К тому времени, когда молодой аббат вошел в низкую комнату, где собралась вся семья, монтеньякский священник исчерпал уже все запасы своего красноречия. Двое стариков, словно пришибленные горем, сидели, сгорбившись, в углу на мешках и смотрели на свой старый родовой дом, на свою мебель, на нового владельца и то и дело поглядывали друг на друга, будто спрашивая: могли ли мы ждать такой напасти? Эти старики, которые давно уже уступили распоряжение всеми делами своему сыну, отцу преступника, были подобны старой королевской чете после отречения, низведенной к пассивной роли подданных или детей. Ташрон-отец стоя слушал пастыря и отвечал ему тихо и односложно. Это был человек лет сорока восьми с прекрасным суровым лицом, напоминающим лица апостолов на полотнах Тициана: лицо, освещенное верой и глубокой, непоколебимой честностью, строгий профиль, прямой нос, голубые глаза, благородный лоб, правильные черты, вьющиеся жесткие черные волосы, лежавшие с той симметрией, что придает особое очарование этим лицам, потемневшим от солнца и ветра. Легко было заметить, что все доводы кюре разбиваются о его твердую волю. Дениза, опершись на хлебный ларь, смотрела на нотариуса, который воспользовался ларем вместо письменного стола и писал, устроившись в бабушкином кресле. Новый владелец сидел рядом, в другом кресле. Замужние сестры накрывали на стол к последнему угощению, которое старики хотели приготовить и подать людям в своем доме, в своей деревне, перед тем как уехать в чужие края. Мужчины присели на большой кровати с зеленым саржевым пологом. Мать хлопотала у очага, разбивая яйца для яичницы. Внуки сбились у порога, за которым стояла семья нового хозяина. В окошко заглядывал заботливо возделанный сад, где каждое дерево было посажено руками этих семидесятилетних стариков. Закопченная комната с почерневшими балками была овеяна той же сдержанной скорбью, что читалась на всех, столь несхожих между собой лицах. Угощение готовилось для нотариуса, для нового владельца, для детей и молодых мужчин. У отца с матерью, у Денизы и ее сестер было слишком тяжело на сердце, чтобы они могли думать о еде. В исполнении последнего долга сельского гостеприимства чувствовалась возвышенная и мучительная покорность судьбе. Ташроны, подобные людям античных времен, кончали свою жизнь в деревне так, как обычно начинают, - радушно встречая гостей. Эта лишенная всякой напыщенности, но глубоко торжественная картина поразила секретаря епархии, когда он вошел, чтобы сообщить монтеньякскому кюре о намерениях прелата.
- Сын этого мужественного человека еще жив, - сказал Габриэль священнику.
При этих словах, услышанных в тишине всеми, двое стариков встали, словно при звуке трубы страшного суда.
Мать уронила сковороду в огонь. Дениза радостно вскрикнула. Остальные окаменели от изумления.
- Жан-Франсуа помилован! - кричали в один голос все жители деревни, бросившиеся к дому Ташронов. - Господин епископ...
- Я знала, что он невиновен, - сказала мать.
- Сделка остается в силе? - спросил покупатель у нотариуса, который утвердительно кивнул в ответ.
В один миг все взгляды устремились на аббата Габриэля. Печаль, написанная на его лице, внушала мысль об ошибке. Молодой аббат побоялся сказать правду родным; в сопровождении кюре он вышел, шепнув по дороге нескольким крестьянам, что казнь только отложена. Радостные клики мгновенно сменились гробовым молчанием. Когда аббат Габриэль и кюре вернулись в дом, то по раздирающей скорби, омрачившей все лица, они увидели, что причина внезапно наступившей в деревне тишины была понята.
- Друзья мои, - сказал молодой аббат, увидев, что удар уже нанесен. - Жана-Франсуа не помиловали. Но состояние его души настолько волнует монсеньера, что он попросил продлить последние дни вашего сына, дабы он мог заслужить себе вечное спасение.
- Значит, он еще жив! - воскликнула Дениза.
