрание сочинений. Т.2. Повести, рассказы, эссе. Барышня - Иво Андрич 18 стр.


И не только это. С самого начала Юлка, понимаете, любила гостей, а у нас в городке народ веселый. Тут и армия, и… офицеры. А знаете ведь, армия в мирное время - точно печка в летнюю пору. Развлечения у офицеров известные - свободного времени вдоволь, сядут где-нибудь - не поднимешь. Иногда и за полночь засиживаются. Был тут один капитан, светловолосый, из Сербии. С первого дня не по душе он мне пришелся. Я, знаете, не танцую, а они крутят граммофон и пляшут. И больше всех Юлка с этим капитаном. Другие тоже танцуют, а эта пара раз-два и в соседнюю комнату, а там полутьма, один ночничок на столике светит под шелковым оранжевым абажуром. Так, дескать, танцевать лучше, Юлке нравится. Я однажды прошел коридором через другую дверь в эту комнату, а они стоят и не шелохнутся, точно оцепенели, и капитан ей руку целует. Какие ж тут танцы? На одном месте да с поцелуями. Я подошел и говорю капитану совершенно серьезно: "Пожалуйста, очень вас прошу!"

Юлку не замечаю. А потом уж, как гости разошлись, она услышала то, что положено. Высказал я ей свое мнение: честь, мол, у меня одна и долг ее эту честь беречь.

"Юлка, держи себя в руках!" - всерьез пригрозил я.

Только и всего. А она отлично знает, что означают эти слова. Должна бы знать. Но, выходит, не знает или плюет на них, черт побери. Сидим, разговариваем как муж с женой, немного перебраниваемся, да и есть о чем, потому что ни в чем между нами нет согласия. И я всегда оказываюсь прав, а на поверку получается, будто мы ни о чем и не говорили.

Недели не пройдет, она уже с другим, военным или статским, безразлично, опять какие-то переговоры и перешептыванья. "Родственная душа", - отвечает на мои укоры. "А я что ж?" - "Ты - это ты", - говорит. И не разберешь, куда глядит, а тем более, о чем думает. Ни с какого конца не можешь ее ухватить.

Работы много, и мне часто приходится выезжать на места землю мерить. А вернусь - анонимные письма получаю, или даже родные приходят и рассказывают о визитах, которые Юлка принимает. Я ей втолковываю, что нельзя так жить и нехорошо, она со мною соглашается. Все вроде одобряет, а поступает по-своему. Ничего не помнит и ни о чем помнить не желает. Это ж феномен, сударь! Сперва я думал, она притворяется, а потом убедился, что в самом деле не помнит.

Так вот все и идет уже третий год. Я ей доказываю одно и то же, говорю с ней как с человеком, яснее и понятнее быть не может, она слушает спокойно, молча глядит на меня, но стоит внимательней всмотреться и оценить ее взгляд, а я это умею, сразу видно, что она глядит не в глаза мне, а куда-то мимо меня, словно бы за моей спиной в некотором отдалении ярко освещенные ярмарочные балаганы с настежь распахнутыми дверями, клоунами и циркачами.

Я крепко беру ее за руку и заставляю смотреть мне в глаза и слушать то, что я говорю. Она вздрогнет, вроде бы даже застыдится, придет в себя. "Да я же слушаю", - скажет. Да что толку, если ни на полминуты не может женщина собраться с мыслями и выслушать того, кто толкует ей не о том, что ее волнует. А что ее волнует - ни одной живой душе неведомо. И ей самой. Она знает только, что ее не волнует. То есть все, что относится ко мне, к дому, к семье, к серьезным вещам.

Двух минут не прошло, как она сказала, что, мол, внимательно меня слушает, а я вновь замечаю, как ее взгляд скользит мимо меня и останавливается где-то за моей спиной, где сам дьявол пляшет на цирковой арене. По блеску глаз ее вижу.

Как заставить человека смотреть на тебя, если он этого не хочет и прямо об этом сказать - не хочу! - не желает. Наоборот. "Я смотрю на тебя", - твердит, хотя очевидно, что видит иное и не думает о том, что говорит. А на лице тем временем появляется мученическое выражение.

