Когда ему удавалось не слышать назойливых криков Маргиты, позабыть на время о ее существовании, он думал о других и спрашивал себя, почему так много людей в этом обществе живет бессмысленно и недостойно? Изворачиваются и мошенничают в мирной жизни и уничтожают и пожирают друг друга в войнах? Как положить этому конец, каким должен быть облик лучшего общества и какое место мог бы занять в нем он сам?
Ответа он не находил. Да и как было решить эти нелегкие вопросы здесь, в уединении террасы, на которой он теперь просиживал часами, как некогда на берегах Савы, и так же, как и там, не в состоянии был отделаться от них, подавить их в себе. Напротив, все новые и новые вопросы день за днем осаждали его. Мучительная их неразрешенность приходила, наконец, в столь резкое противоречие с Маргитиными скандалами в доме, что Заяц покидал свое убежище и отправлялся на улицу Толстого.
Одним из положительных последствий отчаянной выходки Зайца и его короткой болезни было то, что теперь Маргита не возражала против его посещений Топчидерского холма и даже часто сама посылала его туда, якобы успокоиться в тишине, среди зелени, на самом же деле - чтобы он не торчал у нее перед глазами постоянной угрозой. И Заяц отправлялся к Дорошам.
Когда он впервые пришел туда после болезни, Елица встретила его с какой-то новой для него улыбкой, разговаривала с ним, как когда-то давно, и при этом щурилась, словно от яркого солнца, мешавшего ей разглядеть что-то вдали. Взгляд этот был тоже новым для Зайца.
Он был смущен и взволнован.
И Филипп, подойдя к нему, стиснул ему руку с неуклюжей юношеской сердечностью.
Правда, уже на следующий день они приветствовали его при встрече краткими кивками, холодные и далекие, как ему, но крайней мере, казалось. Но что бы там ни было, место его было здесь, в этом маленьком доме на горе, здесь надо искать решения всех мучивших его вопросов и определиться самому в окружающем мире. Наведываясь к ним все чаще и чаще. Заяц разговаривал теперь не только с Марией и Дорошем, но и с "детьми", "сближался с ними" - как называл он это про себя.
VI
Может быть, сказанные кем-то слова, что Белград в 1941–1944 годах был "самым несчастным городом в Европе", не вполне точны, однако несомненно, что в то время он стал ареной борьбы, в которой людской злобе и низости противостояли красота и величие человеческого подвига. Здесь страдали и мучились и морально и физически. Крошечной частицей Белграда тех лет был дом инженера Дороша на улице Толстого.
Инженер Дорош - большой, сутулый и добродушный, медлительный в мыслях и молчаливый - теперь и вовсе замкнулся в себе, зарылся, словно крот, во множество мелких, будничных забот. Заметно было, что он быстро сдает, как будто бы его большое тело не выдерживало бремени непосильных испытаний, постигших всех людей, включая его самого и его семью, сгибалось от безотчетных страхов.
Мария почти не изменилась, во всяком случае внешне. Разве что взгляд ее в последнее время стал быстрее и устремлялся порой в одну точку, выдавая тайную тревогу, причины которой были известны только ей одной.
Заяц стал у них чем-то вроде члена семьи. Как в первое лето оккупации, он наведывался к ним почти что ежедневно, проводя с ними все время до "полицейского часа" за разговором с Марией или детьми. "Дети" были главной, самой неразгаданной и притягательной силой этого дома.
Филипп - студент второго курса, будущий юрист, молчаливый, как отец, и упорный, как мать, - теперь, когда занятия в университете были прерваны, проводил все дни дома, поглощенный каким-то делом, смысл и назначение которого оставались неуловимыми для Зайца.
Елица, невысокая, крепкого сложения девушка, получила аттестат зрелости и теперь, как и брат, была "безработной", но в действительности с утра до ночи трудилась. Неприятная жесткость, которая три года назад появилась в ее характере, постепенно смягчилась, а потом и вовсе исчезла. Взгляд ее потеплел, отрывистый прежде смех и резкие манеры приобрели естественность и женственность.
Вытянулась, изменилась и Даница, в ней ничего не осталось от той капризной и избалованной девочки, которая после переезда из Шабаца с таким трудом привыкала к столичной гимназии, но домашние по-прежнему называли ее Цыпленком, и похоже, что прозвище так и останется за ней навсегда.
Младший - маленький, черноволосый и живой Драган - вылитая мать. Гимназии закрыты, и детство мальчика проходит в необычных условиях оккупации. По три раза на день успевал он обежать со своими товарищами Топчидерский холм, а когда мать и сестра усаживали его за книжки, Драган бурно негодовал против странных порядков, при которых заставляют учиться, когда школы закрыты!