Молодой аббат отвел г-на Бонне в сторону и объяснил ему, насколько опасно для церкви нечестивое поведение его прихожанина и каких действий ждет от кюре епископ.
- Монсеньер требует моей смерти, - возразил кюре. - Я уже отказал убитой горем семье, которая просила меня проводить несчастного юношу на казнь. Беседа с ним и предстоящее мне страшное зрелище сокрушили бы меня, как стекло. Каждому свое. Слабость моих органов или, скорее, крайняя возбудимость моей нервной организации запрещает мне исполнять эти обязанности нашего сана. Я остался простым сельским священником, чтобы приносить пользу ближним в той сфере, где могу подать им пример христианской жизни. Я боролся с собой, желая удовлетворить достойное семейство и выполнить долг пастыря перед бедным мальчиком. Но при одной мысли о том, что пришлось бы подняться с ним в тележку осужденного или наблюдать роковые приготовления, смертная дрожь разливается по всем моим жилам. Этого не потребуют от матери, а подумайте, сударь, ведь он родился в лоне моей бедной церкви.
- Итак, - сказал аббат Габриэль, - вы отказываетесь повиноваться монсеньеру.
- Монсеньеру неизвестно состояние моего здоровья, он не знает, что вся моя природа противится... - начал г-н Бонне, глядя на молодого аббата.
- Бывают случаи, когда, подобно Бельзенсу Марсельскому, мы должны идти на верную смерть, - прервал его аббат Габриэль.
В эту минуту кюре почувствовал, что кто-то дергает его за сутану, он услышал рыдания и, обернувшись, увидел всю семью на коленях. Старые и молодые, взрослые и дети, мужчины и женщины умоляюще простирали к нему руки. Когда он повернул к ним пылающее лицо, раздался единодушный крик:
- Спасите, по крайней мере, его душу!
Старенькая бабушка дергала кюре за сутану, обливая ее слезами.
- Я повинуюсь, сударь!
Произнеся эти слова, кюре был вынужден сесть, так дрожали у него ноги. Молодой секретарь рассказал, в каком исступлении находится Жан-Франсуа.
- Как вы думаете, - спросил он, - не смягчится ли он, увидев сестру?
- Да, несомненно, - отвечал кюре. - Дениза, вы поедете с нами.
- Я тоже, - сказала мать.
- Нет! - воскликнул отец. - Этот сын для нас больше не существует, вы знаете. Никто из нас его не увидит.
- Не противьтесь его спасению, - возразил молодой аббат. - Вы берете на себя ответственность за душу своего сына, отказывая нам в возможности смягчить ее. Сейчас смерть его может принести еще больший вред, чем самая жизнь.
- Пусть едет, - произнес отец, - пусть будет ей это карой за то, что она противилась всякий раз, когда я хотел наказать ее сына!
Аббат Габриэль и г-н Бонне направились в дом священника, куда к моменту их отъезда в Лимож должны были прийти Дениза и ее мать. Шагая по дорожке, огибавшей верхний Монтеньяк, молодой человек мог рассмотреть более внимательно, чем в церкви, деревенского кюре, которого так хвалил старший викарий. Аббата Габриэля сразу расположили к себе его простые, полные достоинства манеры, чарующий голос и такие же речи. Кюре только один раз был в резиденции епископа после того, как прелат взял в секретари Габриэля де Растиньяка, едва ли даже он встретился с этим фаворитом, которому все прочили епископский сан, но, разумеется, он знал о его влиянии. И при всем том г-н Бонне держался с достойной любезностью, за которой ощущалась совершенная независимость, предоставляемая церковью сельским священникам в их приходе.
