Собрание сочинений. Т.2. Повести, рассказы, эссе. Барышня - Иво Андрич 19 стр.


Мне казалось, что чуду и красоте нет границ, эти люди все могут и делают все, что замышляют. Они знают, чего хотят, а чего хотят, то и могут. Им не нужны слова и объяснения. Они говорят жестами. Они не сомневаются, не ошибаются, не скучают подобно нам. Они не лгут, ибо это им не нужно, и не позволяют никому и ничему - и в себе, и вокруг себя - ни лжи, ни обмана. Их окружают верность и постоянство. Им неведомы недоразумения и ссоры. Они перепрыгивают через них, перелетают, парят над ними. Они оставили за спиной то, что за стенами цирка называется жизнью, но ради более совершенной и прекрасной. Они счастливы.

Навстречу этому счастью, представлялось мне, идем и мы. Жизнь, которую мы вели прежде, превзойдена, навеки и до конца отброшена. Все препятствия устранены. Отныне игра станет смыслом и сутью жизни, а смелость и красота ее постоянными законами. Все мы будем жить так и совершать подобные и еще более значительные подвиги.

Оцепенев и онемев от этих открытий, я позабыл обо всем прочем, что меня окружало, не только о знакомых, но и о родителях, с которыми я пришел. Мне казалось, что я совершенно один и у меня нет никого на свете, что я пришел сюда с единственным желанием узнать и увидеть, как живут в этом великом мире игры, блеска и величия, чтобы потом самому отправиться по этим же путям, верхом на коне или паря в свободном полете, словно играючи преодолевать пространство, радостно и легко, с улыбкой на лице, счастливый тем, что на меня смотрят и мною восхищаются люди.

Но как раз тогда, когда я хотел улыбнуться предстоящему мгновению счастья, произошло то, чего я менее всего ожидал. Танцовщица удачно прошлась по проволоке второй раз и только вернулась к исходной точке, как грянул барабан и победоносно затрубила труба. Красавица высоко подняла свой китайский зонтик, изящно поклонилась зрителям на все четыре стороны и, словно перышко, скользнула в объятия к директору, который, отшвырнув хлыст, подхватил ее как мужественный и вдохновенный спаситель.

Мгновение высшего триумфа продолжалось необычайно долго. Сомнение сменилось страхом. Я подумал, что это может предвещать конец игры. Музыка гремела, публика радостно загомонила, кое-кто стал подниматься с мест; на арену выкатились клоуны, кувыркаясь и крутясь, точно живые колеса. Вышли и остальные участники представления, они кланялись и посылали в публику воздушные поцелуи.

Один за другим встали все сидевшие рядом со мной. Я замер на своем место, вцепившись обоими руками в доску, на которой сидел. Грубо отрезвленный, я недоуменно смотрел на то, что происходит вокруг. Все пришло в движение. Тушили первые лампы, ржали лошади, верещали клоуны, директор щелкал хлыстом. Надо мной как будто все смеялись. Конец, конец, конец!

Значит, так! Неужели и у этих вещей есть конец? Так ведь это все равно, как если бы их вовсе не было! Неужели мощь и красота способны обманывать? Неужели это всего лишь сверкающие, изменчивые и исчезающие призраки, легко завораживающие и подчиняющие нас, чтобы столь же стремительно и внезапно покинуть? Зачем же они начинали эту игру, раз знали, что она не может быть продолжена? И чего это стоит, если все кончается?

Меня едва привели в себя и отклеили от сиденья. У выхода я еще раз оглянулся и увидел, как служители сворачивают пестрый цирковой ковер, а клоуны путаются у них под ногами, спотыкаются и падают с радостными воплями. Конец! Сворачивают ковер - все кончено! Конец!

На улице было уже не так светло, как раньше, и холодно. Люди расходились. Отец и мать взяли меня за руки каждый со своей стороны и повели домой. Я с трудом поспевал за ними, стискивая зубы и стараясь сдержать слезы тяжкого разочарования, вытеснившего все прочие чувства.

