Его жена, встревоженная, отперла потайную дверь и вывела полумертвую от испуга мадонну итальянца. Влюбленный, казалось, не обратил на нее внимания. Но чтоб это не выглядело притворством, он посмотрел на девушку, потом, повернувшись к хозяину, спросил на своем родном языке:
- Это ваша дочь, синьор?
У Переса ди Лагуниа - так звали купца - были обширные торговые связи с Генуей, Флоренцией и Ливорно; он знал итальянский и ответил на этом языке:
- Нет. Будь это моя дочь, я не принимал бы таких предосторожностей. Это дитя доверено нам, и лучше мне умереть, чем увидеть, что с ней произошло хотя малейшее несчастье. Но попробуйте-ка урезонить девушку восемнадцати лет!
- Она очень красива, - холодно отозвался Монтефьоре.
- Ее мать славится красотой! - ответил купец.
И они продолжали курить, наблюдая друг за другом. Монтефьоре дал себе слово даже не смотреть в ее сторону, боясь, что напускная холодность изменит ему; однако едва Перес отвернулся, чтобы сплюнуть, Монтефьоре позволил себе украдкой взглянуть на девушку и встретил ее сияющий взор. И тут с той изощренностью зрения, которая наделяет как искушенного развратника, так и скульптора роковой способностью одним взглядом раздеть женщину и мгновенно угадать ее формы, он увидел перед собой венец творения, создать который могла только любовь во всей своей силе. Это было лицо дивной белизны, которое небо Италии позлатило мягкими оттенками бистра как бы для того, чтобы дополнить его выражение серафической безмятежности пламенной гордостью; сиянием, разлитым под его прозрачной кожей, оно было, вероятно, обязано легкой примеси мавританской крови, придававшей ему живость и красочность. Подобранные кверху волосы ниспадали целым каскадом кудрей, оттенявших своими черными блестящими кольцами прозрачное розовое ушко и стройную шею с голубыми прожилками. В рамке этих роскошных кудрей выделялись ее жгучие глаза и яркие губы. Национальная баскина подчеркивала изгиб талии, тонкой, как тростинка. Это была Мадонна, но не итальянская, а испанская, Мадонна Мурильо, самого смелого, самого пламенного из живописцев, единственного, кто в неистовой отваге вдохновения дерзнул изобразить ее опьяненною блаженством зачатия Христа. В этой девушке сочетались три свойства, из которых достаточно одного, чтобы боготворить женщину: чистота жемчужины, покоящейся на дне меря, возвышенная пылкость св. Терезы испанской и безотчетное сладострастие. Ее появление обладало волшебной силой: Монтефьоре показалось, будто все старое, что окружало его, исчезло - девушка всему вернула молодость. Видение было чудесным, но мимолетным. Незнакомку снова водворили в ее таинственную обитель, куда служанка, уже не таясь, принесла ей свечу и ужин.
- Вы правильно делаете, что прячете ее, - сказал Монтефьоре по-итальянски. - Я сохраню вашу тайну. Но черт возьми! У нас есть генералы, способные отнять ее у вас по праву победителей.
Любовная страсть Монтефьоре дошла до предела: он готов был жениться на незнакомке. Он стал расспрашивать о ней у хозяина. Перес охотно рассказал о том, как появилась у него питомица. Осторожный испанец решился пойти на эту откровенность из уважения к знатному роду Монтефьоре, про который ему доводилось слышать в Италии, а также желая показать, что девушка недосягаема для обольщения. Хотя этот непритязательный человек обладал известным красноречием, свойственным почтенной старости, столь же выразительным, как его простые повадки и отважный выстрел, которым он встретил Монтефьоре, все ж его рассказ выиграет в кратком изложении.