Чувства молодого аббата никак не проявлялись на его лице, хранившем суровое выражение. Оно оставалось более чем холодным, оно замораживало. Человек, способный изменить нравы целой округи, должен обладать некоторой наблюдательностью, быть отчасти физиономистом, и хотя кюре владел лишь одной наукой - наукой добра, чувствительность его была необычайна; поэтому он был поражен холодностью, с какой секретарь епископа отвечал на его любезность и доброжелательность. Приписав этот пренебрежительный тон скрытому недовольству, кюре старался понять, чем мог он обидеть гостя, что в его поведении могло показаться предосудительным в глазах вышестоящих. Наступило неловкое молчание, которое аббат де Растиньяк прервал вопросом, полным аристократического высокомерия:
- Ваша церковь очень бедна, господин кюре?
- Она слишком мала, - ответил г-н Бонне. - По большим праздникам старики ставят скамьи в портале, а молодежь стоит кружком на площади; однако царит такая тишина, что даже вне церкви все слышат мой голос.
Габриэль помолчал немного.
- Но если жители так набожны, как можете вы оставлять церковь в подобном убожестве?
- Увы, сударь, я не решаюсь тратить на убранство церкви деньги, которыми можно помочь бедным. Бедняки - это и есть церковь. Однако же я не побоялся бы приезда епископа в праздник тела господня! Бедняки отдают в этот день церкви все, что имеют! Видели ли вы там, сударь, вбитые в стены гвозди? На них укрепляют проволочную решетку, и женщины вставляют в нее букеты. Вся церковь тогда покрыта цветами, и они остаются свежими до самого вечера. Моя бедная церковь, которая показалась вам столь убогой, нарядна как новобрачная; она благоухает; весь пол усыпан листвой, а посредине остается дорожка для пронесения святых даров, устланная одними розами. В этот день меня не смутила бы роскошь собора святого Петра в Риме. У святейшего папы - золото, у меня - цветы: каждому - свое чудо. Ах, сударь! Деревня Монтеньяк бедна, но она верна католицизму. Было время, тут грабили путников, теперь проезжий может обронить здесь мешок с золотом, и его принесут ко мне.
- Подобные результаты делают вам честь, - заметил Габриэль.
- Дело не во мне, - краснея, возразил кюре, задетый тонкой насмешкой, - а в слове божьем, в хлебе священном.
- Хлебе довольно темном, - улыбнулся аббат Габриэль.
- Белый хлеб годится лишь для желудков богачей, - скромно ответил кюре.
Тут молодой аббат взял г-на Бонне за обе руки и с чувством пожал их.
- Простите меня, господин кюре, - сказал он, прося о примирении открытым взглядом своих прекрасных голубых глаз, проникшим в самое сердце священника. - Монсеньер советовал мне испытать ваше терпение и вашу скромность, но я не могу продолжать, я и так вижу, как оклеветали вас либералы своими похвалами.
Завтрак был готов: свежие яйца, масло, мед, фрукты, сливки и кофе, расставленные Урсулой среди букетов роз на белоснежной скатерти, которой был накрыт древний стол в старой столовой. Окно, выходившее на террасу, было распахнуто. Белые звезды ломоноса с золотистой сердцевиной украшали подоконник. По одну сторону окна цвел жасмин, по другую - тянулись вверх настурции. Над окном свешивались уже отливавшие пурпуром виноградные лозы, образуя великолепный бордюр, которому мог позавидовать не один скульптор, - такое изящество придавал ему солнечный свет, пробивавшийся сквозь кружево листвы.
- Здесь вы увидите жизнь в простейшем ее выражении, - сказал кюре с улыбкой, которая не могла скрыть печали, тяготившей его сердце. - Если бы мы знали о вашем приезде! Но кто мог предвидеть его? Урсула раздобыла бы горную форель. В нашем лесном ручье она превосходна. Да что я говорю, я и позабыл, что в августе Габу пересыхает начисто! Просто в голове помутилось...
- Вам очень здесь нравится? - спросил молодой аббат.
