Но теперь я так не думаю. Я двигался по жизни размеренно, поступательно, прочертил все изгибы судьбы и теперь чувствую приближение к тому времени, когда смогу гораздо лучше понять юную душу. Когда юноша со всей остротой ощущает новую жизнь и одновременно закладывает основу своего будущего, его посещает любовь, которая заставляет его сходить с ума. Она несет в себе огонь, вихрем немыслимых проявлений нарушает хрупкое равновесие молодого сознания, дразнит бесчисленными насмешками. А уходя, оставляет за собой тяжелую тоску и скуку, с которой начинается долгое выздоровление. Если это чувство, отнимающее по меньшей мере три-четыре года жизни, не есть настоящая любовь, то я даже не знаю, какую любовь назвать таковой. Впрочем, я не буду слишком настаивать. Вероятно, я просто пережил продолжение или вторую, более тяжелую фазу своей необъяснимой болезни, которая началась до того, как я сломал ногу, и продолжилась после небольшого перерыва. Прежде всего, сходство симптомов обеих болезней было очевидно. Оба раза все началось с приступов ложной жалости и сострадания, которые терзали мое сердце. В обоих случаях кризис наступал безо всякой видимой причины, подчиняясь временному ритму, его признаки нарастали и спадали, словно волны во время прилива и отлива. Кроме того, я испытывал одно и то же безразличие, словно мое тело противилось любому движению и действию. Я видел, как чернила по капле выливаются из перевернутой чернильницы, но не имел ни малейшего желания протянуть руку и поднять ее. Если бы врач решил в тот момент проверить мое физическое состояние, думаю, он бы обнаружил, что все мои внутренние органы, начиная с сердца и желудка, работают очень медленно.
Единственной видимой причиной, единственной темой моих бесконечных страданий теперь стала одна лишь Афифе. Отец и мать теперь практически для меня не существовали. Порой я даже не удосуживался открыть и прочесть их письма.
Под утро я забывался тяжелым сном, но вдруг подпрыгивал, тараща глаза, словно у меня в голове зажигалась лампочка. Глядя на занавески, за которыми начинали белеть первые предрассветные блики, я чувствовал непонятный ужас и тоску. Блики постепенно разрастутся, их станет больше, солнце будет долго двигаться по небу тяжелой походкой, совершая полный оборот, но Она не появится.
Почему же я не понимал, какое великое счастье выпадает на мою долю всякий раз, как Афифе входила ко мне в комнату, почему не остался еще на несколько дней, ведь все было в моих руках! Мысли об этом сводили меня с ума.
На этом этапе болезни ночь пугала меня гораздо меньше, чем день. Некоторые врачи говорят, что неврастения и прочие нервные недуги связаны с солнечным светом, ведь ночное освещение намного мягче и спокойней. Но не следует забывать, что под влиянием того же приглушенного света, будь то во сне или наяву, мысли лихорадочно сменяют одна другую. Форма сучка на потолочной доске кажется настолько зловещей, что лицо искажается от ужаса, а состояние между сном и явью приносит такие плоды, что вырастает новый мир - мир безумца, состояние которого сродни божественному исступлению, о подобном говорили в старину.
С другой стороны, ночь - это запертый ларец, дающий надежду. Ведь неизвестно, в какие цвета будет окрашен следующий день.
Любовь более чем тридцатилетней давности до сих пор таит в себе загадки, которые мне так и не удалось разгадать. Афифе всегда относилась ко мне спокойно. Винить ее было не в чем. Ведь в силу характера в ее манерах не имелось ни малейшего намека на кокетство, которое позволило бы мне мечтать и надеяться. Напротив, она довела свою степенную серьезность до крайности, напоминая сестру-всезнайку, которая стремится показать свое главенство.
Не помню, чтобы она хоть одним словом упомянула о самой большой трагедии своей жизни, хотя в тот момент переживала ее в полной мере. Казалось, если бы я осмелился сам спросить о чем-то, она удивленно взглянула бы мне в лицо и ответила серьезным ледяным голосом: "Дети не должны интересоваться подобными вещами!" - заставляя меня закрыть рот.
