Были и такие вечера, когда Заяц возвращался домой, испытывая блаженное чувство удовлетворения и уверенности в себе, глубокое и радостное сознание, что и он служит благородному делу, рядовой в великой армии, связанный не только с "детьми", но и с теми, кто, невидимый, стоит за ними, с целой армией чистых, сильных и дальновидных борцов.
Возвращаясь домой с такими противоречивыми настроениями и чувствами, Заяц наблюдал все те же созвездия над северной частью белградского неба, по-разному выглядевшие в зависимости от времени года. Так проходили недели и месяцы, слагавшиеся в годы. Минуты подавленности и сомнений теперь бывали все реже. Заяц и сам не замечал, как выросли и расширились его представления о событиях, происходивших в мире и непосредственно вокруг него, как крепло в нем сознание высокого смысла той борьбы, что велась у него на глазах, как росла его уверенность и пропадало желание прислушиваться к себе и копаться в своих настроениях.
Постепенно в его душе воцарилось какое-то согласие, уравновешенность и мир. Спускаясь крутой каштановой аллеей, Заяц смелее смотрел на затемненный город с размытыми бликами приглушенного света, на звездное мерцающее небо и яркий перевернутый ковш Большой Медведицы, ручка которого поблескивала в глубине среди мелких созвездий.
"Дело идет", говорил себе Заяц, его незаметно совершают те, кому он оказывает носильную помощь, но им помогают и другие, неизвестные ему люди, их много, этих людей, еще более смелых и нужных для общего дела. "Дело идет", - повторял он и с этой мыслью засыпал спокойным сном труженика.
Обретенный им душевный покой нарушали теперь лишь внешние события, а их за последнее время было немало.
Летом 1942 года где-то в окрестностях Белграда исчез Филипп. В то лето он часто отправлялся с мешком за плечами в Рипань и другие близлежащие села "раздобывать продукты". Однажды он не вернулся. Дорош сообщил об этом в полицию. Сразу же явились два жандарма и агент тайной полиции и перетряхнули весь дом. "Знаем мы, каковы на вкус эти продукты и что это за исчезновения!" Дом вообще, мол, у них на примете, и отец с матерью еще ответят за своего сынка, которого полиция выкопает хоть из-под земли. Мария невозмутимо отвечала, что у ее сына все документы в порядке и, вероятно, с ним что-то произошло, поэтому она будет очень благодарна полиции, если ей удастся что-нибудь о нем разузнать.
Полиция произвела повторный обыск. На этот раз нагрянула в два часа ночи, перерыла все, и снова безрезультатно. Подсылали к ним и провокатора с "поручениями от Филиппа", но он был встречен соответствующим образом. Дело как будто заглохло.
Заяц никогда не расспрашивал о том, что действительно произошло с Филиппом, куда он исчез. Мария ему ничего не говорила, а дети жили по-прежнему, только друзья стали теперь приходить заметно реже и со всеми мерами предосторожности. Они по-прежнему слушали вместе передачи "Свободной Югославии", и Заяц продолжал оказывать детям мелкие услуги, по теперь документы изготовлялись не у Дорошей, а в летнем деревянном домике на Деспотовацской улице, где жила престарелая, одинокая женщина, по виду работница, настоящего хозяина дома Заяц не знал.
С улицы Толстого в этот домик можно было пробраться совершенно незамеченным через два соседних виноградника и неприметные проемы в оградах.
Вторым таким местом был дом отчима Запасного на Чукарице, но туда Зайца посылали редко, при этом он в дом никогда не заходил, а передавал или принимал что надо в мастерской жестянщика.
Об остальных явках Заяц знал лишь понаслышке одна находилась на Герцеговинской улице, в дровяном складе на самом берегу Савы. С ней поддерживалась связь только через Вуле (неизвестно, было ли это его имя или прозвище); Вуле светловолосый, пышущий здоровьем, краснощекий парень откуда-то из-под Ужице, вечно улыбающийся, порывистый в словах и движениях. На улице Толстого он появлялся редко. Заяц чувствовал к нему симпатию, смешанную со страхом, и каждый раз, глядя на Вуле, думал, что это один из тех, кто по пощадит, если потребуется, ни себя, ни других.