Эти воспоминания, которые походили на оживший при свете солнечного утра сон и приобретали все более отчетливые формы, оборвал звук колокольчика. Внизу у ворот кто-то отчаянно трезвонил. Я слышал, как отворили дверь и впустили человека в дом. Не дожидаясь зова, я спустился вниз. В гостиной находился пожилой мужчина, иностранец.

Атмосфера этой большой комнаты часто менялась полностью, иногда мне казалось, что меняются даже ее размеры и обстановка в зависимости от характера, облика и поведения гостя. Сейчас в гостиной царили неловкость и свинцовая тяжесть.

Напротив меня на диване сидел дряхлый и потрепанный мужчина. Да, потрепанной была не только его одежда, но и лицо, и тело, если так можно выразиться. На нем был костюм толстого серого сукна, порыжевший и мятый. Свою черную круглую шляпу, как у священников, он клал то на диван, рядом с собою, то на колени и поглаживал, будто в растерянности. Он и произнес это слово.

- Простите, я растерян…

Да, он был растерян, это было видно не только по его шляпе, костюму и башмакам несовременного кроя и вида, но и по языку, каким он говорил.

Это был истинный гражданин Австро-Венгрии, родился он в середине девятнадцатого века в Триесте и умер пятьдесят два года назад в здешней больнице. Мать его была итальянкой словенского происхождения, отец - чехом. Он говорил и по-немецки, и по-чешски, и по-итальянски, однако ни одним из этих языков не владел настолько свободно, чтобы в разговоре с настоящим немцем, чехом или итальянцем у него не возникал комплекс неполноценности. Лучше всего он знал язык цирка, ибо вырос в цирке и провел в нем всю жизнь; чуть даже не скончался в цирке. Там он говорил на особенном наречии, смеси многих языков, вполне пригодном для объяснений и перебранки с артистами, униформой, равно как и для общения с лошадьми и прочими животными.

Запинаясь, подыскивая слова, он сказал, что зовут его Ромуальдо Беранек и что он бывший владелец и директор цирка "Веллер", а потом постарался изложить мне причину своего прихода.

Воспоминания - иногда даже чужие - обладают большой побудительной силой. Пока о людях не думают и не говорят, они могут находиться в забвении и тлеть во тьме и неподвижности. Но раз уж чья-либо живая и сильная память коснулась их, нужно идти до конца: осветить все со всех сторон, изобразить то, что произошло на самом деле, и, в случае необходимости, дополнить. Вот эти дополнения.

В ту ночь, полвека назад, когда цирк "Веллер" на Большой площади за час до своего первого представления у нас в городке зажег свои фонари, директор, еще раз проверив реквизит, костюмы на артистах и сбрую на лошадях, подсчитал доход от проданных билетов и пошел в фургон, служивший ему жильем. Здесь лежала его тяжелобольная жена Ана.

Они поженились более двадцати лет назад. Он работал с лошадьми у ее отца. Она, пышная и румяная, единственная дочка старика Веллера, цирк которого процветал и пользовался известностью по всей стране, была его ровесницей. Многие боролись за эту наследницу, разумную и добрую девушку. Счастье улыбнулось ему. Когда старик Веллер умер, они с женой остались единственными владельцами цирка. Детей у них не было. Долгий ряд лет жена вела кассу и бухгалтерские книги. Ее бережливость и умение помогли продержаться даже в тяжелую пору. Она рано располнела и сделалась тучной, но по-прежнему оставалась живой, подвижной и сноровистой в делах. Полгода назад она тяжело заболела. Теперь она лежит, отекшая и неподвижная, в тягость и себе и мужу.

Она всегда была ревнивой. Правда, это была легкая и невинная ровность, без озлобления и горечи, без настоящего повода и последствий, она даже придавала известное очарование и свежесть их жизни, заполненной работой, хлопотами и переездами. Лишь с тех пор, как Ана начала прихварывать, дело приняло неприятный оборот. И, самое скверное, теперь у нее появился оправданный повод для ревности. Директор влюбился в танцовщицу на проволоке, маленькую и легкую, но крепкую и ловкую венгерку Этелку, причем так, как может быть влюблен мужчина на исходе сил, в пятьдесят с лишним лет.