В самом деле, Афифе ни одним своим движением не спровоцировала меня. Она не стремилась к сближению. Может быть, именно это необъяснимое расстояние между нами выводило меня из себя и заставляло видеть ее совсем по-другому. В каком-то загадочном свете.
Моя жизнь с патологической неизбежностью вращалась вокруг нее, постоянно преобразуя и обожествляя любую деталь, связанную с ней. Доказать это было несложно: стоило мне разлучиться с Афифе на какое-то время, при следующей встрече я обязательно замечал, что она осунулась и подурнела, а ее лицо изменилось.
Я не могу понять, почему я по собственной воле долгое время избегал наших встреч, пока никто не мог ни о чем догадаться.
Селим-бей без оговорок считал меня членом семьи и каждый раз, столкнувшись со мной, упрекал: "Что же вы не приходите, как вам не стыдно!" Даже если бы он этого не делал, я мог бы с милой улыбкой наглеца раз в несколько дней появляться у их дверей, повторяя: "Что поделать. Я к вам привык, никак не могу без вас". Несомненно, меня бы принимали с радостью. Но какой-то детский, необъяснимый страх не позволял мне это сделать. По вечерам я, как вор, крался вдоль холма позади их дома, надеясь увидеть ее хотя бы издалека.
Я все время думал об Афифе, ее лицо частенько мелькало перед моим мысленным взором. Пока я болел, лежа у них в доме, старшая сестра подсовывала мне альбомы с фотографиями, в одном из которых были портреты Афифе. Я никак не мог простить себе, что не украл один из них. Так как портрета у меня не было, я брал книгу, которую она подолгу держала в руках, клал ее на сигаретный столик рядом с кроватью и представлял, когда на книжных страницах начнут вырисовываться ее руки, контуры тела и лицо.
Образ получался скорее воображаемым, потерявшим отчетливость очертаний. Точно карандашный рисунок, который долго передавали из рук в руки. Чтобы вновь увидеть ее лицо, я иногда прибегал и к другим методам.
Например, в дождливый зимний день направлялся во внутренний садик монастыря, туда, где я впервые увидел ее. Часами я ломал голову, чтобы придумать благовидный предлог, хотя в этом не было необходимости.
Дерево, у которого Афифе стояла, прислонившись в Ночь огня, стало для меня своеобразной реликвией, к которой я не мог приблизиться без дрожи. Не обращая внимания на капли дождя, стекающие с голых веток, я глядел на лужи, наполненные гниющими листьями, и пытался угадать, где же горел костер, через который она прыгала.
Одним воскресным утром я по той же причине вместе с толпой людей пришел в церковь. Делая вид, что слушаю церковные песнопения, которые квартальные дети исполняли под аккомпанемент гармоники отставного военного аптекаря по имени Аристиди-эфенди, я бродил в толпе. Я пытался разглядеть среди колонн младшую сестру в сером дорожном плаще с поднятым воротником и черном платке с золотыми колечками на концах, закрывающем волосы до самых ушей. Наверное, стремление бродить по темным, полуразрушенным закоулкам в погоне за мечтой было в значительной степени навеяно "Рафаэлем", некоторые отрывки которого я уже знал наизусть.
Нога почти совсем перестала болеть. Лишь после долгих прогулок косточка, которая беспокоила Селим-бея, начинала ныть, поэтому я все еще ходил с тростью. Моя одежда становилась все небрежней, а страсть, что сжигала меня изнутри, отражалась в манере поведения.
Как-то вечером я возвращался с горы, расположенной позади дома Селим-бея. Нога болела сильнее, чем обычно, поэтому я присел на скамью у калитки, сделав вид, что хочу снять грязные ботинки.
Напротив меня, упершись руками в бока и внимательно глядя мне прямо в глаза, стояла тетушка Варвара.
- Что-то не так с твоей ногой, - с подозрением сказала она.
С притворным смехом я начал возражать.