То же самое со слухом.

"Держи себя в руках, Юлка", - говорю я снова, а она и не отвечает, только досадливо веки сомкнет. Будто это, судите сами, что-то означает, будто это ответ. А ежели иногда откроет рот, то лишь тихо и рассеянно скажет: "Да, да" или "Вот, вот". Точно эхо постороннего разговора посторонних людей. Поначалу не обращаешь на это внимания, но мало-помалу становится ясно, что соглашается она механически, вне связи с тем, что ты ей внушаешь, так же как и взгляд ее идет мимо тебя. Злишься все больше и больше и наконец приходишь в… в… в ярость.

Поразмыслив, я пришел к выводу, что большую часть моих слов - о чем бы речь ни шла - она просто не слышит. Не хочет слышать, не хочет утруждать свой слух, тратить его на мои слова. Она только делает вид, что слушает, не прикладывая никаких усилий, чтоб ее притворство выглядело естественно и убедительно. А ведь это способно разъярить и заставить забыть о приличиях самого спокойного человека. Я-то вообще не такой, для меня приличие выше всего. Но…

Толкую я ей как муж жене. Это мое право - не так ли? - как и ее долг - слушать меня. А она все на свой манер: будто ее и нет здесь. Собственно, она тут, не выключила аппаратуру, и зрение, и слух, удалилась душою бог ведает куда и бог ведает с кем, оставив вместо себя какой-то граммофон, который только и повторяет: "Да, да", "Вот, вот". Как автомат, без всякой связи с тем, о чем я говорю, кивает и соглашается, даже конца фразы не дождется, чтоб хоть узнать, что я сказал. Это ведь оскорбительно, наконец!

Понимаете, муж может быть по натуре спокойным, сызмала хорошо воспитанным, но есть ситуации, когда никакое воспитание не помогает. Когда чувствуешь, что живущий рядом с тобой человек настолько полон к тебе презрения, что даже тебя не замечает, не слушает, что ты говоришь, и не отвечает на твои вопросы, будто имеет дело с ребенком или недоумком, то кровь бросается в голову и возникает острая потребность защищаться и доказывать, что ты здесь, живой и в своем уме.

Случалось, что как раз в такое мгновенье срывалось это ее "да, да". Я вздрагивал, пристально вглядывался в лицо спящей возле меня красавицы и спрашивал:

"Что? Что "да, да"?"

Мгновенье безмолвия. Ровно столько, чтоб хоть несколько прийти в себя, потом легкая растерянность, обиженное выражение на лице, и, заикаясь, она произносит:

"Ну… то, что ты говоришь…"

"Что я говорю? Что я сказал, черт тебя побери?"

С криком я вскакиваю со стула. Она, якобы оскорбленная, плачет. Уже плачет!

Это особая глава, сударь мой. Как рассказать вам о ее рыданьях и слезах, всхлипах и придыханьях, об опухших губах и красных веках? Ох, эти отчаянные, беспричинные слезы! Ведь это подлинное стихийное бедствие, что периодически обрушивается на вас и все в доме переворачивает вверх дном. У кошки шерсть встает дыбом, и она начинает метаться по комнатам, Юлкина собачка носится вокруг нас с непрерывным лаем, настежь распахиваются двери и окна у соседей, желающих насладиться нашей домашней симфонией. А хуже всего, что я, хоть убейте, не верю в эти слезы, не верю в их искренность. Блондинки, вроде Юлки, от слез совершенно меняются: лицо и грудь багровеют, будто с них кожу содрали, вид истинной страдалицы.

Только подумаешь - ну, вроде поутихла, стала приходить в себя, только соберешься ей ласковое слово сказать, а она вдруг опять зайдется. Слезы льются водопадом, и кажется, будто она никогда не остановится и вся, как есть, белая, пышная и беззащитная, изойдет слезами и рыданиями.