В ту пору, когда Французская революция изменила нравы в странах, служивших ареной ее войн, в Таррагону прибыла некая куртизанка, изгнанная из Венеции после падения последней. Жизнь этого создания была пестрым сплетением романтических авантюр и самых непостижимых перемен. Чаще, чем всякой другой женщине такого пошиба, отверженной обществом, ей случалось по прихоти какого-нибудь вельможи, плененного ее необыкновенной красотой, некоторое время жить в роскоши - ее осыпали золотом и драгоценностями, окружали всеми благами богатства. Тут были цветы, кареты, пажи, камеристки, дворцы, картины, возможность надменно относиться к людям, путешествия на манер Екатерины II - словом, жизнь королевы, обладающей неограниченной властью, не знающей преград своим капризам. А вслед за этим, хотя никто - ни она сама и никакой ученый, физик или химик, не могли б объяснить, каким образом испарилось ее золото, она оказывалась выброшенной на мостовую, нищая, лишившаяся всего, кроме своей всемогущей красоты, и все же она не испытывала и тени сожаления о прошлом, не думала ни о настоящем, ни о будущем. Надолго ввергнутая в нищету каким-нибудь бедным офицером, игроком, которого она обожала за усы, привязавшись к нему, как собака к своему хозяину, она делила с ним все невзгоды походной жизни, была ему утехой, весело переносила лишения и засыпала под голыми балками чердака столь же спокойно, как под шелковым пологом роскошной кровати. Эта полуитальянка-полуиспанка строго соблюдала предписания церкви и не раз говорила любовнику:
- Приходи завтра, сегодня я принадлежу богу.
Но эта грязь, перемешанная с золотом и благовониями, эта поразительная беспечность, пылкие страсти и горячая вера, зароненная в ее сердце, как алмаз в болото, эта жизнь, которая начинается и кончается на больничной койке, удачи и несчастья игрока, перенесенные в жизнь души человеческой, во все существование, эта сложная алхимия, где порок разжигал огонь, на котором таяли самые крупные богатства, плавились и исчезали золото предков и честь великих имен, - все это было следствием того особого духа, какой еще со времен средневековья неизменно передавался в роду этой женщины от матери к дочери: начиная с XIII столетия они не знали брачных уз, самое понятие "отец", его личность, имя и власть были им совершенно неведомы. Прозвище Марана являлось для этой семьи тем же, чем было звание "Стюарт" для славной королевской династии Шотландии - заслуженным именем, вытеснившим родовое в силу того, что в этом роду из века в век передавалась по наследству должность, пожалованная ему во время оно. Во Франции, Испании и Италии на протяжении XIV и XV веков, когда у этих трех стран были общие интересы, то объединявшие, то разъединявшие их и служившие причиной постоянных войн, именем Марана обозначали продажных прелестниц в самом широком понимании этого слова. В то время куртизанки занимали в обществе столь высокое место, о каком в наши дни ничто не может дать представления. Только Нинон де Ланкло и Марион Делорм играли во Франции роль Каталин, Империй, Маран, которые в предшествующие века объединяли у себя носителей сутаны, судейской мантии и шпаги. Одна из Империй в припадке раскаяния выстроила в Риме церковь подобно Родопе, в древности воздвигнувшей пирамиду в Египте. Имя Марана, данное этой странной семье в поношение, в конце концов стало ее собственным и облагородило укоренившееся в ней распутство неоспоримой его давностью.