Для всех это было полной неожиданностью, он считался человеком трезвым и строгим, никогда никого не выделявшим из двух десятков членов своей труппы. Каким образом и когда накатило это на него, он и сам не сумел бы сказать, но накатило стремительно, неудержимо и необъяснимо. Все его существо вдруг целиком сосредоточилось на этой маленькой девушке, до тех пор бывшей одним из "номеров" программы. Ему нравилось все, что она делала или говорила: каждое ее слово, каждый жест и взгляд находили в нем отклик и в конце концов залили его душу возвышенной и радостной нежностью, какой он никогда не испытывал и даже не подозревал, что такая существует.

Все в цирке это знали и видели, и всегда находился охотник донести его больной жене какую-либо подробность безумства директора.

И вот, пока он надевает нарядный костюм наездника, в котором выходит на манеж, она тихо, но резко изливает на него свой ежедневный и, точно молитва, однообразный поток жалоб, попреков и предостережений вперемежку со стонами и вздохами.

Она, мол, умирает и о себе ей теперь беспокоиться нечего. С ней покончено! Конец! Такова божья воля! Конец! Но ее терзает и отравляет ей последние минуты жизни его безумная и позорная связь с Этелкой, которая годится ему в дочери, а то и во внучки. Его околдовала эта залетная шлюха, которую уже в тринадцать лет заставали с конюхами на соломе под яслями. Как ему не стыдно? Бога он не боится! Неужели он забыл ее отца, старого Веллера, который сделал его человеком, раз не думает о ней самой, которая долгие годы была ему верной подругой, делила с ним и горе и радость. Неужели в его возрасте и при его положении ему еще нужны женщины? Венгерке нужны его деньги. Неужели он не видит, что готовит ему эта плясунья? Она только и ждет смерти хозяйки, чтобы обвенчаться с ним, а там оттеснить его и самой стать владелицей цирка вместе со своим наездником Сивори, с которым она и сейчас живет. Она пустит его по миру. Это ядовитая змея, а не женщина. Он в этом убедится. И тогда вспомнит и о ней, и о ее словах.

Он изо всех сил старался разуверить ее или хотя бы успокоить. Но делал это вяло и неумело.

- Успокойся, Андулка! Ты же сама знаешь, что все не так.

- Что не так? Если ты ослеп, то у меня есть глаза. Лошади и уличные собаки знают, где ты проводишь время после обеда. Она не только твои карманы опустошила, она все соки из тебя высосала. То-то ты высох и с лица спал! Погляди на себя в зеркало, увидишь, во что она тебя превратила. А что еще будет! Жалко мне тебя, несчастный ты человек, жалко!

Жена разрыдалась, а он, хлопнув дверью и на ходу застегивая последние пуговицы, убежал в цирк. Когда, усталый и голодный, вернулся после представления, она вновь встретила его сетованиями, которым не было конца. А ведь еще предстояло спать рядом с нею, думая о завтрашнем дне, о тех часах, которые он проведет с Этелкой.

Той же осенью жена умерла. Ее похоронили на католическом кладбище в Осиеке, где тогда гастролировал цирк. Вскоре он женился на Этелке. И тут все пошло не так, как надо. Несколько недель напоминали свободу и счастье, а затем два года без малого одни обиды, унижения и ссоры с чертовой бабой, измывавшейся над ним и оскорблявшей его с каким-то диковинным наслаждением, по любому поводу и любыми способами - и с глазу на глаз, и при людях, ничего не скрывая и не приукрашивая. Он сам не мог понять, что с ним происходит. Часто он тщетно спрашивал себя, почему он так безволен и беспомощен с ней и откуда у нее берутся силы, способность и неутомимая потребность терзать и срамить его перед всеми и на каждом шагу, причем тем грубее и жесточе, чем он с нею нежнее и податливей. Он чувствовал только, что тает и сохнет, видел, что при нем, еще живом владельце, в цирке хозяйничает его же служащий, наездник, любовник Этелки Сивори. В середине второго года их брака - цирк после длительного турне по Хорватии и Венгрии снова вернулся в Сараево - Этелка сухо и деловито сказала ему, что она больше не может так жить. Она хочет, заявила она, ребенка; разумеется, не от него, потому что он - и ему самому это известно бесплоден и немощен, да если б и не так, она хочет ребенка не от него, а от Сивори. В этом все дело. Понятно! Она хочет ребенка и будет его иметь. И не собирается ничего ни от кого скрывать и ни перед кем лгать. И своевременно его об этом предупреждает. Он может, если хочет, оставаться с ними; а нет - пусть идет на все четыре стороны. И все это время она смотрела ему прямо в глаза, без тони волнения, без вражды, холодно и рассеянно.