Говорю вам, ее слезы - не обычные женские слезы, а целое землетрясение, с той лишь разницей, что оно и небеса сотрясает. Это, если вам доводилось видеть, как лесной пожар, который ничего не щадит и который ничем не остановишь. Когда она плачет, к ней нельзя подойти, с ней нельзя говорить, плач ее не знает ни меры, ни причины. Мир перестает существовать, а вместе с ним и дом, и семья, и я. Все исчезает в ее воплях и визге. У меня же так и не проходит ощущение, будто все это одно притворство и, захлебываясь слезами, она втайне наслаждается ими.

"Держи себя в руках, Юлка", - пытаюсь я ее успокоить, но она с новой силой ударяется в слезы, точно я ведерко бензина плеснул в угасающий огонь.

И странные у нее эти припадки, сударь, очень странные. Неожиданно начинаются и столь же внезапно кончаются. Тяжело их выносить, но еще тяжелее без них. Надобно вам знать, что моя жена по крайней мере раз в месяц чувствует себя смертельно обиженной. Когда наступает это состояние? Трудно сказать и невозможно предугадать. И тогда, если не потекут слезы ручьем, происходит еще худшее. Юлка вскакивает, носится по дому, как фурия, собирает свои вещи и без каких-либо объяснений отбывает все равно куда - к матери, к кому-либо из родных, на хутор или в гостиницу соседнего города. И ждет, чтобы я за ней приехал. А когда мы наконец встречаемся и миримся, снова никаких объяснений или чего-либо подобного. Я же не смею и заикнуться, опасаясь нового взрыва. Ну как тут быть? Что делать?

Когда задаешься вопросом - а я себя непрерывно об этом спрашиваю, - что ее по-настоящему интересует, то приблизительно можно ответить так: танцы, пустяки и всякая чепуха. Однажды, когда я посильнее ее прижал, призналась, что более всего ей хотелось бы нагишом плясать на проволоке где-нибудь в ярко освещенном цирке перед многочисленной публикой. Говорила она оживленно и радостно, будто и не мне, а кому-то другому, постороннему человеку.

Но тут же и от этого отреклась. Нет, дескать, вовсе не того она хочет. Да и вообще она этого никогда не говорила.

Значит, не говорила. И бухает мне это прямо в глаза. Вот что это за женщина и вот как я живу! Что же дальше? Два года прошло, а лучше не становится. Нелегко это, сударь мой. Я человек воспитанный, сердце у меня доброе, цыпленку голову отрубают - я и то отворачиваюсь, но чувствую, что однажды сотворю какую-нибудь беду. Непременно сотворю.

Землемер умолк. Сейчас он выглядел еще мельче, подавленнее и темнее лицом, чем вначале. Я воспользовался паузой и, сбрасывая с себя магию его рассказа, стал готовиться к выходу. Мы подъезжали к Нови-Саду. Поезд с грохотом и пронзительными свистками шел по мосту через Дунай. Паровозная копоть, пыль и багровый вечерний свет создавали впечатление, будто мы не в поезде, а в кузнице.

Я встал, не дожидаясь остановки, и начал прощаться с землемером. Пожимая концы моих пальцев слабым, но судорожным пожатием нотной руки, он озабоченно, можно сказать, даже деловито произнес:

- Поверьте, того я бы никогда не сделал.

На том мы и расстались.

Я взял свою кожаную сумку и направился к двери, однако не дошел до нее, так как в то же мгновенье вагон третьего класса исчез, исчез внезапно, не потребовалось даже тумана.

Вновь мы были в моей гостиной. Все стояло на своих местах, только землемер уже поднялся и, легкий, точно тень, но неудержимо сильный, шел к двери.

Я хотел задержать его, расспросить о подробностях, найти объяснения. Теперь мне хотелось продолжить разговор, но землемер, словно очень дорожа временем, уклонился от дальнейшей беседы, лишь только завершилась та, которая должна была произойти в поезде между Белградом и Нови-Садом. И он исчез, как и возник, загадочно и тихо. А я, как некогда он, остался сидеть задумчивый, взволнованный и неудовлетворенный.