Но она вдруг рассердилась:
- Чего тут скрывать? Я заметила, когда ты шел. Ты серьезно хромаешь.
- Это тебе показалось. Ведь у меня в руках трость...
- Зачем же ты таскаешь с собой трость, если нога не болит?
- Мне нравится. Трость роскошная вещь...
- Избавь Аллах от такой роскоши... Кто знает, где ты опять шлялся... Посмотри, на что похожи твои ноги, - вздохнула тетушка. Подобрав юбки, она присела на корточки и начала развязывать шнурки на моих ботинках, одновременно приговаривая: - Ты стал таким странным... Мне совсем не нравится. Если так пойдет и дальше, я попрошу кого-нибудь написать твоему отцу. Ведь знаешь, все меня обвиняют. Говорят: "Ты не следишь за Кемаль-беем". А в чем же моя вина... Кемаль-бей меня за человека не считает, что же я могу поделать?
- Кто же это говорит, госпожа?
- Как "кто"?.. Сестры Селим-бея!..
Я задрожал:
- Где ты их видела?
- Да здесь... Я забыла тебе сказать. Два дня назад они приезжали в гости к дочерям Аристиди... И зашли сюда. Так на тебя жаловались, что слов нет. Совсем к ним не заходишь... Как будто ты должен их постоянно навещать... По правде говоря, я тоже сетовала на тебя. Сказала, что ты совсем не бываешь дома. Они расстроились. А на самом деле... просто у них появился предлог, чтобы обвинить меня... Дескать, я не могу на тебя повлиять... А что я могу поделать, если со мной не считаются?..
Тетушка Варвара все еще не простила семью Селим-бея, которая лишила ее привилегии ухаживать за мной во время болезни. А теперь старая дева и вовсе взбесилась, считая, что старшая сестра и Афифе приехали в наш дом, чтобы пристыдить ее.
- А младшая так меня расстроила... Ведь по традиции гость садится туда, куда скажут, пьет кофе, ликер - все, что предлагают, а потом прощается и уходит. А эта встает, ни у кого ни спросив, и направляется в твою комнату... Шумит, грохочет, видите ли, какой-то роман ищет. Всему есть свой предел... Я ведь не дубина безмозглая. По статусу я хозяйка дома. И потом, ведь негоже молодой женщине ни с того ни с сего входить в комнату молодого человека? А я, как назло, еще не прибралась у тебя. И что ты думаешь? Она набросилась на меня со словами: "На что похожа комната!" Из уважения к тебе я ничего не ответила... Но это ты виноват... Что за беспорядок в комнате... Теленка можно спрятать, и корова его не найдет. Разве раньше ты был таким?.. Что с тобой стало?
От ярости тетушка Варвара никак не могла развязать мои ботинки. Она дергала шнурки в разные стороны и, сама того не зная, причиняла мне сильную боль, хотя стремилась мне услужить.
Но все было к лучшему. Если бы старая дева так не разъярилась, она бы обязательно заподозрила что-нибудь, увидев, как я остолбенел, стоило ей выложить новость.
Когда самообладание в достаточной мере вернулось ко мне, я спросил:
- Госпожа, почему вы мне раньше не сообщили?
Тетушка вдруг растерялась.
- Я забыла, мне в голову не пришло, - солгала она и, не в силах удержаться от горького упрека, добавила:
- Если бы я только знала, что ты так обрадуешься, я бы обязательно завязала на пальце нитку, чтобы не забыть.
За ужином, отчасти благодаря моим намекам, тетушка вновь вернулась к этому разговору и рассказала, чем мне пригрозили сестры. Они просили мне передать, что, если я буду слишком много гулять и утомлять ногу, они вновь насильно отвезут меня к себе домой.
Было понятно, что это не больше чем шутка. Но тетушка Варвара восприняла угрозу всерьез и, полагая, что я испугаюсь не меньше, чем она, говорила: "Смотри, теперь я ни в чем не виновата. Селим-бей странный человек; если он опять запрет тебя в эту комнатушку, не больше пароходной каюты, я вмешиваться не стану".