Он ничего не ответил, не мог; выскочил из фургона и спрятался в укромном местечке, за конюшней, куда выбрасывают навоз, опилки и прочие отбросы цирковой жизни. Здесь он долго стоял неподвижно, расставив пальцы на руках и глядя на свои ладони, будто никогда раньше их не видел. И здесь в мгновенье ока он вдруг отчетливо осознал то, что прежде, вот уже более года представлялось загадочным и непостижимым - то вроде все ясно, а то - нет и быть не может - и что он в конце концов уразумел. Человек, который сейчас стоял перед ним и говорил то, что ни одно живое существо не придумает, а тем более не отважится сказать прямо в лицо другому, вовсе и не Этелка, девушка, которую он узнал и возжелал, тоненькая и гладкая, будто ароматное мыло, но - смерть и черная погибель, к которой и приближаться не следовало и от которой теперь надобно обороняться. Этот удар подстерегает людей в неведомый миг и в неведомом месте и все вдруг меняет в них и вокруг них и определяет их дальнейшие мысли и действия.

В тот же день он купил большой охотничий нож. Он никогда не любил оружия и не понимал людей, испытывающих в нем потребность. Даже в суровой и жестокой жизни цирка, где есть люди и животные с самыми разными характерами, нравами и причудами, он избегал насилия. Но на сей раз он не мог поступить иначе. Он был убежден, что только ножом можно рассечь ту невидимую, тонкую, но неразрывную нить, которая соединяет его с Этелкой и которая задушит его наверняка, если он сегодня же ее не обрубит.

Нож у него был, не было всего прочего. Предстояло осуществить замысел, и тут выяснилось, что задумать легче, нежели совершить. Когда к полудню он вернулся из города и застал Этелку возле накрытого стола, он подумал, что без труда сумеет пройти путь, отделяющий мысль об ударе от самого удара. Но едва он приблизился и взмахнул ножом, перед ним вместо маленькой и хрупкой "птички с проволоки", как звали ее в цирке, оказалась лютая тигрица, которая умела защищаться и не ведала страха. Не отступая, она шла прямо на него, левой рукой старалась схватить лезвие, а правой била его по глазам. Она сражалась так, будто защищала не только собственную жизнь, но и своего еще не рожденного ребенка и плечистого наездника, каждый вечер мчавшегося на вороном, без единого пятнышка, коне со стоящей у него на плечах женщиной. Он размахивал ножом, целясь в обнаженную ямку на белой и нежной шее, ибо еще раньше неведомо почему вообразил, будто где-то тут находится узел той смертоносной нити, которую нужно разрубить любой ценой. Однако женщина не подпускала его к себе, она защищалась, но не силою, а совершая какие-то легкие воздушные движения руками, и создавалось впечатление, будто у нее тысяча рук. И при этом кричала, нет, не кричала, а выла подобно корабельной сирене в тумане на Саве. Его нож с трудом пробивался сквозь эти внезапно умножившиеся, мелькающие плети ее стремительных рук и медленно приближался к цели. Так директор потерял несколько драгоценных секунд, в комнату вбежал кто-то из клоунов и одним-единственным ударом в спину свалил его на землю.

Вызвали полицию. Когда его подняли, он держал в руке нож и бросил его лишь после строгого приказа полицейского. Его увели, связанного и окровавленного, а ей принялись перевязывать порезы на левой ладони.