В последнее время понятие "дети" в этом доме заметно расширилось. Постоянным гостем здесь был племянник Дороша - Синиша, студент-юрист, старший товарищ Филиппа, худой, высокий, близорукий юноша со строгим лицом сформировавшегося, зрелого человека. Приходил еще один их ровесник, юрист, пасынок жестянщика с Чукарицы, - румяный, застенчивый, светловолосый и стройный Милан. Но со времени детского увлечения футболом на Чукарице за ним так и осталась кличка Запасной, заменившая ему среди товарищей его настоящее имя.
Приходили и другие молодые люди, и студенты и рабочие, как казалось по виду, большей частью ненадолго, иной раз появляясь лишь у забора или в калитке, так что их никто не знакомил с домашними.
Заяц стал сближаться с "детьми" еще в первое лето. Дружба студенческой молодежи и пожилого человека развивалась неровно, приливами и отливами (так, по крайней мере, представлялось Зайцу), но все же постепенно развивалась и крепла.
Сначала они вместе слушали радио, наверху, в мансарде, естественно, со всеми мерами предосторожности, с какими слушались тогда заграничные станции. Кто-нибудь дежурил у дверей, чтобы предупредить приход случайного знакомого или девушки-служанки, - она могла выдать ненамеренно, просто по неведению. Приемник накрывали одеялом, приглушая звук, и головы склонялись к маленькому горящему глазку, для тысяч и тысяч порабощенных бывшему тогда единственным окошком в мир, единственным светочем надежды. В присутствии Зайца события особенно не комментировались. Филипп и Милан Запасной, прослушав Москву, перекидывались скупыми словами, больше говоря друг другу взглядами, которыми они при этом обменивались. Заяц в беседе никогда не участвовал. Выслушав последние известия, он спускался в сад или на кухню и вкратце рассказывал Марии о событиях на фронтах и о том, что делалось в мире. Это стало традицией. Подавленный невзгодами, робкий Дорош просил избавить его от подробностей и сообщать только в общих чертах, как там "у наших идут дела на фронтах: хорошо или плохо". И все. Со временем выработался обычай говорить ему одно и то же: "Дела идут на лад".
В ответ добряк воздевал горе свои длинные жилистые руки в знак того, что и он на это надеется, хотя и опасается, как бы не вышло чего плохого.
Шли месяцы, составленные из дней и ночей, часов и минут, и каждые из них, взятые в отдельности, представлялись бесконечными и невыносимыми. Заяц все чаще уходил на Топчидерский холм и подолгу оставался там, почти совсем но бывая в доме, называвшемся его. По сути дела, он давно уже стал своим здесь, а гостем - там, внизу, у Маргиты. И, чем мрачнее были тучи на горизонте, тем ближе сходился Заяц с "детьми", и они платили ему все большим доверием и привязанностью.
Случалось, войдя в мансарду послушать радио, Заяц невольно ловил завершение спора, начатого до его прихода, шутливую реплику или какой-то намек, понятные молодежи и не совсем ясные ему. Пока еще в его присутствии "дети" говорили сдержанно, но теперь скрывали меньше, чем раньше. Однажды Филипп во время жаркого диспута бросил своим друзьям весело и между прочим: "Да вы не стесняйтесь, при дядюшке можно говорить совершенно свободно!" - и продолжал развивать свою мысль о войне.
От этих слов Зайца охватила волна огромного, неизведанного дотоле счастья.
Оставаясь наедине с Марией, Заяц частенько заговаривал о "детях", но Мария уклонялась от обсуждения их дел. Только выше поднимала голову при упоминании кого-либо из них. И все. А Заяц страстно хотел сказать ей, как он ценит и понимает этих мальчиков и девочек, объяснить, как проникся их ненавистью и любовью и мечтает лишь об одном - чем-нибудь им помочь, сделать что-нибудь полезное для них, чего они сами, может быть, сделать не могут или не умеют, принять опасность или риск на себя. Но, боже мой, как трудно все это выразить даже в мыслях, а вслух и совсем невозможно.