XV
Та ночь стала одной из редких ночей в моей жизни. Поначалу я сходил с ума, стоило мне вспомнить, что Афифе пришла ко мне домой и даже поднялась в мою комнату, а я в это время отсутствовал. Мне казалось, что я упустил шанс, который больше никогда не подвернется.
Но через какое-то время, когда прошло нервное потрясение, не без помощи ночной тишины, вызванное инцидентом, в моей голове зародился план, открывающий целый мир возможностей.
Домашние Селим-бея жаловались, что я не желаю с ними встречаться. Значит, я был просто обязан завтра же пойти к ним. Для этого требовалось лишь немного набраться смелости, чтобы не выдать своего волнения, когда я приближусь к дверям. Увидеть Афифе хоть раз! Мне казалось, этого будет достаточно, чтобы миновал любой кризис. К тому же я мог не ограничиваться одним визитом. Раз меня называют членом семьи и никому пока не известно о моем душевном смятении, я всегда могу прикинуться маленьким дурачком и, не таясь, смотреть на младшую сестру, стоит ей отвернуться.
Попасть в их дом было так просто, что я не мог понять, почему мне представлялись какие-то препятствия, и злился на себя. Во мне проснулось желание действовать, вертеться и крутиться. Я шагал по комнате, выходил в прихожую, глядя в зеркало тетушки Варвары, репетировал выражение лица наивного ребенка, которое мне требовалось нацепить на себя завтра, когда я буду говорить с Ней.
Судя по глухому шуму в ушах и горящим глазам, наполненным слезами, у меня случился сильный приступ. Это возбуждение напоминало исход длительного бездействия и толкало меня в странный мир, за границы возможного, где я мог тешить себя безумными надеждами и вдохновляться на любые начинания.
Несчастный случай мог с Легкостью случиться вновь. Разве что-то мешало мне умышленно сломать что-нибудь не слишком важное? Как только Селим-бей узнает об этом, он вновь усадит меня в экипаж и отвезет в ту же комнату. Афифе, как и прежде, будет разговаривать со мной, стоя в изножье кровати, а потом сядет в кресло у окна и повернется лицом к солнцу. Впрочем, со мной могло и не случиться несчастье, я не обязан был становиться жертвой злого рока. Завтра я мог где-нибудь повстречаться с Селим-беем и сказать, что боль в ноге никак не проходит, и он сразу бы в волнении отвез меня к себе домой. Тогда почему же я неделями понапрасну заставлял себя страдать, хотя все было так просто?
Приступ все усиливался, я уже сам понимал, что начинаю бредить и говорить бессмыслицу. В моей сумке лежали обезболивающие порошки, которые остались с первой ночи, когда нестерпимо болела нога. Вероятно, они содержали опиум. Я смешал один с водой и выпил. Но порошок, который в той или иной степени облегчал самую ужасную боль, никак не подействовал. Я лежал в раздумьях, и мне казалось, что я теряю сознание. Мысли внезапно преобразовывались в видения и продолжались уже в таком виде. Я видел Афифе рядом с собой, сжимал ее руки, подол платья, плакал и говорил немыслимые вещи. Эти картины были настолько реальны, что мне казалось, будто она только что отпрянула от меня, а ее горячее дыхание все еще трепещет на моем мокром от слез лице. При этом резкое пробуждение, возможно, наступало всего лишь через секунду после того, как я терял чувство реальности.
Но очень скоро из мира бесплотных и бесцветных мыслей я перемещался во вселенную грез и богатых возможностей, где продолжали чередоваться эти состояния.
Нужно ли говорить, что на следующее утро я проснулся таким же несчастным и утратившим надежду, как и всегда. Но решение остается решением, даже если оно принято ночью, в агонии. Безо всякой надежды я оделся и вышел на улицу, намереваясь найти Селим-бея. Достаточно было, чтобы он оказался в городе, а о том, что делать дальше, я решил, что подумаю потом.
