Собрание сочинений. Т.2. Повести, рассказы, эссе. Барышня - Иво Андрич 21 стр.


Яков на мгновение умолк, потом положил обе ладони на стол, словно хотел крепче отметить свое присутствие, и пристально посмотрел мне в глаза.

- Вот для чего я и пришел к тебе сегодня. Хоть поговорить.

Мы поговорили. Разговор продолжался долго и был таким, каким только и мог быть. Все равно, как если бы мы приподняли на долю секунды огромную каменную глыбу и вновь опустили ее на прежнее место. Много слов и торопливых или обрывистых фраз, а в результате - ничего.

Через какое-то время Яков встал и простился, как прощаются с друзьями детства, с которыми встретились через много лет, медленно и рассеянно. У него был вид человека, который знает то, что знает, но досаждать не хочет, да и не очень верит, будто чего-то добьется своим визитом.

Я проводил его во двор. Он ушел, не оглянувшись и не сказав ни слова. Исчез за створками ворот, но как-то так, что я не сумел уловить мгновенья, когда они открылись и закрылись за ним.

Рассказ

Только что здесь сидел один из спокойных и приятных посетителей Ибрагим-эфенди Шкаро. Он исключение среди моих гостей. Приходит редко, а появившись, долго не засиживается. Он входит, садится, но сидит и разговаривает так, словно в любую минуту может подняться, вежливо проститься и уйти. Но когда он вдруг засидится и разговорится, это настоящий праздник! Он никогда не рассказывает о себе, не защищает себя и не оправдывает, не бахвалится и не настырничает. В то время, как другие обычно хотят войти в мой рассказ и подчас бестактно и назойливо требуют этого, он, напротив, предпочел бы, чтоб я нигде его не поминал и если уж пересказывал какие-нибудь из его шуток, то на него не ссылался.

Я проводил Ибрагим-эфенди и вернулся на свое место, на котором его слушал. Чувство у меня такое, будто он вовсе не покидал моей комнаты, будто какая-то часть его, невидимая, но живая и реальная, осталась и продолжает свой рассказ, причем не словами, а непосредственно, живым смыслом повествования. Я слушаю тишину своей комнаты, которая продолжает рассказ, и, кивая время от времени, подтверждаю, что слышу. Если бы кто-нибудь видел меня со стороны, он подумал бы, что я не в себе. Я же слушаю неслышный источник всех рассказов Ибрагим-эфенди.

Его отец Хамид-ага Шкаро в свое время был одним из видных людей в этом городе. Его слово - слово справедливого и безбоязненного человека - имело вес у властей и горожан и нередко оказывалось решающим. Женился он поздно на знаменитой красавице из семьи Сулейманпашичей и прожил в браке всего полгода.

Произошло это немногим более ста лет назад, в те времена, когда прибывший в Боснию Джелалутдин-паша призвал к себе в Травник первых людей страны и обманом всех их перебил, точно беспомощных ягнят.

Хамид-ага, которого также призвали в Травник, но который не захотел ехать и отвращал других от этой поездки, открыто выражал свое мнение и осуждал бесчинства визиря. Перепуганные, но жаждавшие справедливого отмщении люди слушали, как он говорил то, что все думали, но никто не смел высказать. Однако продолжались такие разговоры лишь несколько дней. В одну из пятниц, ранним вечером, когда все расходятся по домам, на Атмейдане, неподалеку от дома Хамид-аги, на его пути встали четверо. Расступившись перед ним, они разделились по двое с каждой стороны. И тогда ближайший слева внезапно ударил его ножом в грудь и повалил. С криками, вводившими в заблуждение людей, которые еще находились на площади, убийцы разбежались. Прохожие похрабрее стали подходить к убитому и звать полицейских.

И тут случилось нечто неслыханное. Хлопнули тяжелые ворота дома Шкаро, и из них выбежала юная и прекрасная жена Хамид-аги, без чадры и шали, в одних носках, как ее застало на балконе, откуда она выглядывала агу, несчастье. С открытым лицом она перебежала половину площади, сильным движением руки раздвинула собравшуюся толпу и с глухим стоном упала на тело мужа, из груди которого последними слабыми струйками вытекала горячая кровь.

