Ночь огня - Гюнтекин Решад Нури 12 стр.


По тому, как она обеими руками держалась за спинку кровати, становилось ясно: она собирается сразу уйти. Но я стал жаловаться на свою ногу, и она изменила решение. Медленно подойдя к окну, Афифе села в кресло, в котором обычно сидела ее сестра.

Несчастный случай, произошедший со мной, еще не потерял для нее актуальности. С неподдельным интересом она слушала подробности моего падения в горах, как я провел первую ночь в палатке и как доверил свое лечение бригадиру. Однако через некоторое время ее взгляд стал рассеянным, а движения вялыми.

Казалось, ее лицо худеет чуть ли не на глазах, на лбу и в уголках губ обозначились морщинки, а вокруг глаз появились темные круги. В завитке ее кудрей я разглядел седину. Я был готов поверить, что волосы седеют у меня на глазах, но физически это невозможно.

Иногда Афифе вздрагивала, словно пробуждаясь ото сна, и выпрямлялась, после чего повторяла мои последние слова или задавала вопрос, пытаясь таким образом убедить меня, что все слышала.

Наконец она поняла, что больше не может бороться с возрастающей рассеянностью, встала и, поблескивая глазами, как и в момент появления, начала перебирать книги на комоде.

Когда она попросила дать ей какой-нибудь роман, я предложил "Рафаэля" и немедленно пожалел об этом. Протягивая ей книгу, я одновременно как будто пытался забрать ее назад. К счастью, "Рафаэль" Афифе не приглянулся. Может быть, роман показался ей слишком толстым, а возможно, ей не понравились засаленные страницы. Вместо него она взяла небольшую книгу в красном переплете, название которой я сейчас не помню, и вышла из комнаты.

Дни проходили один за другим. Семейный конфликт, должно быть, тайно продолжался. Но в атмосфере дома не осталось ни малейшего признака или намека на него. Дурные новости с Крита волновали Селим-бея в первую очередь. Доктор комментировал новости, вступал в полемику и клеймил правительство с особым волнением, которое присуще людям, лично в проблем)' не вовлеченным и в истории никак не замешанным. Старшая сестра с тем же энтузиазмом монополиста хлопотала по хозяйству, готовясь к зиме.

Повязав голову черной тряпкой на манер греческой крестьянки и подоткнув подол юбки, она сновала из дома в сад и обратно. Из-за долгого пребывания на солнце ее руки и ноги покраснели. Она отдавала приказания прочистить печные трубы, заготавливала виноградные листья и мариновала маслины, руководила сбором последних ягод, подвязывала рябиновые грозди, выкладывала для просушки домашнюю лапшу, толченые помидоры и какой-то виноградный мармелад мусталивра, похожий на наш суджук с грецким орехом.

Служанка Мина, которая в ходе семейного совета пользовалась теми же привилегиями, что и полноправный член семьи, и свободно выражала свое мнение, не обращая внимания на предостерегающие окрики Селим-бея "sopa", теперь вновь вернулась на позиции прислуги, с которой не очень-то считаются.

Что касается Афифе, за несколько дней она почти пришла в себя. Разразившаяся буря оставила на ее лице только легкий след удивления, словно она долго качалась на волнах бушующего моря, а потом, выйдя на берег, начала спотыкаться. Но это удивление никак не проходило.

Еще давно я заметил, что маленькие дети питают странную слабость к тем, кто на два-три года постарше. Они впадают в необычайный восторг и гораздо легче признают авторитет старших детей, чем взрослых.

Младшая сестра производила на меня похожее впечатление. С первого дня, когда нас пригласили в гости, я относился к ней с гораздо большим пиететом, чем требовалось, и так сильно смущался при разговоре, что даже путал слова.

Наконец серьезность и степенность, доставшиеся ей от Селим-бея и старшей сестры, казались мне таинственными признаками взрослого человека и совершенно обескураживали.

Недавно возмужавший юноша боится, что им будут пренебрегать, что он покажет себя смешным перед лицом красивой, статной женщины. Этот страх, подобный болезни, возможно, тоже сыграл свою роль. Я и представить себе не мог, что между мной и Афифе может завязаться дружба (такая же, как между мной и Селим-беем, старшей сестрой и каймакамом). Когда нам приходилось долгое время оставаться наедине, я, как ученик, который имеет возможность запросто поговорить с директором во время специальной школьной экскурсии, боялся не найти нужных слов и выставить себя дураком.