Так дом на улице Толстого был "разгружен" и забыт, как казалось Зайцу, полицией на целый год. Но уже в конце его, в ноябре, семью инженера и Зайца постиг тяжелый удар.
Однажды утром Зайцу позвонила маленькая Даница и, сказав, что она говорит от соседей, попросила его тотчас же подняться к ним. Чувствуя недоброе, он бросился на улицу Толстого и застал всю семью в смятении. Даница первая обрела дар речи и сказала: "Ночью взяли Елицу".
Заяц мгновенно осознал весь ужас и значение этих слов. А вслед за тем ощутил пустоту внутри себя и вокруг, словно остановились и время, и воздух, и кровь в жилах и замерли звуки. Только огромным усилием воли он заставил себя вернуться к действительности и снова слышать и понимать.
В три часа ночи в дом пришли трое немцев и с ними агент тайной полиции; произвели обыск и велели Елице одеться. Перерезали телефонный провод, унесли с собой аппарат, а также радиоприемник с мансарды. На этот раз они вели себя несколько вежливее, чем при первом обыске, и разрешили Елице взять с собой узелок с провизией и бельем.
Когда все было готово, Елица поцеловалась со всеми по очереди и, не грустная и не веселая - обычная, будто уезжала на вокзал, спокойно села рядом с шофером в зеленый гестаповский автомобиль с мощными фарами и рефлектором.
Заяц обошел весь дом, еще носивший следы недавнего обыска. Остановился на мгновение перед столиком, где раньше стоял столь хорошо ему знакомый радиоприемник, задержался в углу, где был телефон, а теперь торчали из стены грубо обрезанные клещами провода. Все его внимание сосредоточилось на этих немых свидетелях недавних событий, словно главное заключалось в них. Потом он отправился пешком на Чукарицу и на Банов холм с поручениями, которые передал через Даницу Синиша. Но вот наступил вечер, когда надо было осмыслить случившееся.
Тогда-то и почувствовал Заяц незнакомую до сих пор боль. "Увел и девочку", - повторял он про себя тупо, механически, без конца. И, когда замолкал, эта фраза звучала в его ушах, словно умноженная многократным эхом: "Увели девочку, увели девочку", и такое безысходное горе раздирало его грудь, что по сравнению с ним бледнели все те страдания, которые до сих пор доводилось ему пережить. Ни утро, ни последующие дни не принесли облегчения.
Заяц не мог ни есть, ни спать, а Маргита и Тигр вызывали в нем физическое отвращение, и он старался на них не глядеть. Вообще, чем дольше шла война, чем крепче были узы, связывавшие ого с домом на улице Толстого и с "детьми", тем ничтожнее казались ему жена и сын. Синиша как-то предупредил Зайца о том, чтобы он при них ни словом не обмолвился о том, что доводится ему видеть и слышать на Топчидорском холме, но это предупреждение было излишним. Зайцу и без того никогда бы и в голову не пришло чем-то поделиться с ними. Словно жена и ее сын дышали другим воздухом и питались другим хлебом - такими чуждыми и лишенным и всякого интереса были они для Зайца. Он смутно вспоминал те времена, когда придавал значение словам Маргиты, а в ее взгляде искал оценки своим поступкам. Теперь мерилом всего на свете для него стала война, вернее, ее крохотный участок - "дети" с улицы Толстого со всей их деятельностью, направленной на то невидимое, что стояло за ними и направляло их.