Люди растерянно отворачивались от неодетой женщины. Вскоре из ворот выскочили двое челядинцев Шкаро. Один из них держал большую белую шаль и накинул ее на лицо и стан женщины, после того как ее оторвали от мертвого. На шали мгновенно вспыхнули следы ее окровавленных ладоней. Женщину отвели во двор, а затем с помощью прохожих внесли и покойника.

Так - сомнений быть не могло! - из Травника пришла смерть за Хамид-агой Шкаро.

Это была характерная примета времени. Наместники султана обернулись обыкновенными палачами, которые прибывали не затем, чтобы блюсти в Боснии законы и защищать граждан, а чтобы расправляться со своими противниками и в самой резиденции визиря в Травнике, и - руками наемных убийц - в других городах страны. Убийство Хамид-аги с возмущением обсуждалось по всей Боснии, и при этом как о неслыханном чуде и ужасном примере говорили о великой любви молодой женщины, пренебрегшей всеми заветами и обычаями и с открытым лицом выбежавшей на улицу на глаза мужчин. Одни осуждали ее, другие защищали и оправдывали. Никакие толки не доходили до слуха Хамидагиницы, она целиком ушла в безмолвную скорбь о потерянном муже. Три месяца спустя после его страшной кончины она родила мальчика.

Лишь год пестовала она сына и вскармливала своим молоком, отравленным ненавистью и неизбывной тоскою, все больше увядая и тая, а потом покинула сей мир, не найдя слов для выражения того, что привело ее к смерти. Тетки взяли сироту к себе и вырастили его.

Мальчик превратился в юношу, юноша в мужчину. В Сараеве еще можно встретить стариков, которые помнят, как он ходил по городу и рассказывал.

Странный это был человек. Вышел из хорошего, состоятельного дома и образование получил, а никаким делом, что называется "серьезным занятием", никогда не занимался и ни к чему рук не прикладывал. Родственники распоряжались его долей имущества. Уже сама внешность Ибрагим-эфенди вызывала удивление. Репутация занятного рассказчика совершенно не вязалась с его внешним видом. Невысокий, рано поседевший, лицо добродушного фавна, движения скупые и затрудненные, словно он опутан невидимыми клейкими нитями, из которых тщетно пытается высвободиться. Медлительный во всем, он даже и смотрит на вас как-то замедленно. То и дело моргает и непрестанно почесывает то у одного, то у другого глаза, то около рта. Каждое движение он старается протянуть подольше. И слова тоже. Он цедит их и растягивает, как будто нарочно выбирая такие слова, которые ничего не означают и ни к чему не обязывают. Однако если после кофе выпьет предложенную рюмку ракии, может случиться, он начнет рассказывать. Я говорю "может случиться", потому что такое случается не часто. После второй рюмки он поводит плечами, как бы сбрасывая с себя невидимые нити и оковы, перестает моргать и нервно почесываться и больше не пьет ни капли, да и курит мало. Профиль его становится четким, слова обретают связь, и голос крепнет; человек на глазах оживает, точно у него вырастают крылья; и тут уж ему нет равных ни в живости мысли, ни в остроумии, ни в фантазии! Он обладает необычайной и редкостной способностью непременно удивлять слушателей чем-нибудь обыденным и привычным. К сожалению, его истории, как многие устные рассказы, непередаваемы. Любая попытка повторить их обречена на неудачу, сохраняется лишь скелет, и вы сами начинаете удивляться и в удивлении спрашивать, как и когда истории Ибрагим-эфенди утратили в вашем пересказе жизненные соки и очарование. Да и сам Ибрагим-эфенди не любит их повторять. В большинстве случаев он забывает свои рассказы, исчезающие подобно облаку дыма, у них нет ни названия, ни начала, ни какой-либо раз навсегда установленной формы.

Лишь изредка, сидя среди друзей, которые после долгого напрасного ожидания не надеются что-либо услышать, он вдруг заговорит, точно продолжая какую-то давно начатую повесть, сердечно и доверительно, только для вас.