- Да, сударь. Если позволит мне бог, я и умру монтеньякским кюре. Я хотел бы, чтобы моему примеру последовали достойные люди, которые сочли за лучшее посвятить себя благотворительности. Современная благотворительность - это общественное бедствие. Только принципы католической религии могут исцелить язвы, разъедающие тело общества. Не описывать болезнь нужно, не распространять совершенное ею зло своими элегическими сетованиями, а взяться за дело, войти простым работником в вертоград господень. Задача моя здесь еще далеко не выполнена, сударь. Мало привить нравственные чувства людям, которых я застал в состоянии ужасающего нечестия; я хотел бы умереть, увидев поколение, полностью обращенное на путь истинный.
- Вы лишь исполнили свой долг, - снова несколько сухо заметил молодой человек, почувствовав укол зависти в своем сердце.
- Да, сударь, - скромно ответил священник, бросив на него проницательный взгляд, казалось, вопрошавший: снова испытание? - Я молюсь неустанно, - добавил он, - чтобы каждый исполнил свой долг перед богом и королем.
Эта полная глубокого смысла фраза была произнесена с особым выражением, показавшим, что уже в 1829 году этот священник, отличавшийся силой мысли и смиренным поведением, всегда подчинявший свои мнения воле высших по сану, провидел судьбы монархии и церкви.
Когда пришли удрученные горем женщины, молодой аббат, которому не терпелось вернуться в Лимож, оставил их в доме священника, а сам пошел узнать, закладывают ли лошадей. Вскоре он возвратился, сообщив, что все готово к отъезду. Все четверо отбыли на глазах у жителей деревни, собравшихся возле почты. Мать и сестра осужденного хранили молчание. Оба священника, боясь показаться равнодушными или слишком веселыми, затруднялись в выборе темы. Подыскивая нейтральную почву для беседы, они пересекли равнину; в ее безотрадных просторах еще труднее было нарушить печальное безмолвие.
- По каким соображениям избрали вы духовную карьеру? - неожиданно спросил движимый пустым любопытством аббат Габриэль у кюре Бонне, когда карета выехала на большую дорогу.
- Я не считал священный сан карьерой, - просто ответил кюре. - Я не понимаю, как можно стать священником по каким-либо соображениям, а не повинуясь непреодолимой силе призвания. Я знаю, что многие становятся работниками вертограда господня, растратив свое сердце в служении страстям: одни любили без надежды, другие стали жертвой измены; эти утратили вкус к жизни, похоронив обожаемую жену или возлюбленную, те прониклись отвращением к общественной жизни нашего времени, когда непостоянство царит во всем, даже в чувствах, когда сомнение высмеивает самые дорогие убеждения, называя их предрассудками. Иные отказываются от политики в наши дни, когда власть становится похожей на искупление грехов, а подданный рассматривает свое подчинение как роковую необходимость. Многие покидают общество, бросив свои знамена, а в это время противники объединяются, дабы ниспровергнуть добро.
Я не представляю себе, чтобы можно было служить богу с корыстной мыслью. Некоторые люди видят в духовном поприще путь к возрождению отчизны. Но, по моему слабому разумению, священник-патриот - это бессмыслица. Священник должен принадлежать лишь богу. Я не хотел принести богу, который, впрочем, приемлет все, лишь обломки моего сердца и остатки воли, я отдал себя целиком. По трогательному обычаю языческой религии, жертва, уготованная ложным богам, должна была отправляться в храм увенчанная цветами. Этот обычай всегда умилял меня. Жертва - ничто без благодати. Итак, в жизни моей было не много событий и ни одного даже самого невинного увлечения. Впрочем, если вам угодна полная исповедь, я расскажу вам все. Семья моя более чем зажиточна, она почти богата. Отец, своими руками создавший себе состояние, - человек суровый и беспощадный; к жене и детям он относится, впрочем, так же, как к себе самому. Никогда я не видел на его устах улыбки. Его железная рука, его каменное лицо, его мрачная, порывистая энергия подавляли всех; жена, дети, приказчики, слуги - все жили под игом неукротимого деспотизма. Я мог бы - говорю только о себе - примениться к такой