- А мой-то, мой-то! Представь, мой Ванечка третью неделю не выходит. Ванечка такой слабенький. Был Поморцев, говорит: коклюш. Удивительный доктор! Да, напомни мне, Варенька, сказать что-то… Замечательный доктор.
В сенях, с черного хода, послышались крики, потом все притихло и опять закричали.
Казалось, все двенадцать разбойников вломились в дом. В кухне шлепнулся кто-то и закувыркался.
Это Саша, Петя и Женя вернулись с пруда домой.
- Подрались, сладу с ними нет! - поднялась Варенька, и в голосе ее столько раздражения, будто нанесли ей смертельную обиду.
Палагея Семеновна опустила глаза и, самодовольно улыбаясь, принялась доедать варенье - ложка ее поддевала последние ягодки, словно вылизывала блюдечко.
Коля исподлобья следит за Палагеей Семеновной. Он сразу надулся, ему на все досадно: и на пруд не ходил, а на пруду без него горку строили, да и горчичник впереди, горчичник больно щиплется!
Ему досадно на Палагею Семеновну, из-за нее он под диваном сидел и гулять не пошел. И зачем она так улыбается и ложечкой выскабливает блюдечко?
Летом привела Палагея Семеновна своего Ванечку к Финогеновым с детьми поиграть. А дети взяли да и вымазали Ванечку навозом, накормили его куриным пометом, а потом затащили в лодку и стали лодку раскачивать - волнение устроили. С Ванечкой сделалось дурно. Гувернантка так и ахнула, едва освободила его да скорее к мамочке, а он мамочке бух самое непристойное слово, - Финогеновы научили.
"К таким уличным мальчишкам нельзя порядочных детей пускать, такие и убить могут! - возмущалась тогда Палагея Семеновна, - як тебе, Варенька, чаще заходить буду, я займусь их воспитанием. Посмотри, мой какой: просто пая".
"И не нуждаемся, - говорит себе Коля, и глядит уж со злостью на Палагею Семеновну, вспоминая слова ее, их он как-то слышал под диваном, - ас вашим Ванечкой мы и не то еще сделаем… фискала!"
Гуськом - пинкаясь, входят остальные дети: впереди Саша, за Сашей Петя, за Петей Женя. Они раскраснелись с мороза, и уши горят. Они такие же, как и Коля, в царапинах и с линяющими вчерашними синяками на скулах и под глазами. И одеты рвано: курточки на них и штаны подштопаны и в заплатах.
Саша рослый, остролицый, с длинными руками, лобастый, как Коля, глаза серые огорелышевские.
Петя - губошлеп, мордочка розовенькая с синими глазами.
Женя смотрит букой, будто никогда не улыбнется.
- Как твои успехи, Саша? - жеманно подобрав губы, спрашивает Палагея Семеновна.
- Ничего, - смело и громко отвечает Саша, - четверку по-латински схватил, экстемпорале писали, целых пять страниц.
- Так много?
- А в восьмом классе пишут и десять, бывает и двадцать.
- Ай, ай, ай! У вас новый директор?
- Стерляев Александр Федорович, - Саша речисто и бойко рассказывает - сочиняет, без этого он не может, он всегда сочиняет: их новый директор Стерляев будто во время уроков садится у классной двери и следит в подзорную трубку через матовое окошко; сегодня Саша попросился выйти и наткнулся на директора; директор, увидев Сашу, очень смутился, спросил фамилию и потрепал его по головке, - с учителями в учительской директор разговаривает не иначе как по-гречески, только на совете изредка по-латински, так, слова два…
- Ай, ай, ай! - перебивает Палагея Семеновна: ей это все пригодится, будет что порассказать и удивить.
- В восьмом классе показывали яйцо страуса в шестьдесят пудов, - Саша начинает захлебываться, беспокойно вертит руками, ударяет по столу, теребит ремень и загрызает ногти, - Петр Васильевич, физик, едва дотащил. Вот какое!
- Ай, ай, ай!
Петя ни слова, его будто и в комнате нет.