Уже с самого начала слушатели трясутся от смеха, но сдерживаются, боясь упустить хотя бы слово. Однако Ибрагим-эфенди редко удается довести до конца свой рассказ - едва слушатели чувствуют его приближение, всегда неодолимо смешного, тормоза слабеют, и раздается такой хохот, что ничего больше услышать нельзя. А когда смех стихает, оказывается, что Ибрагим-эфенди окончил свой рассказ и сидит со спокойным и неподвижным лицом.

Потом он может часами так сидеть, слушая других и простодушно улыбаясь, но столь же внезапно может взяться за другой рассказ, тоже без начала, конец которого тоже потонет в общем хохоте.

Когда вы слушаете его рассказы, кажется, будто это сама жизнь, богатая и разноликая жизнь рассказывает о себе, а Ибрагим-эфенди лишь время от времени вставляет словечко-другое в решающих местах, точно он тоже слушатель: "А теперь еще…", "Послушай-ка!", "Вот оно что!".

В этих его историях тысяча чудес и всевозможных бед, но еще больше веселья; в них есть злодейства и злодеи, насильники, простаки и мошенники, есть добрые души, жертвы человеческой глупости и столь свойственной людям потребности обманывать и себя и других, но все это подается таким образом, что хотя и может огорчить, никогда не оскорбит и никогда не ввергнет в уныние. И уж во всяком случае рассмешит. Все, что существует и происходит в жизни - люди, события, животные, неодушевленные предметы, - все в его рассказах обладает своей ценностью и занимает свое важное место. И все завершается смехом, не вызывающим боли и озлобления. Подчас люди, которые по природе своей мрачно и злонравно воспринимают жизнь, упрекают Ибрагим-эфенди в том, что в его необычных рассказах все сглажено, приукрашено и возвышенно, на что он всегда невозмутимо отвечает: "Не может такого быть. Я ничего не приукрашиваю. Да вы сами-то не черно на мир глядите?"

Но возражает он редко. Обычно он не заботится о судьбе своих историй и о том, как люди воспринимают их и толкуют. Не защищает их и не разъясняет их смысла. Улыбается и помалкивает или затевает новые. Лишь время от времени сам удивляется: "Вот ведь как бывает!" А люди любят его рассказы и принимают их такими, какие они есть; многие, слыша их с юности, привыкли к ним, и им кажется, будто добрая часть жизни, и приятная и неприятная, только в этих рассказах и обретает свою настоящую форму и истинное значение; то, чего в них нет, может позабыться или измениться, а рассказы Ибрагим-эфенди живут долго и переходят из уст в уста по всей Боснии.

Случалось, иные начальники, чиновники и "деловые люди" неодобрительно относились к Ибрагим-эфенди и его рассказам, в которых находили повод для гнева и осуждения, хотя не сумели бы точно сказать, в чем именно. Они ведь и сами часто смеются над его историями, но их оскорбляет, должно быть, то, что над ними смеется столько простых смертных, а смех, представляется им, сам по себе обладает чем-то разрушительным, умаляющим в гражданах уважение к порядку и послушанию. Прямо и откровенно об этом не говорится, но они частенько выражают пренебрежение к Ибрагим-эфенди как к чудаку и бездельнику, который все обращает в шутку и анекдот, и презрительно усмехаются над ним, над его рассказами и над теми, кто смеется, слушая их.

Однако Ибрагим-эфенди не переставал рассказывать свои истории и рассказывал их, как ему свойственно. Так и прошла его жизнь в рассказах, словно она сама рассказ. Так он и умер, перешагнув за шестьдесят, неслышно, точно перепелка в хлебах. В нем не было ничего от отцовской предприимчивости и воинственности. Он не женился и не оставил семьи. Собственно, он и не жил. Вместо так называемой реальной жизни, удар которой он ощутил еще в материнской утробе, он создал себе иную действительность, существующую в его рассказах. Повествуя о том, что могло быть, но никогда не бывало и что часто правдивее и прекраснее того, что было, он словно бы отгораживался от будничной "всамделишной" жизни вокруг себя. Так он избежал жизни и обманул судьбу. Вот уже около пяти десятилетий он лежит в могиле на Алифаковаце. Но нет-нет и оживает как легенда.