Совсем скоро я нашел его на рынке, в конторе адвоката. Вокруг стояли бедно одетые эмигранты с Крита. Без умолку говоря по-гречески, доктор составлял для них доверенность на землю в одной из окрестных деревень. Его жесты свидетельствовали о сильном волнении и гневе.
Наша встреча произошла не вовремя. Я нарочно хромал, входя в контору, а усевшись, оперся на трость и придал ноге неестественное положение. Однако он ничего не заметил и лишь осведомился о моем здоровье.
- Неплохо, доктор, только немного болит нога, - ответил я.
Морщась и прикрывая глаза, я пытался убедить его, что на самом деле нога болит намного сильнее.
Селим-бей изменился в лице и потащил меня к лавке, желая немедленно произвести осмотр. Но пока я снимал ботинки, он вернулся к своему делу и продолжил прерванный разговор с критянами.
Ощупывая больные места нервными пальцами, он, как и тетушка Варвара предыдущим вечером, заставлял меня испытывать мучения.
Закончив, он сказал:
- Слава Аллаху, отек спал. Вы просто слишком много ходите. Да и мнительность делает свое дело. В конце концов, ведь вы уроженец Стамбула. - Доктор указал на одного из критян: - Видите этого несчастного? Не смотрите на его одежду, раньше он был богатым крестьянином. Владел пашней, виноградными лозами, оливковыми рощами. Десяток нищих кормился у его дверей. А теперь, волей падишаха, от всего этого остался только осколок свинца, который уже пять лет ворочается у него в черепе, и больше ничего. Сохрани Аллах пережить такое. А вам чего бояться? Но все-таки утомляться не стоит. Растянитесь на кровати, с книгой в руке... Дорогой мой, вас ведь ни к чему не принуждают.
В этой ситуации мне оставалось лишь взять свою трость и выйти на улицу, продолжая хромать, хотя никакой необходимости в этом уже не было. Уходя, я с волнением в голосе обратился к Селим-бею:
- Я вот что хотел сказать. Вчера ваши сестры милостиво заехали ко мне и уверяли, что обижаются, поскольку я их не навещаю... В этом нет моей вины... Просто времени не нашел.
Доктор похлопал меня по спине и рассмеялся:
- Да уж, конечно... Разве девушки церковного квартала оставят вам хоть немного свободного времени? Ну, в добрый час! Мы ждем вас...
Ждем, но когда? Если я явлюсь без приглашения, то могу проявить слабость и нерешительность, повернув назад у самых ворот дома. Я потерпел поражение и не знал, что делать.
В этот момент мне в голову пришло совершенно ребяческое решение: каймакам! Если я скажу ему, что сестры Селим-бея вчера приезжали с визитом и осыпали меня упреками, он обязательно меня поддержит, а может быть, решит и сам пойти вместе со мной. Можно сделать и по-другому. Я предложу ему прогулку в экипаже. Мы поедем в сторону Кюллюка, подышать свежим воздухом. Каймакам не откажется от такого предложения, при условии, что ему не придется ни за что платить. А потом, проезжая мимо дома Селим-бея, я найду какой-нибудь способ...
Я понимал, что каймакам, если он будет рядом, станет мне своего рода покровителем и страх исчезнет. Его привычно приподнятое настроение и болтливость отвлекут на себя внимание сестер, а я смогу разглядывать Афифе сколько захочу. Но для этого нужно было, по крайней мере, дождаться послеобеденного времени.
Стук в висках напоминал о вчерашнем приступе, но, когда пересекал базарную площадь, я почувствовал неожиданную легкость в больной ноге. У одной из лавочек, торгующих тканями, я заметил повозку... Домашние Селим-бея использовали ее, когда отправлялись куда-нибудь по делам. В ней они провожали моих отца и мать до подножия горы Манастыр. Возница присел на корточки у забора и, придерживая хлыст коленями, ел хлеб.
Я направился к нему, намереваясь потребовать, чтобы он забрал меня после обеда от здания управы. Невольно глянув в другую сторону, я увидел старшую сестру, которая сидела на стуле у прилавка.