Входя в залу, Петя состроил перед самым Колиным носом фигурку: пригнул пальцы к ладошкам, большие оттопырил рогами и скоро-скоро зашмыгал мусылышками: "кузит - музит - бук - сосал". Коля огрызнулся но Петя, усевшись за чай, больше уж не ответил, не отплатил.
Петя мечтает. Он влюблен в гимназистку Варечку. Варечка - барышня серенькая и пухленькая, исподтишка заигрывающая с Финогеновыми за всенощной. Каждый раз, когда Варечка выходит из церкви, Финогеновы с фырканьем кидают в нее воском, норовя ей прямо в глаза, - финогеновская ласка!
Сегодня Петя нашел у себя в шинели обрывышек бумажки, на бумажке крупным твердым почерком, очень напоминающим руку Саши, было написано: "Милый Петя, я тебя очень люблю. Варечка".
Петя мечтает. Петя женится на Варечке. Варечка старше его, но это неважно. Он твердо решил жениться на Варечке.
"Милый Петя, я тебя очень люблю!" - повторяет Петя любовные слова любовной записочки.
Саша продолжает свои гимназические рассказы - сочинения. Родись Саша не в городе, а где-нибудь в деревне, вышел бы из него хороший охотник.
Женя налил полное блюдце, уткнулся в чай, дует и тянет.
Палагея Семеновна доела все свои ягодки и подымается к роялю. На пюпитре появляется истрепанная и замуслеванная красная тетрадка с нотами - Гусельки. И начинается пение.
Дети любят пение. Готовы всегда петь и с удовольствием. В детские голоса врывается истошный голос Палагеи Семеновны. Палагея Семеновна закатывает глаза и томно ударяет о клавиши.
Лучше всех поет Петя: у него нежный, какой-то молитвенный дискант. И когда он поет, глаза его голубеют. Петя в гимназии певчим, этим только и берет, а то беда - лентяй отчаянный.
Саша басит. Саша вытягивает катушкою губы, как знаменитый соборный протодьякон, у которого не голос, а рык.
Женя подтягивает пресекающимся, бесцветным голоском, и не застенчиво, а как-то безразлично.
Один Коля ни звука. Сидит Коля и упорно молчит: досада еще не прошла. А у него альт, он орало-мученик, как окрестил лечивший его доктор Михаил Васильевич, и постоянно Коля мурлычет.
А петь-то как ему хочется: встал бы вот так и громко-громко, на всю залу! И вот ни гу-гу. И слезы подступают к глазам.
"И не буду, и не стану!" - мучается Коля, и вдруг вспоминает о табакерке, вскакивает, как ни в чем не бывало, скорее наверх через прихожую, через столовую, через кухню мимо Маши, Степаниды, Прасковьи, через черные сени по лестнице наверх к бабушке.
- Подлил, бабушка, много подлил: через край полилось! Вот твоя табакерка!
- Ах, Коко, Коко, а мне и невдомек: все мышиные норки перебрала, нигде нет. Думаю себе, не обронила ли грешным делом? Ну, мерси тебе. И чудесный же ты у меня, Колюшка, курнопятка ты проворная. Дай я тебя поцелую! - бабушка наклоняет свою седую голову и тонкими лиловыми губами целует Колю, а бабушкина бородавка с длинным седым волосом, завитым, как серп, щекочет Колину щеку.
Бабушка очень старая, память у ней зашибает: даст так Коле табакерку и забудет.
Коля частенько пользуется забывчивостью бабушки или просто стащит у ней табакерку и спрячет. Придет время, захочется бабушке табачку понюхать, схватится, нет нигде табакерки. А он ходит, смотрит, как старуха томится, да, насмотревшись, вдруг, будто случайно, и нашел: "Вот твоя табакерка!"
Проголодавшись, бабушка раскрывает табакерку, берет большую щепотку и со свистом нюхает - и хорош же табак вышел, душистый! И Коля понюхал: перцу не слышно, хорош табак и душистый, пахнет, как от плащаницы.
Коля чихает и бежит обратно в залу. А в зале уж пропеты все Гусельки, начали новую песню из новой зеленой тетрадки:
- "Грустила зеленая ива, грустила, Бог знает о чем".