Рабыня

Такой встречи никому не пожелаешь, но избежать ее тоже нельзя. Все это рассказала мне не сама рабыня, а тяжелые и монотонные волны южного моря, которые во тьме упрямо бьют в подножье старинной и мрачной Новлянской крепости. Они проникли однажды ночью в мое сараевское уединение, лишь только я заснул, разбудили меня и заставили выслушать этот рассказ.

После похода на Герцеговину, который продолжался долго и о котором толковали много, ждали герцеговинских рабов. Но когда они прибыли, все были разочарованы, даже ребятишки, которые, как водится, выбежали навстречу и выстроились вдоль дороги. Рабов было мало, и выглядели они жалко. Большинство их тут же отправили на арнаутский корабль, стоявший в заливе. Меньшая часть, оставленная в городе, появилась на рынке лишь спустя два дня. Понадобилось время, чтобы рабы отдохнули, помылись и чуть приоделись.

Маленькая, вымощенная мелким булыжником площадь была в тени крутой скалы и воздвигнутой на ней крепости. Для продажи рабов здесь поставили клетки, сбитые из жердей и досок. В этих клетках сидели или лежали открытые всем взорам рабы, выводили их лишь по требованию солидных покупателей, желавших рассмотреть и оценить товар поближе.

В одну клетку, побольше, запихнули пятерых пожилых крестьян, в другую, поменьше, поместили красивую, сильную и статную девушку, которая привлекла к себе внимание, едва только вступила на улицы Нови града. Держалась она как дикое животное - жалась к ограде и будто старалась протиснуться между жердями.

Возле этой клетки, на низкой треногой табуретке, сидел один из двух сторожей, а другой бродил по берегу. У обоих за поясом были короткие ружья, а к поясу привязаны короткие бичи.

Шагах в десяти отсюда на склоне, за небольшим домом, виднелся каменистый бугор с крохотным садиком. Тут, беседуя с покупателями, сидел работорговец. Это был чужестранец, но в здешних местах известный, сухощавый и крепкий человек с пронзительным взглядом и уверенными повадками. Звали его Узун Али. Сторожа снизу приводили к нему рабов и рабынь на осмотр и уводили их обратно вниз, в клетки. А торговец и покупатель продолжали обсуждать раба и сговариваться о его цене.

В то утро первой привели высокую девушку. Звали ее Ягодой, была она из села Прибиловичи. Покупатель сидел в холодке рядом с Узун Али. Перед ними дымились длинные чубуки. Рабыня, натянутая как струна, озиралась вокруг горящими глазами, избегая чужих взглядов. Сторожа заставили ее развести руки, сделать несколько шагов, показать зубы и десны. Все было в порядке и как надо: рост, свежесть и сила. Девятнадцать лет. Правда, держится дико и враждебно, но это следовало объяснить ее нынешним положением и состоянием. Затем ее вернули в клетку

Покупателем, осматривавшим рабыню, был местный житель Хасан Ибиш, один из первых людей в этом приморском городке, не столько, быть может, по репутации, сколько по богатству. Тощий, со впалой грудью и изможденным лицом, он спокойно курил, без малейших признаков волнения осматривая сильное и красивое тело крестьянской девушки, стоявшей перед ним. Потом столь же равнодушно, неторопливо выпуская кольца дыма, он договаривался с Узун Али о цене.

Своим хриплым голосом он говорит торговцу, что цена - двадцать один дукат - непомерно велика, названа она лишь для того, чтобы покупатель попался на удочку и "округлил" ее, предложив двадцать дукатов, но таких чудаков не найдется. Пусть радуется, если ому дадут пятнадцать, самое большее - шестнадцать дукатов. И то где-нибудь подальше отсюда, когда он еще потратится на дорогу, а здесь за такую цену никто не купит. Товар обыкновенный, на выкуп рассчитывать не приходится, потому что село, из которого родом рабыня, сровняли с землей и все живое в нем уничтожили. И кроме того, герцеговинских рабов здесь трудно держать, они легко убегают.