Сперва его держали в тюрьме, потом направили на экспертизу. Этелка наняла адвоката. Директор защищал себя сам. Защищал решительно и отважно и тем не менее, а может быть, именно поэтому, неудачно и безуспешно. Он опровергал свою невменяемость. ("Да, я был невменяем, но только тогда, когда возымел безумное желание обладать маленькой женщиной на проволоке; ни до, ни после этого я невменяемым не был. Впрочем, это мое несчастье и касается оно меня одного. И разве справедливо, что я буду наказан, потеряю все свое имущество и свою свободу за это?") Он хотел лишь поведать людям о своей судьбе и на живом, невероятном примере показать, что могут сделать злые люди и ловкие адвокаты с человеком, который однажды ошибся и пошел навстречу собственной гибели. Но дело шло с трудом. Никто не желал до конца его дослушать и понять. Самое скверное и просто невероятное, что вся труппа выступила против него в поддержку новой владелицы и ее любовника и давала соответствующие показания на суде. Врачи и судьи обвиняли его в том, что он набросился с ножом на "слабую женщину". Когда он это услышал, волна горькой иронии поднялась в его душе. Он громко засмеялся. Ученые люди, специалисты - и не видят, что речь идет не о слабой женщине, а о хитроумной и крылатой змее! А когда он захотел доказать им, что был вынужден защищаться, и неуверенно, словно про себя, поминал шелковую нить, грозившую его задушить, они, многозначительно переглядываясь, успокаивали его и сочувственно похлопывали по плечу. Однако он не терял надежды. Предала его печень. Конца своего процесса он не дождался. Умер здесь же, в Сараеве, и погребен на кладбище в Кошеве.

Он сделал паузу и затем стремительно поднялся:

- Простите, что потревожил вас, но теперь вы знаете все. По крайней мере, столько же, сколько и я. Теперь вы можете дополнить свои воспоминания детства. Ведь любое явление жизни должно быть освещено со всех сторон. Вообще же говоря, мне от вас ничего не нужно, и я не стану вас больше задерживать. Извините!

Неловко простившись, он пошел к выходу. Впереди себя в обеих руках он нес свою большую черную шляпу, точно некий предмет, который позабыл здесь прежде, и теперь уходит довольный, что его нашел.

Яков, друг детства

Он пришел однажды утром, когда случайно не было никаких посетителей. Спокойно вошел, поздоровался и сел непринужденно, как старый знакомый и друг детства. Когда-то мы жили по соседству и мальчишками играли на одном пустыре, хотя учились в разных школах, а потом и вовсе потеряли друг друга из виду. Я больше помню его по диковинной заплате на штанах или болячке на колене, которая никак не проходила, чем по имени, фамилии или каким-либо иным особенностям. Вот его рассказ.

В детстве он слышал (и запомнил), что похож на своего деда Марко. А Марко этот был плотником, человеком и мастером старого закала. Он хорошо работал и прилично зарабатывал. И все же выпадали и неудачные годы, когда мало строили и мало зарабатывали. Потом подряд шло несколько удачных лет, но страх и опасения, как бы не повторился плохой год не исчезали.

Он слыл добрым мастером и особенно славился своими крышами. В нашем городе было немало крыш, которые он крыл со своими помощниками. По тогдашнему обычаю, видному мастеру и самостоятельному хозяину полагалось идти по улице опустив голову, но он и без того знал наизусть "свои" кровли и лишь иногда поднимал глаза к какой-нибудь из них, чтоб проверить, как она держится и противостоит капризам погоды. На многие из этих крыш он смотрел, как смотрят на хорошо знакомые посевы или фруктовые сады, которые самолично посеяли и насадили. Крышами он жил, от крыш и хворал, ибо ревматизм и сердечные болезни были постоянными спутниками его ремесла. И необыкновенная кончина его связана с кровлей. В один прекрасный день, незадолго до своего пятидесятилетия, полез он на только что покрытый чердак, чтоб последний раз все проверить. Он долго не возвращался и подмастерье, несколько раз окликнув его, тоже поднялся наверх. И обнаружил его повесившимся на тонкой вспомогательной балке только что завершенной крыши.

Назад Дальше