И вот однажды Марана, уже Марана XIX века, - неизвестно, было ль то в пору ее богатства или нищеты (это осталось тайной между нею и богом, несомненно только, что это случилось в час раскаяния и скорби), - почувствовав, что она погрязла в смрадном болоте, устремилась душой к небесам. И тогда она прокляла ту кровь, что текла в ее жилах, прокляла себя, трепеща от мысли, что у нее может родиться дочь, и поклялась, как клянутся такие женщины, клятвой, исполненной честности и воли каторжника, самой твердой воли, самой надежной честности, какая только существует на земле, поклялась перед алтарем, незыблемо веря в его святость, вырастить свою дочь добродетельным существом, праведницей, чтобы оборвать эту длинную цепь плотских грехов и поколений падших женщин, дав ангела, заступницу за всех них перед небом. Обет был дан, потом кровь Маран заговорила, и она снова бросилась в омут прежней жизни. Однако мысль эту она теперь прочно хранила в сердце. Но вот ей случилось полюбить неистовой любовью куртизанки, как Генриетта Вильсон любила лорда Понсонби, как мадмуазель Дюпюн любила Болингброка, как маркиза Пескара любила своего мужа. Но нет, она не любила, а боготворила белокурого, женственного мужчину, которого наделила не существующими в нем добродетелями, в себе же видела только пороки. И от этого слабого человека, в безрассудном браке, которому и бог и люди отказывают в благословении, который следовало бы оправдать счастьем, хотя и счастье не оправдывает его греховность, в этом браке, за который иногда краснеют даже люди, лишенные стыда, она родила дочь и решила спасти ее для светлой жизни, для целомудрия и чистоты, какими сама не обладала. С тех пор, была ли Марана счастлива или несчастна, жила ли в богатстве или нищете, в ее сердце горело чистое чувство, самое прекрасное из всех человеческих чувств, ибо оно самое бескорыстное. В любви еще есть свой эгоизм, в материнской любви его уже не существует. Марана была матерью больше, чем всякая другая мать, ибо для нее в ее вечных крушениях материнство могло стать якорем спасения. Свято выполнить хоть часть своего земного долга, дав небесам еще одного ангела, - разве это не было большим, чем позднее раскаяние, и единственной чистой молитвой, какую она смела вознести к богу? И когда ее Мария-Хуана-Пепита (мать готова была дать ей в защитницы всех великомучениц из жития святых), когда это крошечное создание было ей даровано, она возымела столь высокое понятие о величии матери, что умолила грех дать ей передышку. Марана стала добродетельной и жила в одиночестве. Ни пиров больше, ни разгульных ночей, ни любви! Отныне все ее богатство, вся радость заключались в хрупкой колыбели дочери. Звук детского голоска стал для нее звонким родником оазиса среди раскаленной пустыни жизни. Ее чувство не соразмерить было ни с чьим другим. Не вмещало ль оно в себе все земные чувства и небесные чаяния? Марана не хотела порочить дочь новым грязным пятном, пятно же ее происхождения решила смыть всякими социальными привилегиями, а потому потребовала, чтобы молодой отец дал ребенку состояние и свое имя. Ее дочь звалась уже не Хуаной Марана, а Хуаной ди Манчини. Миновало семь лет радости и поцелуев, упоения, счастья, и бедная Марана рассталась со своим кумиром, чтобы Хуане не пришлось согнуть голову под тяжестью наследственного позора. Мать нашла в себе мужество отказаться от своего детища ради его же блага и с великой горестью сыскала для него другую мать, другую семью, которая служила б ему примером чистой и нравственной жизни. Отречение матери от своего ребенка - акт либо возвышенный, либо ужасный. Здесь как не назвать его возвышенным?
В Таррагоне счастливый случай свел ее с четой Лагуниа при таких обстоятельствах, которые позволили ей оценить глубокую порядочность мужа и безупречную добродетель жены. Марана стала для них ангелом-спасителем. Купцу в это время угрожала потеря состояния и честного имени; он нуждался в срочной и тайной помощи. Марана вручила ему деньги, составлявшие все приданое Хуаны, не потребовав ни расписки, ни процентов. Для нее, по ее юридическим понятиям, договор был делом совести, стилет - правосудием слабых, а бог - верховным судом. Открывшись донне Лагуниа в своем горестном положении, она вверила дочь и деньги старой испанской чести, чистой, незапятнанной, какой дышал этот старинный дом. Бездетная донна Лагуниа была безмерно счастлива, взяв на воспитание приемыша. Куртизанка покинула свою ненаглядную Хуану, уверенная, что обеспечила будущее девочки, нашла для нее мать, которая воспитает из нее Хуану ди Манчини, а не Хуану Марана. Покидая простое, скромное жилище купца, где процветали мещанские семейные добродетели, где вера, святость чувств и чести, казалось, были разлиты в самом воздухе, несчастная куртизанка, мать, отлученная от своего ребенка, сумела справиться со своим горем, видя в мечтах Хуану чистой девушкой, женой и матерью, счастливой матерью в течение долгой жизни. Она уронила на пороге дома слезу, одну из тех слез, которые ангелы поднимают с земли. С этого дня скорби и надежды Марана, влекомая непреодолимыми предчувствиями, трижды приезжала в Таррагону, чтоб увидеть свою дочь. Первый раз она явилась, когда Хуана опасно занемогла.
- Я знала это! - сказала она Пересу.