Работорговец отвечал несколько живее, но со столь же нарочитым равнодушием, осведомляясь у Хасана, видел ли он когда-либо в этом небольшом городке такую рабыню. Хасан-ага промолчал, только рукой махнул, а продавец продолжал:

- Это не девушка, а скала. Сам видел. Товар нележалый. Что касается выкупа, то это товар не для выкупа. Кто купит - хорошенько запомни! - перепродавать не станет. А захочет продать - в любое время выручит свои деньги и еще в придачу несколько дукатов получит. Что же касается побега, то убежать всякий раб может. Да что волынку тянуть. Товар сам за себя говорит! Редкий случай!

И он толковал что-то, понизив голос, наигранным печально-доверительным тоном, будто невольно и себе в убыток выдавал свою торговую тайну.

Хасан-ага рассеянно слушает. Он отлично понимает, что в словах работорговца есть и ложь и правда, он догадывается, сколько в них приблизительно лжи, а сколько правды, однако не это придает его лицу, несмотря на видимое равнодушие, озабоченное и напряженное выражение. Иным заняты его мысли.

Сам он родом из переселенческой семьи, человек имущий, влиятельный, но скорохват. Он и во сне, а тем более наяву не может освободиться от мысли о своем низком происхождении, которое сводит на нет все его усилия и успехи. Жена у него из старейшего и знатнейшего новлянского семейства Алайбеговичей. Женился он шесть лет назад. В первый же год родилась у них девочка. Выходили ее еле-еле. Она и теперь слабенькая и отстает в росте. Больше детей у жены нет и, судя по всему, не будет. Хасан-ага, известный как человек сладострастный и неумеренный, даже в первый год семейной жизни не довольствовался одной женой, а теперь и подавно. Он всегда устраивал так, что в доме среди прислуги оказывалась молодая и красивая девушка. Не ради удовлетворения плоти - прислугу он не трогал, даже если это была рабыня, - просто ему доставляло удовольствие видеть рядом с холодной и тощей женой и больной дочерью существо сильное и красивое. Любви он искал вне дома за деньги, всячески скрывая это от людей, а особенно от жены. Худая, умная, решительная и, главное, гордая, Алайбеговица всему в доме была голова и с трудом мирилась с его выходками, а Хасан-ага избегал ее оскорблять и сердить и из уважения к ней самой, и из почтения к ее знатным братьям. (Он вырос вместе с ее братьями, вместе с ними воевал, охотился, участвовал в юношеских проделках.) Она мало говорила, не жаловалась и не угрожала, но выдержать взгляд ее голубых алайбеговичевских глаз было трудно.

Вчера, когда Узун Али предложил ему сделку, Хасан-ага в разговоре с женой помянул, что представился хороший случай дешево купить рабыню, которая помогала бы по дому или работала в саду. Жена укоризненно посмотрела на него, так что он опустил глаза, и ответила, что прислуги у нее достаточно, что ей рабыня не нужна и в доме она ее не потерпит. Она произнесла это тихо, но твердо и решительно, с плохо скрытым отвращением в голосе. Этот ее голос и взгляд приводили Хасан-агу в полное смятение, и он обычно уступал и отказывался от своего намерения, по крайней мере на какое-то время, потом же тайком и исподволь выполнял задуманное, но бывало, и отступался от своих планов.

И сейчас, обсуждая с торговцем цену и стоимость рабыни, он вспоминает голос и взгляд своей жены и еще сам не знает, как поступить, сможет ли он купить эту рабыню и держать у себя дома или нет. Однако он продолжает торговаться, покуривая и с почти физическим удовольствием слушал, как Узун Али искусно нахваливает свой товар.

А внизу, в нескольких шагах от них, в клетке сидит рабыня, поджав под себя ноги, закрыв глаза и сунув затылок между двух сучковатых лесин.

Назад Дальше