Цирк

День, еще пронизанный мглою, уже наступил, a под распахнутым окном никого не было, никто не окликал меня и колокольчик не звонил у калитки моего дома. Я обрадовался передышке, точно заслуженному отдыху и неожиданному подарку. Сразу после завтрака поднялся по ступенькам, что вели в крутой сад над домом - размяться и подышать свежим воздухом. И тут меня вдруг охватило смутное и неясное воспоминание: густую тьму внезапно озарил ослепительно яркий свет; трубы, барабаны, возгласы изумления, стук копыт, запах сосновых опилок, пестрый и многоголосый мир цирка и рядом тяжкое безмолвие прохладной ночи в маленьком провинциальном городке; беспричинный, неуемный восторг и такая же огромная печаль.

Все это вызвано сном, который я видел минувшей ночью и о котором тут же забыл. Однако чем больше, и в долине над городом, и здесь, возле меня, набирал силу день, тем отчетливее и явственней ко мне возвращалось переживание из времен моего детства, воспоминание о котором воскресил недавний сон.

В самом начале того учебного года, когда я пошел в третий класс, в городе появилось волнующее новшество.

На просторной Большой площади в один прекрасный день начали укладывать какие-то столбы и мачты, громоздить один на другой ящики. Возвращаясь из школы, мы останавливались и смотрели, с каким усердием местные и пришлые рабочие, явно действуя по какому-то плану, хлопотали вокруг всех этих предметов и как каждый из них постепенно занимал свое место, обретая новый вид и тем самым свое истинное назначение. Словом, в город приехал цирк.

Еще не до конца подняли огромный, серого полотна шатер, а дома у нас начались разговоры о том, идти ли на первое представление цирка и брать ли меня. Я не понимал всего, о чем говорили мои родители, но мне казалось невозможным, чтоб они не воспользовались счастьем, выпавшим на их долю. Шансов, что они возьмут меня, было меньше. Такое решение представлялось мне слишком уж прекрасным и желанным и поэтому маловероятным и нереальным. Я заранее чувствовал вкус проглатываемых слез и тоску вечера, когда я останусь с бабой Смиляной "стеречь дом". И заранее понимал, что и на сей раз сумею побороть свою досаду, не заплачу, не покажу, как мне горько, и оттого станет еще горше. Однако в цирк меня взяли. Слезы исчезли где-то в глубине моего существа, про досаду я и думать забыл. Впрочем, все это обратилось в радость. Волшебство началось!

Мир вокруг переменился. Монотонную жизнь, которую я так ненавидел, сменило волнение, а волнение - на мои взгляд, единственная истинная форма жизни, достойная называться жизнью.

Мы отужинали пораньше, надели парадное платье. Вышли из дома, когда уже начало смеркаться и когда обычно проверяли и запирали окна, двери и ворота на улицу. Близилась ночь, но мне казалось, будто светает. Издали было видно, как освещена Большая площадь, и в ее свете двигались или стояли на месте черные силуэты людей. Над входом в шатер полоскался транспарант с выведенной красной краской надписью: "Цирк Веллер". С замирающим сердцем, затаив дыхание вступил я с родителями внутрь ярко освещенного шатра. Несколько рядов скамеек из неструганых сосновых досок составляли правильный круг вдоль цирковой арены, усыпанной толстым слоем мягких желтоватых опилок.

Ощущение чуда уже владело мной полностью. Представление началось. Я чувствовал, как пылают мои щеки и горят глаза; в карманах я судорожно сжимал холодные пальцы. Сквозь жаркую мглу мне виделись в рядах зрителей знакомые лица, но я с удивлением спрашивал себя, почему они здесь, и тут же терял их из виду и забывал о них, как о последних приметах жизни, которую мы оставили за собой и которая постепенно бледнела и исчезала.

На арену со смехом и радостным птичьим клекотом выскочили два клоуна. Они бегали, кувыркались, прыгали; разговаривали они между собой только жестами и старались один другого перехитрить и оставить в дураках. Два веселых человека в пестрых нарядах с набеленными лицами, на которых сверкали умные и печальные глаза, затмили собою все, что до тех нор являлось для меня миром. Но это была лишь прелюдия к настоящему большому представлению.