Вдали от Хуаны мать увидела ее во сне умирающей. Марана выходила дочь, бодрствуя у ее постели ночи напролет, а когда девочка уже выздоравливала, поцеловала ее в лоб, спящую, и удалилась, не выдав себя. Мать изгоняла куртизанку. Во второй свой приезд Марана пришла в церковь, где Хуана ди Манчини впервые причащалась. Одетая в простое темное платье, спрятавшись в уголке за колонной, изгнанная мать узнала себя в дочери, какой она была когда-то: с небесным лицом ангела, чистая, как снег, только что выпавший на вершинах Альп. Сохраняя черты куртизанки даже в своей материнской любви, Марана почувствовала в глубине души такую ревность к приемной матери Хуаны, какой не испытывала ко всем своим любовникам, вместе взятым, и поспешила выйти из церкви, ибо бессильна была побороть в себе смертельную ненависть к донне Лагуниа, видя ее сияющую, счастливую, будто и в самом деле она была родной матерью своей воспитанницы. Наконец, последняя встреча Мараны с дочерью произошла в Милане, когда купец поехал туда с женой и питомицей. Марана, проезжая по Корсо во всем своем великолепии, достойном какой-нибудь царственной особы, пронеслась мимо дочери, не узнавшей ее. Ужасная мука! Ей, Маране, осыпаемой поцелуями, недоставало одного-единственного поцелуя, за который она отдала бы все остальные, невинного, радостного поцелуя, каким дочь дарит свою мать, мать, почитаемую, блистающую всеми семейными добродетелями. Значит, живая Хуана умерла для нее! Одна мысль приободрила куртизанку, к которой герцог ди Лина в эту минуту обратился со словами:
- Что с вами, прелесть моя?
Чудесная мысль! Отныне Хуана спасена. Пусть она даже станет смиреннейшей из женщин, но не презренной куртизанкой, которой любой мужчина может сказать: "Что с вами, прелесть моя?"
Свои обязательства купец с женой выполнили с полной добросовестностью. Состояние Хуаны, ставшее их собственным, выросло в десять раз. Перес ди Лагуниа, богатейший в провинции негоциант, питал к своему приемышу почти суеверное чувство. Ведь появление в его доме этого небесного существа не только спасло старинную фирму Лагуниа от бесчестия и разорения, но принесло ей и неслыханное процветание. Его жена - золотое сердце, женщина, полная чуткости, - воспитала Хуану в благочестии и невинности, столь же чистой, сколь и прекрасной. Хуана была одинаково достойна стать супругой знатного вельможи или богача-купца; она обладала всеми качествами, необходимыми для блестящей судьбы. Не случись описываемых событий, Перес, мечтавший съездить в Мадрид, выдал бы ее за какого-нибудь испанского гранда.
- Не знаю, где сейчас Марана, - сказал Перес в заключение. - Но в каком бы уголке земного шара она ни находилась, стоит ей узнать, что французские войска захватили нашу провинцию и взяли приступом Таррагону, она примчится сюда, чтоб охранять свою дочь.
Этот рассказ изменил намерения итальянского капитана. Он больше не желал сделать Хуану ди Манчини маркизой ди Монтефьоре, ибо узнал кровь Мараны в кокетливой игре глаз, которой девушка ответила ему сквозь жалюзи, в хитрости, на какую она пустилась, чтоб удовлетворить свое любопытство, в последнем взгляде, который она ему бросила, уходя. Развратнику угодно было иметь супругой высокодобродетельную женщину. Это приключение сулило много опасностей, но таких, которых не устрашится даже не очень отважный мужчина, ибо они придают остроту любви и наслаждениям.
Ученик, ночующий на прилавке, служанка, расположившаяся в кухне, как на бивуаке, Перес с женой, несомненно, спящие чутким стариковским сном, старый дом, где отдавался каждый звук, драконовский надзор днем - все было препятствием, все делало его замысел неосуществимым. Но против всех препятствий за Монтефьоре была кровь куртизанки, бурлившая в жилах этой сжигаемой любопытством полуитальянки, полуиспанки, девственницы, нетерпеливо жаждущей любви. Страсть, девушка, Монтефьоре - втроем могли обмануть целую вселенную.