жизни, если бы эта гнетущая власть была ровной. Но отец, сумасбродный и вспыльчивый, впадал из одной крайности в другую. Мы никогда не знали, правы мы или виновны, а эта ужасная неуверенность невыносима в семейной жизни. В таких случаях лучше уйти куда глаза глядят, чем оставаться дома. Если бы я был один в семье, я бы сносил все безропотно, но отец безжалостно мучил мою горячо любимую мать, которую я не раз заставал в слезах, - это раздирало мне сердце и приводило меня в исступление, помрачавшее мой разум. Время учения в коллеже, обычно исполненное огорчений и трудов для всех ребятишек, было для меня счастливейшим временем жизни. Со страхом ждал я каникул. Мать была счастлива, только когда навещала меня. Закончив курс словесных наук, я вернулся под родительский кров, чтобы стать приказчиком у отца, но почувствовал, что больше нескольких месяцев я тут не проживу: мой еще не окрепший отроческий разум мог не выдержать. Однажды пасмурным осенним вечером, гуляя с матерью по бульвару Бурдон - в те времена одному из самых глухих парижских уголков, - я излил перед ней свою душу и признался, что единственный возможный для меня жизненный путь вижу в служении церкви. Все мои склонности, мысли, может быть, даже и любовь будут подавлены, пока жив отец. Сутана священника внушит ему уважение ко мне, и таким образом я смогу в случае надобности стать защитником семьи. Мать горько плакала. В это время мой старший брат, впоследствии ставший генералом и убитый под Лейпцигом, вступил в армию простым солдатом, уйдя из дому по тем же причинам, что определили и мое призвание. Стремясь спасти мать, я посоветовал ей избрать себе в зятья человека с твердым характером и, выдав за него сестру, едва та достигнет совершеннолетия, искать опоры в новой семье.
Под предлогом, что я хочу избежать рекрутского набора, не вводя отца в расходы, а также сославшись на свое призвание, в 1807 году, когда мне исполнилось девятнадцать лет, я поступил в семинарию Сен-Сюльпис. В древних стенах этого знаменитого здания я нашел мир и счастье, которое нарушалось только мыслью о страданиях сестры и матери; а их домашняя жизнь, без сомнения, стала еще мучительнее, ибо при наших встречах они укрепляли меня в принятом решении. Приобщившись, быть может, благодаря моим горестям, тайн милосердия, как определяет это святой Павел в несравненном своем послании, я пожелал врачевать язвы бедняков в каком-нибудь заброшенном уголке земли и доказать своим примером, если господь удостоит благословить мои труды, что католическая религия, воплощенная в человеческих деяниях, является единственно истинной, единственно доброй и прекрасной цивилизующей силой. В последние дни перед посвящением в дьяконы снизошла на меня благодать: я все простил своему отцу, увидев в нем орудие судьбы. Несмотря на длинное нежное письмо, в котором я все объяснил матери, указав на запечатленный повсюду перст божий, она пролила немало слез, когда волосы мои упали, срезанные ножницами церкви; она знала только, от каких радостей я отказываюсь, не ведая, к каким тайным усладам я стремился. О любящая женская душа!
Когда я целиком отдал себя богу, я ощутил безграничный покой. Я не испытывал ни нужды, ни тщеславия, не ведал забот об имуществе, которые преследуют столь многих людей. Я подумал, что отныне я принадлежу провидению и оно само будет неустанно печься обо мне. Я вступил в мир, откуда изгнан страх, где будущее ясно, где все является делом воли божьей, даже молчание. Этот покой есть один из даров благодати. Моя мать не верила, что можно соединить свою судьбу с церковью; однако, увидев меня спокойным и счастливым, она тоже почувствовала себя счастливой. После того как я был посвящен в сан, я поехал в Лимузен навестить одного родственника по отцовской линии, и он, между прочим, рассказал мне о плачевном состоянии Монтеньякского кантона. Словно свет вспыхнул перед моими очами, и внутренний голос сказал: вот вертоград твой! И я приехал сюда. Вот, сударь, вся моя история, как видите, совсем простая и неинтересная.
В эту минуту в лучах заходящего солнца на горизонте показался Лимож. Обе женщины разразились слезами.