В последние дни все его помыслы сосредоточились на судьбе Елицы. Зайца преследовали галлюцинации, он просыпался среди ночи, разбуженный ее голосом, и внимал ей с удивлением и нежностью, как когда-то, когда впервые услышал от нее эти слова и фразы наяву. "Положительный человек," - говорила она, растягивая "ж". "Они учатся любить людей!" - однажды сказала она каким-то таким глубоким и проникновенным голосом и с таким просветленным лицом, что, глядя на нее Зайцу хотелось плакать от умиления и смеяться от радости, что есть такая вера, такие люди и такие слова. Теперь среди ночи он часто слышал их, и сердце его разрывалось от страха за судьбу Елицы.
"Товарищи борются… пока идет борьба", - как-то случайно услышал он сказанную ею фразу - его приход тогда прервал разговор. Теперь это слово "борьба", произнесенное с юношеским благоговением, постоянно звучит в его ушах с этим его глухим и раскатистым "р" и напевными протяжными гласными.
Это слово, услышанное им из уст ребенка, если только можно назвать ребенком эту зрелую, сознательную девушку, приобретало для Зайца все более конкретный и одухотворенный смысл. "Борьба" - с этим словом в сознании Зайца связывался теперь целый ряд картин. Он себе, как Запасной и Филипп отправляются поездом в село, якобы за продуктами, но вот наступает мгновение, когда, сбросив маску легальности, они сворачивают на глухие, лесные тропинки и пробираются вперед в поисках верных явок; вот они ночью бредут пешком, сквозь дождь, упорно создавая сеть связей, незримых и в то же время реально существующих благодаря их воле, уму и бесстрашию. Заяц видит, как искусно вплетаются они в эту сеть, выполняя неведомые ему задания, но дальше след их теряется - воображение Зайца было бессильно его продлить. Здесь начиналась "борьба", удел храбрых и избранных, сознательный подвиг и героизм, тем более великий, что имена героев, так же как их славные дела, пока еще остаются скрытыми от мира.
Для Зайца было отрадой хотя бы и в воображении быть вместе с этими людьми в их трудной и величественной борьбе, и он стремился всем своим существом быть ближе к ним, как можно ближе.
И само это слово "борьба", произнесенное детскими устами, на какое-то мгновение вызволяло его из пут обессиливающей, подавляющей жалости.
А среди ночи он снова просыпался, чувствуя невыносимое стеснение в груди, и ему казалось, что в эту самую минуту Елицу истязают на допросе. И он покрывался жаркой испариной в холодной комнате, как будто бы мучили и пытали его самого.
Заяц начинал разговаривать с собой во тьме. Что же это? Девочка, олицетворение физической и нравственной красоты, избитая и истерзанная, брошена в грязную камеру только потому, что она принадлежит к коммунистической молодежи и борется с оккупантами, а Маргиты и Тигры разгуливают на свободе, перекидываются в пинг-понг, дышат свежим воздухом, едят и загорают!
Одного этого достаточно, чтобы понять, на чьей стороне справедливость в нынешнем разделении мира, и определить в нем свое место раз и навсегда.
С каждым днем заключения Елицы крепла в Зайце уверенность в том, что все это касается не только его, этой девушки и ее родителей, столь близких и дорогих ему людей. Центр тяжести в размышлениях Зайца все очевиднее перемещался с личного на общее, и все прочнее утверждалась в нем мысль о том, что в этой войне столкнулись два враждующих мира с четко намеченными целями и методами борьбы, и для него нет больше сомнения в том, на чьей стороне он, кого надо поддерживать, за кого бороться.
Утешения в этом горе, как и во всех несчастьях, принесенных войной, он искал в маленьком доме на улице Толстого, который сейчас сам нуждался в утешении.
Вот когда по-настоящему раскрылась Мария. Ни слез, ни растерянности, ни лишних слов. Бледное лицо ее приобрело, правда, землистый оттенок, а глаза все чаще застывали, уставившись в одну точку, но при упоминании имени дочери она только выше поднимала голову.
Ко всеобщему удивлению, и Дорош, добродушный и робкий великан, проявил выдержку и самообладание.