То, чего не могли сделать десятилетия бесплодного существования, сделало это суровое, тяжкое и вместе с тем огненное и героическое время. Оно помогло завершению процесса, начавшегося в Зайце еще в период его приобщения к жизни на Саве. Если раньше о многом он только догадывался, то теперь прозрел окончательно и понял, как мало подлинно человеческого было в его прежней жизни, в его помыслах, как мало обязанностей, возложенных на человека, он выполнял. Линия фронта теперь резко обозначилась повсюду: на войне, в тылу, в обществе, в его собственном доме, в его душе. Определиться в этом мире двух враждующих лагерей было нетрудно. Однако он гораздо лучше знал, против чего он, чем за что и с кем… Но теперь у него все чаще возникало незнакомое прежде желание не только осмыслить происходящие события, но и хотя бы в самой скромной степени влиять на их ход, действовать самому, вкладывая свою долю усилий в то дело, которое казалось ему справедливым, и, отдавая ему частицу самого себя, ощущать себя богаче и сильнее. Он начинал понимать, что стихийные взрывы, пусть даже самые смелые, вроде того, что последовал за казнями на Теразиях, - всего лишь нервы и полная беспомощность. Осознание должно вести к действию, действие должно иметь определенную цель, и сама смелость должна чему-то служить, чтобы с правом носить свое имя, так как только то, чему она служит, придает ей истинную цену и значение. Короче говоря, надо быть с людьми и работать вместе с ними.
Нелегко дались ему эти выводы, весь свой век он поступался лучшими своими убеждениями, пассивно принимал жизнь такой, как она есть, отзывался на нее бессвязными мыслями и смутными ощущениями. Однако в огне войны все развивалось быстрее, быстрее созревало и приносило плоды быстрее.
Заяц был не единственным, с чьих глаз страшные бесчеловечные времена сорвали пелену и указали путь. В случае с Зайцем это были "дети", именно они окончательно просветили его, мальчики и девочки, годившиеся ему в дочери и сыновья. Но что из этого? Главное теперь заключалось в том, чтобы от принятых решений перейти к делу и раз навсегда покончить с никчемным, недостойным существованием, обрести под собой твердую почву, дающую возможность по-человечески жить и трудиться.
Все это кипело в нем, переполняя его до краев, и так хотелось поделиться этим с Марией, близкой ему, как родная, умная и добрая сестра. Но ему никак не удавалось это сделать, он каждый раз краснел, смущался и путался в словах, по странному закону человеческих чувств стесняясь самого лучшего, что в нем было. И все же робкие намеки и застенчивые недомолвки, срывавшиеся с его губ, раскрывали душевное состояние Зайца, может быть, лучше самых красноречивых тирад. Говорить о большом и значительном всегда трудно, зато оно легко угадывается, особенно если имеешь дело с таким собеседником, как Мария; и сама немногословная, она обладала даром понимать и слушать других.
С горечью думая о своей непоследовательности и неумении высказаться четко и ясно. Заяц на самом деле все более полно открывался молодежи, с которой особенно стремился сблизиться, и "дети" давно уже считали его своим, в той мере, в какой он мог им быть.
С весны 1942 года Заяц от праздных разговоров в доме Дорошей перешел к делу и стал помогать "детям", не расспрашивая их ни о дальнейших планах, ни о том, какую цель преследуют они, давая ему то или иное поручение.
Так, ему пришлось ближе познакомиться с Синишей, он жил на Светославской улице в доме своего отца, директора гимназии, теперь уже на пенсии. Синиша, несомненно, был у них главным, возможно даже, руководил какой-то большой организацией, но об этом можно было только догадываться.
Длинный и худощавый, он обладал способностью незаметно появляться в самых неожиданных местах, - как бы мимоходом и на минуту. Создавалось впечатление, что и говорил он словно бы вскользь, между прочим. Его зеленые близорукие глаза обычно были опущены, но он, казалось, воспринимал окружающее всем своим существом и схватывал все, что ему нужно было видеть и знать. Неслышна и легка была его походка, и все слова звучали в его устах непринужденно и легко, словно только что пришли ему на ум, и при этом прикрывались неповторимой иронией, столь привлекавшей и смущавшей Зайца.
Со своей первой просьбой Синиша обратился к Зайцу в обычной своей манере, бросив как бы мимоходом:
- Если бы вы могли, дядюшка Заяц… Если это вас не затруднит…
Заяц с негодованием отверг и самую мысль о том, что его могло что-нибудь затруднить.
Вот когда пригодился его каллиграфический талант! Заяц искусно копировал документы, подделывал подписи на пропусках и удостоверениях и выполнял все прочие виды работ, требовавшие его безукоризненного мастерства, тщательности исполнения и терпеливости.
Началось со справок об освобождении от "обязательной трудовой повинности". Когда так называемое сербское правительство по приказанию и в интересах оккупантов объявило мобилизацию молодежи, развилась активная деятельность по спасению молодежи от этой позорной службы. Существовало несколько способов спасения. Один из них заключался в следующем.