Грянул духовой оркестр, ударили барабаны. Передо мною ослепительно ярким и волнующим полотнищем развернулась неведомая жизнь, о существовании которой я даже не подозревал, но которую в глубине души бессознательно и давно ждал. Это, по-видимому, было именно то, чего в нередкие минуты мальчишеской тоски мне так не хватало. "Вот оно, вот оно!" твердил я себе, наслаждаясь, точно особенным лакомством, каждым мгновением времени, которое улетало стремительно, и каждой деталью картин, которые передо мной возникали.

После клоунов вышли двое гимнастов на трапеции. Их прыжки и вертушки вызывали изумление, а когда их сногсшибательная смелость достигла апогея, одна женщина прикрыла ладонью глаза, и по всему цирку разнесся ее испуганный приглушенный возглас:

- А-а-ах!

Затем последовало выступление дрессированных лошадей. Сбоку стоял директор цирка в костюме наездника - на голове цилиндр, на ногах высокие сапоги с узкими голенищами; на неподвижном лице - закрученные стрелкой усы. Помахивая длинным хлыстом, он спокойно, с видом бесконечного превосходства, будто некое высшее существо, управлял номером. Сытые, до глянца вычищенные белые и вороные кони ходили по кругу, вставали на задние ноги или опускались на колени, повинуясь щелчкам хлыста, и по тому же сигналу покинули манеж. Последний трюк вызвал особый восторг зрителей и бурю рукоплесканий. На вороном, без единого светлого пятнышка, коне, мчавшемся между двумя белыми, ниже его ростом, сидел сильный плечистый наездник в нарядном костюме, а у него за спиной - набеленная и нарумяненная женщина в светлом трико и короткой пелерине синего шелка, прихваченной на шее. Сделав несколько кругов, по сигналу хлыста женщина ринулась ввысь и вспрыгнула на плечи наездника, а он с явным усилием, медленно и осторожно, стал подниматься на ноги. Но уже в следующее мгновение, обманув зрителей, он выпрямился и будто без всякого труда встал на спину своего коня, придерживая женщину, возвышавшуюся у него на плечах, лишь кончиками пальцев левой руки. Тесно прижимаясь друг к другу, мчались три лошади, отбрасывая копытами опилки в первые ряды зрителей; на среднем стоял могучий наездник с победоносным выражением лица, а у него на плечах, вытянувшись в струнку, ослепительная, словно обнаженная, женщина в телесного цвета трико, синяя пелерина развевалась у нее за спиной.

После этого ошеломляющего зрелища вы шли служители, раскатали пестрый ковер и стали натягивать через всю арену проволоку. Эти люди в обыкновенных рабочих одеждах казались заблудившимися пришельцами из давно исчезнувшего мира, где когда-то жил и я. На проволоку по специальным ступенькам поднялась молодая венгерская танцовщица по имени Этелка. Директор помогал ей церемонными жестами. Она была маленькая, более хрупкая и, на первый взгляд, более слабая, чем наездница, но тело ее было изваяно совершенно - на ней было черное шелковое трико, коротенькая зеленая юбочка, собранная у пояса в складки, желтая безрукавка обтягивала ее стан, чуть прикрывая грудь. В правой руке она держала легкий китайский зонтик. Поначалу она двигалась осторожно и неторопливо. Казалось невероятным, что ей удастся пройти по проволоке до конца. Несколько раз она покачнулась и замерла, будто вот-вот упадет, будто уже падает, но последним усилием, взмахивая свободной левой рукой и балансируя зонтиком, она удержалась и продолжила свое скольжение по проволоке. У меня от волнения сердце колотилось в горле. Она достигла края проволоки и обратно двигалась легче и непринужденней. На губах ее играла легкая беззаботная улыбка.

Цирк перестал для меня быть цирком. Проволока шла от одной горной вершины к другой над неким весенним пределом, а девушка порхала по ней свободнее птицы и легче бабочки, с одного края широкого горизонта к другому, вместе со своей лучезарной улыбкой. Чистая и словно бестелесная, звезда, а не женщина.

Назад Дальше