Притихшая Даница, недавний Цыпленок, и Драган, пытливо смотревший на мир черными, как у матери, глазами, стойко переносили несчастье. Со дня ареста старшей сестры дети заметно повзрослели.
Семья тяжело переживала постигшее ее несчастье, но, словно по молчаливому согласию, никто не выказывал признаков слабости. И это крепче всего связывало их с Елицей, которую все они так любили и жалели.
Говорили о ней только по необходимости. Раз в неделю ой готовили передачу с продуктами и сменой белья. Доставали продукты Дорош и дети, но собирать передачу Мария не позволяла никому. Она безмолвно и решительно взяла в свои руки заботу о своем ребенке, которого некогда родила и вскормила. И только иногда позволяла кому-нибудь из детей донести ей узел до лагеря в Банице. Два раза в сильные морозы она разрешила заменить Даницу Зайцу.
Зима в тот год выдалась жестокая, ветреная. Путь до лагеря в Банице не близок. Гололед. Мария торопливо идет мелким шагом по твердому, как кость, скользкому насту. Сгибаясь под порывом ветра, она глубже надвигает свой черный капюшон. За ней едва поспевает Заяц с красным термосом и корзинкой с яблоками, узел с едой Мария несет сама. Его зимние ботинки на толстой подошве отбивают гулкий ритм, как бы вторя частым шагам женщины, и то и дело скользят.
Напрасно старается он завязать разговор, - слова относит ветер, а Мария, едва проговорив несколько слов ему в ответ, замыкается в глухом молчании. Видно, невмоготу ей разговаривать на этом пути. И Заяц чувствует себя потерянным и лишним.
Две длинные очереди с передачами перед глухими воротами видны еще издалека. В большинстве своем это женщины, редко когда попадается какой-нибудь мальчик или старик. Озябшие люди топают ногами, согревают дыханием закоченевшие руки, передвигают с места на место корзинки и узелки.
Мария берет у Зайца поклажу и, коротко поблагодарив его, велит отправляться домой. Он в замешательстве топчется, но она повторяет свое распоряжение повелительно, почти грубо. Когда она, забрав корзинку, без слов оставляет его и отходит, он еще некоторое время медлит, не решаясь сдвинуться с места.
По обе стороны запертых главных ворот две боковые узкие калитки из толстых железных прутьев с нишами для часовых в углублении каменных стен. От них тянутся две очереди людей с узлами и корзинами. К правой калитке очередь длиннее, она тянется через дорогу. В нее и встала Мария.
Прием и просмотр передач еще не начинался.
С трудом оторвавшись от этого печального зрелища. Заяц наконец трогается в обратный путь. Из левой очереди до него доносятся обрывки спора. Женщины препираются с каким-то стариком. Они говорят все разом, так что слов разобрать невозможно. Маленький, черный, будто прокопченный, старик в крестьянской одежде сердито что-то им возражает. Заяц уловил последние слова, сказанные с ожесточением и злобой: "…нет, ничего нет святого".
Заяц повернулся и заспешил по дороге, терявшейся в белоснежной дали и обозначенной темными, словно рубцы, колеями, - следами полозьев и колес.
Он шел с пустыми руками, но чувствовал такую тяжесть, будто на его плечи взвалили все свертки и узлы, все страдания, заботы и горе тех, что остались стоять там, перед воротами.
Зима подходила к концу, наступил теплый февраль с обманчивыми признаками весны, с частыми оттепелями и огненными закатами солнца над Бежанийской косой.
В один из таких дней Мария возвратилась из Баницы с продуктами и бельем: передачу не приняли, а сообщить, что с Елицей, отказались. Тогда впервые в ее глазах блеснули слезы, - влажная пелена подернула на миг ее глаза и тотчас же пропала.