Отбор производился в помещении пожарной команды на Битольской улице. В просторном зале за столом размещалась комиссия во главе с врачом. Юноши, выстроенные друг другу в затылок, длинной вереницей проходили из коридора в зал, где их одного за другим осматривал врач. Один или двое товарищей должны были затесаться в очередь и, оказавшись у стола, захватить как можно больше пустых бланков, на которых, писалось медицинское заключение, а затем незаметно выбраться из зала и выскользнуть на улицу.
Чистые бланки заполнялись именами тех, кто жил вообще без прописки и без подобной справки был лишен возможности передвигаться по городу, ибо полиция арестовывала каждого молодого человека, не имевшего удостоверения об отбытии "трудовой повинности" либо о "непригодности".
Заяц виртуозно копировал на чистых бланках подписи врачей и председателя комиссии.
Закончив свой первый опыт и отложив в сторону, перо, Заяц задумался над подделанным удостоверением. Долго сидел он, положив правую руку на стол. Он рассматривал свою руку, точно видел впервые. С тех пор как его рука научилась держать перо, она еще ни разу не делала ничего более полезного и справедливого, эта фальшивка была первой действительно нужной и доброй бумагой, которую она написала. Ему приятно было сидеть вот так, с рукой, покоящейся на его скромном труде; ему хотелось бы еще и еще без устали делать такие вот хорошие и честные фальшивки.
Это было началом, потом он занялся копированием и "доведением до кондиции" других документов, доставлявшихся в дом инженера Дороша и выносившихся из него полностью оформленными, с необходимыми печатями и подписями. Количество заказов говорило Зайцу об огромном множестве людей, руководимых из одного центра и служивших одной цели.
Позднее к Зайцу стали обращаться и за другими услугами. Благодаря своей внешности добропорядочного, почтенного господина, он мог служить прекрасным связным и переносчиком материалов.
Его домашним телефоном, записанным в справочнике на имя Маргиты, пользовались для передачи поручений и известий.
И хотя, быть может, задания, выполнявшиеся им, были не так уж ответственны и важны, для Зайца они имели огромное значение, ибо давали ему ощущение своей полезности, правильности избранного пути и необходимости людям. Это не Сава, где, подружившись с капитаном Миной, он воочию увидел жизнь во всем подлинном ее драматизме, и не размышления на террасе, когда он посылал гневные проклятия темным силам и злу. Нет, отныне перед ним верный путь, и он активно действует на нем, пусть работа его и незаметна в общем доле.
Сознание своей полезности наполняло сердце Зайца спокойствием и гордостью, хотя и то и другое было непостоянным и хрупким.
Спускаясь вечерней порой от улицы Толстого и любуясь раскинувшимся во тьме городом и небом, усыпанным крупными яркими звездами, которые в сплетении мятущихся каштановых ветвей казались раздуваемыми ветром огоньками, Заяц нередко подпадал под власть сомнения в своей полезности и нужности, малодушного отголоска не вполне изжитых старых, запутанных чувств, почти утративших над ним свою былую силу и только изредка напоминавших о себе ощущением безвыходной тоски.
Он припоминал молчаливое выжидание, с которым "дети", да и сама Мария нередко встречали и провожали его, прерванные с его приходом разговоры, проскользнувший иронический и отчужденный взгляд Синиши, и тогда уязвленное самолюбие, в минуты слабости напоминающее о себе, говорило ему о том, что он никогда не станет для них своим, так и останется никем и ничем, каким был всегда, человеком без определенной линии в жизни, что ему нет места в великой общей борьбе, ибо он не дорос до нее, а его благим намерениям не соответствуют его способности, силы и свойства характера.
Иногда на него нападал безотчетный страх - не столько перед полицией, сколько перед необычностью своего нового положения, чреватого всяческими переменами и неожиданностями. Бесчисленное множество вопросов терзало его. Есть ли у них общее направление? А что, если это самодеятельность наивной молодежи, за которой никто не стоит? Какая у них цель? Куда они идут?
Не всегда удавалось Зайцу найти ответ на эти вопросы. Подчас все казалось ясным и последовательным, иногда туманным и безответственным. Но в чем Заяц не сомневался, так это в том, что он с ними, какими бы они ни были. С ними! Это совершенно бесспорно.
Уверенность в этом рассеивала сомнения, внушенные ему малодушием, и постепенно он понял, что искать ответ на все возникающие вопросы не менее бессмысленно, чем от врожденной робости и страха ждать вдохновения на борьбу и риск.