Ей тоже было непросто выбрать правильную манеру поведения, общаясь с необычным существом, которое не похоже ни на ребенка, ни на взрослого человека. Наверное, именно каждый раз, когда она приходила, едва спросив о моей больной ноге, Афифе бралась за спинку кровати с таким видом, будто тотчас уйдет. Впрочем, хотя мы не пытались найти тему для беседы, всякий раз, будто самопроизвольно, завязывался разговор. Афифе начинала прохаживаться по комнате, а затем садилась в кресло своей сестры. Иногда она покидала мою комнату, когда за окнами становилось совсем темно и уже горели лампы, тогда как в момент ее прихода яркое солнце заставляло придвигать кресло ближе к углу.

Книги, которые каймакам приносил мне, а я предлагал Афифе, были классической темой наших бесед. Их вкус и аромат никогда не приедался, как не мог наскучить шербет из осенних фруктов, приготовленный старшей сестрой, который она хранила в большом эмалированном горшке.

В наше время критика еще не вошла в моду. Мы принимали прочитанные "сказки" в их первозданном виде, лишь пересказывая друг другу полюбившиеся отрывки.

Своей говорливостью Афифе отличалась и от брата, и от сестры. Начиная разговор, она легко находила слова и могла долго рассуждать о любом случайном вопросе, перескакивая с одного на другое. Не знаю, как бы я относился к подобным словам, если бы услышал их от кого-то еще. Вероятно, нашел бы довольно примитивными, ведь мой образовательный уровень и умение рассуждать так или иначе превосходили ее способности. Но, как я уже говорил, возраст, статус замужней женщины с ребенком и, в некоторой степени, неспешные манеры, характерные для членов семьи Склаваки, заставили меня изначально признать ее авторитет, поэтому каждое произнесенное ею слово я встречал с восторгом. В силу привычки я перестал бояться молчания, которое порой возникало. Афифе, как и ее сестра, в минуты безделья доставала из кармана какое-то кружево и начинала его плести.

Как-то раз я спросил, что это будет.

- Да ничего, просто воротник, - спокойно ответила она.

- Для вас?

- Нет, для малыша... Отправлю в Измир.

В ее голосе и движениях не произошло никаких перемен, но я весь покраснел, считая, что допустил бестактность.

Когда Афифе замолкала, повернув голову к солнцу и склонившись над кружевом, я открывал книгу и принимался за чтение. Но вскоре мой взгляд начинал скользить между строк, а глаза с готовностью отрывались от книги при малейшем ее движении.

Именно так было удобнее всего разглядывать ее лицо. Стоило взглянуть на нее в профиль, и ее красота принимала совсем друтие очертания. Из окна горизонтально падал свет, оттеняя щеку и одновременно ясно и чисто очерчивая линию лба, в верхней части которого пробивались легкие, как птичий пух, волоски. Тонкий прямой греческий нос с узкими крыльями казался прозрачным, так что можно было различить все косточки.

Мораль ребенка не так прочна, как принято считать. В такие минуты мои мысли об Афифе совершенно не вписывались в систему злополучных принципов Селим-бея ни по форме, ни по нравственному обличью.

Ход моих рассуждений всегда был приблизительно таким: Афифе замужняя женщина, у нее есть ребе: нок. По всей вероятности, он не спустился с неба в плетеной корзине. А значит, не стоило сравнивать Афифе с образом смиренной Девы Марии в обрамлении свечей, который висел на стене у тетушки Варвары.

Кто знает, сколько раз за четыре года замужества в час заката она оставалась один на один с мужем. И что происходило между ними...

Должно быть, в такие минуты свет точно так же вычерчивал линии ее профиля, плавно струясь по лицу и поблескивая масляной позолотой. А крылья ее носа были такими же прозрачными. Края полуопущенных ресниц излучали то же сияние, в уголках рубиново-красных губ и на краешке верхних зубов лежали еще два ярких блика...

Тогда я был уверен, что столкнулся с одной из непостижимых загадок мироздания. Ведь как мог Рыфкы-бей прожить хотя бы один вечер вдали от этой молодой женщины?

Впрочем, Рыфкы-бей с его черными усами на немецкий манер и кудрями, расчесанными на прямой пробор (так он выглядел на фотографии в ее комнате), очень скоро пропадал, и мы с Афифе оставались наедине.

Но однажды вечером Афифе внезапно вздрогнула, словно прогоняя невидимого жучка, гуляющего по лицу, и подняла глаза. Я был застигнут врасплох и так смутился, что больше никогда не смел так внимательно ее разглядывать.

Каймакам по-прежнему через день приходил проведать меня и всякий раз впадал в необычайный восторг, когда заставал Афифе у моей кровати.