В следующий вторник передачу приняли снова и еще несколько раз принимали, но потом наотрез отказались. (Передачи для расстрелянных и угнанных в Германию часто принимались и делились охраной между собой.) Все это вызывало приливы и отливы душевного подъема и упадка в семье Дороша. И еще раз блеснула надежда. Одна незнакомая женщина, сотрудница Красного Креста, передала, что восемнадцать женщин из Баницы отвезли ночью на железнодорожный вокзал и отправили в лагерь в Германию. Фамилии пятнадцати из них были известны, три установить не удалось. Среди пятнадцати названных Елицы не было. Оставалась слабая надежда, что она - одна из трех безымянных.
VII
С февраля месяца городом владело состояние особой взвинченности: опасались бомбардировок. Власти и частные лица на свой страх и риск принимали защитные меры, из уст в уста передавались самые дикие и нелепые слухи.
С чего все началось? В тот день, когда Заяц впервые задал себе этот вопрос, атмосфера напряжения в городе уже царила безраздельно. Еще в ноябре прошлого года в газетах появилось распоряжение: "О защитных мерах на случаи вражеского нападения с воздуха". Февральские и мартовские номера газет пестрели дополнениями к нему и новыми приказами. Лихорадочные приготовления угадывались во всем. Бомбоубежища расширялись; строились новые - "только для немецких военнослужащих", белые стрелки с буквами LSR указывали к ним дорогу; в частных домах укреплялись и расчищались подвалы. По улицам торопливо шагали прохожие с рулонами черной бумаги для светомаскировки, несоблюдение ее грозило строжайшим наказанием.
Однажды Синиша как бы между прочим спросил Зайца, что он думает делать, если начнутся бомбардировки. Заяц недоуменно пожал плечами.
- Я? Да… то же, что и теперь.
- Вы не собираетесь на это время уехать из Белграда, дядюшка Заяц? - спросил Синиша, опуская свои близорукие глаза, не нуждавшиеся в долгом разглядывании собеседника.
- Нет, - ответил Заяц и хотел добавить: "Нет, если это нужно будет для дела", но смутился и промолчал.
- Даже если они зачастят? - допытывался Синиша в своем обычном ироническом тоне.
- Думаю, что нет, - тихо ответил Заяц.
- А вы герой, дядюшка Заяц.
И Синиша шутливо перевел разговор на что-то другое.
Больше об этом не было сказано ни слова. И хотя Заяц не обещал ничего определенного, он чувствовал себя обязанным остаться в городе в случае воздушных налетов, и это чувство наполняло его спокойной уверенностью и довольством собой и всем окружающим.
Бомбардировкам предшествовали безобидные происшествия. Несколько раз в течение февраля и марта во всем Белграде неожиданно выключали электричество и подавали предупредительные сигналы тревоги. Но предупреждений о непосредственной опасности коротких и отрывистых сигналов сирен, прозванных в народе "собачьим лаем", - пока что не было.
Как только гас свет, в квартире у Зайца поднимались крик, суета и смятение. Маргита всхлипывала, оглашая дом стонами и причитаниями, задавала бессмысленные вопросы, строила невероятные догадки. Она металась по комнатам в поисках электрического фонарика, неизменно оказывавшегося у нее в кармане, и хватала в сумасшедшей спешке вещи, которые она забирала с собой в подвал.
Тигр, растерянный, как попавшийся в ловушку зверь, торопил мать, напрасно стараясь утихомирить ее, пока сам не срывался на крик.
Спускаясь в подвал, Маргита на ходу посылала мужу последние приказания: погасить огонь на кухне, открыть окна.
Когда же они наконец уходили. Заяц заканчивал ужин в темноте, гасил огонь в плите и привычным движением перескакивал на свою террасу. Перед ним простирался город, погруженный в весеннюю тьму, прорезанную лучами немецких прожекторов, которые, подобно ножкам гигантского светящегося циркуля, зловеще мерили пространство, теряясь в заоблачных высотах.
Временами с улицы доносился торопливый топот солдатских сапог, шуршали шины проносившихся мимо автомобилей.