Однажды он не смог сдержаться:

- Я восхищаюсь культурой этих выходцев с Крита. Как хорошо, что хотя бы в кругу семьи они смогли избавиться от этого ужасного обычая, который запрещает женщинам находиться в обществе мужчин. Посмотри, как вы хорошо смотритесь, словно брат и сестра! Глаз радуется, и душа поет, Аллах свидетель... Если человек весь день видит только усы и бороды, его тошнить начинает...

Афифе тоже симпатизировала каймакаму. Стоило ей увидеть старика, как ее лицо принимало детское выражение, она начинала без умолку болтать и все время смеялась, что бы он ни сказал. Порой бедняга читал нам бейты Фузули, пытаясь передать всю скорбь, заключенную в стихах, и вдруг замечал ее смеющееся лицо.

- Доченька, чему тут смеяться? - кричал он в притворной ярости.

Как-то раз он пересказывал эпизод какого-то романа, в котором умирающая героиня обращается к своему возлюбленному с последними словами. Бедолага так увлекся, что у него на глазах выступили слезы и он проговаривал все слова голосом девушки из романа. Афифе, сидящая у него за спиной, не смогла сдержать приступ смеха, на что каймакам очень обиделся и, ядовито усмехаясь, произнес:

- Слава Аллаху, что мы удостоены высшей привилегии вызывать улыбку на лицах этих Склаваки. Обычно они такие серьезные, словно собрались совершать намаз. К тому же господин братец снисходит до нас не чаще раза в месяц или в год. Да и то, когда решает улыбнуться, только краешек губ приподнимает.

Бедная младшая сестра была совсем не виновата. Она смеялась над абсурдностью ситуации, когда маленький бородатый старичок, изображая больную девушку, разговаривает ее голосом и плачет, как она.

Впрочем, каймакаму очень нравилось смешить Афифе, и иногда он даже начинал паясничать, только чтобы она засмеялась.

Периодические визиты каймакама не только не отдаляли нас друг от друга, а, напротив, сближали. Во-первых, стоило ему появиться, наше настроение тут же менялось, из разговора исчезало ощущение неловкости. Во-вторых, мы без труда следовали тропинкам, которые он прокладывал в ходе беседы, и говорили о том, что никогда бы не стали обсуждать наедине. К тому же в такие часы превосходство младшей сестры надо мной стиралось. На какое-то время мы становились ровесниками и друзьями.

Наконец смех совершенно преображал Афифе. Можно сказать, что старик-каймакам помог мне понять, какой недостаток у этой молодой и красивой женщины. Я чувствовал в ней некоторый изъян, но не мог понять, что же это такое.

Иногда каймакаму хотелось задеть младшую сестру за живое, и он позволял себе другие проделки. В основном мы обсуждали книги. Рассказывая о любовных приключениях неких мужчины и женщины серьезным, скорбным голосом, каймакам порой пускался в неприличные подробности и даже домысливал сюжет.

Когда Афифе слушала все это, улыбка на ее губах увядала, лицо бледнело, она склонялась над работой, если держала ее в руках, или же отворачивалась в сторону, покусывая нижнюю губу. Я тоже конфузился, делал вид, что наклоняю голову, но в то же время краем глаза наблюдал за ней, испытывая странное удовольствие от страданий бедняжки. Какое-то время игра продолжалась, а затем каймакам, тараща глаза, с поддельным удивлением восклицал:

- Чего вы только улыбаетесь, почему не смеетесь?.. Что за серьезность такая?.. А! Я понял, прости, доченька, прости. Запамятовал, что среди нас женщины, и, наверное, начал вдаваться в излишние подробности... Не взыщите, я уже старик, иногда забываю, где нахожусь.

Однажды каймакам набросился на меня. Да так, что я на несколько дней потерял сон.

Моя нога уже почти не болела. Но Селим-бея беспокоила одна косточка, которая иногда ныла, стоило нажать на нее пальцем.

- Почему эта боль не проходит, должна была уже пройти, - говорил он.

По этой причине он не разрешал мне вернуться в свой дом в церковном квартале. Тем временем я начал сильно тяготиться своим положением, особенно когда понял, что занимаю комнату Афифе.

Как-то раз я пожаловался на это каймакаму, но он покачал головой и подмигнул мне:

- Ах ты, проказник. Припозднился, спешишь к девушкам из церковного квартала, не правда ли?.. - Затем, обращаясь к Афифе, продолжил: - Госпожа моя, не узнает кто, но дом тетушки Варвары - точно дворец султана. Со всех сторон щебечут девушки... Молодой господин собрал вокруг себя полдюжины барышень всех размеров и цветов и, да простит меня Аллах за такие слова, предается пороку. Из-за прядей его темно-русых волос и шелковых галстуков может даже произойти убийство... Девушки рвут на себе волосы от любви и терпят побои от матерей, когда дело всплывает на поверхность. Скажешь, неправда? Тогда опровергни! Ты удивлен, откуда я все это знаю... Я же каймакам! Каймакам, а не пугало огородное... У меня на глазах могут разорить государственную казну, а я и не замечу. Но проделки бабника я замечаю сразу. Разве я лгу? Конечно, ты припозднился, теперь беги на сломанной ноге за своей Риной, или как ее там зовут, а ее мамаша узнает и тоже сломает дочери ногу. Будете шатаясь ходить в Турунчлук на прогулки при луне, оба хромые. Давай оправдывайся, а я расскажу еще о парочке твоих грехов.

Я не мог не только оправдываться, но даже пальцем пошевелить. Силы меня покинули. На мою голову низвергался поток воды. Это могло произойти при ком угодно, но только не при Афифе!..

К счастью, она тоже сочла слова каймакама совершенно неуместными. Нахмурив брови, она произнесла:

- Не может быть, это клевета. Мурат-бей не такой... К тому же он еще ребенок...

XIV

Наконец, когда однажды Селим-бей надавил на больную косточку моей ноги, я, сжав зубы, сказал, что ничего не чувствую. В тот же день после обеда я вернулся к себе, в церковный квартал.

По подсчетам тетушки Варвары, которые она производила, учитывая каждую пятницу и загибая пальцы на руках, я пробыл в гостях двадцать восемь дней. Увидев меня в экипаже, старая дева завопила тонким голоском, как обманутая возлюбленная:

- Уходи, не желаю тебя более... Иди, откуда пришел!..

Впрочем, она не позволила мне идти самостоятельно и, как невеста в книге каймакама "Сын воина", под руки повела меня по ступеням.

Бедная тетушка стремилась показать, что прекрасно знает, как ухаживать за больными, и поэтому никак не хотела верить в мое выздоровление, насильно пытаясь уложить меня в постель.

В церковном квартале будто случился небольшой праздник. Все соседи, а в первую очередь староста и главный священник, пришли меня проведать.

Мои подруги прогуливались по дому в праздничных платьях и подавали мне знаки из прихожей, пока я разговаривал со старшими. На какое-то мгновение мелькнуло остроносое личико Рины и тут же пропало.

Я думал, что сильно соскучился по многолюдному гомону за время долгого одиночества в доме у Селим-бея, но, вопреки надеждам, толпа не обрадовала меня. С нетерпением я ждал того часа, когда смогу остаться один в своей комнате.

Ближе к полуночи тетушка Варвара закрыла калитку за последним гостем на тяжелый засов и пришла ко мне, чтобы, сидя в кресле напротив, почесать языком. Из предисловия стало ясно, что она собирается говорить о Кегаме, ведь мы так долго не упоминали о нем.

Однако расположение моей кровати и кресла у окна напротив напомнили мне о золоченом профиле младшей сестры, который в свете солнца становился прозрачным и одновременно огненным. Карикатурная физиономия старой девы никогда раньше не раздражала меня, но теперь ее лицо показалось мне настолько омерзительным, что я не мог этого выносить.

С чувством брезгливости, сродни тому, которое испытывают некоторые нервные женщины во время беременности, я прикрыл глаза и выставил бедную тетушку за дверь, заявив, что хочу спать.

За несколько дней до этого я понял, что люблю Афифе. Но по-настоящему мне удалось осознать только ночью, когда я остался один в своей комнате. Как странно, я считал, что мимолетное вожделение к стамбульской Мелек, здешней Марьянти и другим и есть настоящая любовь. Но лучшие годы моей юности сожгло именно это чувство, которое в самом начале казалось безобидным и мягким, как простая симпатия. Я не знаю, такова ли истинная любовь. Полагаю, в моем случае это все же была она. Ведь за всю жизнь никто другой не заставил меня пережить даже что-то отдаленно напоминающее приступы отчаяния, которые начались той ночью...

Когда мне было уже лет сорок пять, я думал иначе и часто насмехался над собой. Эту эпоху называют зрелостью и расцветом мужественности. Мы стремимся дать волю страсти к материальным благам, занять солидное положение в обществе, выглядеть внушительно и властвовать. Человек в таком возрасте считает любовь уделом совершенных умов и душ, которые способны рассуждать и делать выводы. Следуя привычке, мы не воспринимаем всерьез ни один порыв юности, а значит, и любовь молодых, чья жизнь только начинается.

Назад Дальше