Все поют и только один Коля молчит. И уж прежней досады нет у него: он не должен представляться больным, и совсем ему не важно, что без него на пруду горку состроили, и не боится он горчичника, если поставят ему на ночь горчичник, и все-таки ни звука, как сел, так и сидит, губы сжаты.
Коле вдруг стало жалко, всех стало жалко. И Палагею Семеновну жалко ему, - "операция, кишку будут резать, больно!" И бабушку Анну Ивановну жалко ему, припоминает он, как другой раз Варенька рассердится на бабушку - бабушка все к месту прибирает, так что и найти после ее уборки ничего невозможно, да и мало ли еще за что, просто так рассердится Варенька и выгонит ее из дому, соберет бабушка свой узелок табачный, попрощается с детьми, с Машей, с Прасковьей, с Степанидою и пойдет с своим узелком табачным, без денег, старая, пешком на другой конец города. И мать ему жалко - Вареньку: как она плачет и не ест ничего, и лицо у ней такое красное становится… и уж сам себе боится Коля договорить, почему ему жалко Вареньку и как-то страшно. И няньку ему жалко Прасковью-Пискунью, у ней сын - Митя, в половых служит в трактире, Митя запивает, а Прасковью на конюшне пороли, когда крепостною была. А из братьев жалко ему только Женю: как убивается Женя, когда ему глаза больно! А когда ослеп Женя, заставили его пилюли глотать - пилюли горькие, одну он раскусил и две проглотил, а все остальные Коля тогда себе взял и в пруд бросил.
И вспоминается Коде, как однажды за его проказы обвинили во всем Женю. Учились они до гимназии у Покровского дьякона Федора Ивановича. Федор Иванович - справедливый и кроткий, дети его любили. Коля раз влез на стол птичку в клетке посмотреть и задел ногой за чернильницу, чернильница опрокинулась и весь стол залило чернилами, попало и на пол. Пришел дьякон, спрашивает: "Кто разлил?" А Женя вдруг и заплакал. "Я, - говорит Коля, - я разлил!" "Неправда, - не поверил дьякон, - разлил Женя!" А Женя все плачет. Дьякон пробрал Женю за то, что не сознался, а Колю укорять стал, что вину чужую на себя берет. "Брать на себя вину - гордость, за это Бог накажет!" сказал дьякон. А Женя все плакал. Так 9 ушли: Коля виновный невинным, а, стало быть, хорошим, - Федор Иванович, прощаясь, по головке его погладил, Женя невиновный виноватым, а, стало быть, дурным, - Федор Иванович еще раз ему заметил, что в нехороших поступках своих сознаваться надо, а то Бог накажет. Вспомнив пролитую чернильницу и дьякона, и плачущего тогда Женю, и себя таким обеленным, хорошим, невиновным, Коля чувствует, как на место жалости подымается в нем жгучая досада на себя: зачем он тогда голову себе о стенку не прошиб, не отрезал пальца, чтобы уверить, доказать Федору Ивановичу, что он один, только он один разлил чернила, а Женя совсем ни при чем, или кричать бы ему, кричать бы тогда до потери голоса, и почему он никогда не может делать то, что хочет, вот ему петь хочется, а он не поет?..
Все время молчавшая Варенька встала из-за стола и быстро, шмыгая, как сам Огорелышев Арсений, пошла к себе в спальню.
- "Грустила зеленая ива, грустила, Бог знает о чем…" - еще раз повторили песню.
Палагея Семеновна сложила ноты и собирается домой.
Глава третья
Оглашенные
День на день не приходится, час на час не похож. Не всякий вечер лежать Коле под диваном, смотреть в пустую, папироской прожженную звездочку на оборке, да прислушиваться. Палагея Семеновна не бабушка - не Анна Ивановна, - бывает, что и по неделям не слышно ее колокольчика у Финогеновых в гостиной, бывают и другие вечера - будни.
Долгий вечер, каких много. Чуть внятны напевы ворчливого ветра. Ветер ворчит и в трубе, и на чердаке.
Саша и Петя учат уроки, поскрипывает перо, не хуже ветра бормочут, уроков много.
Женя и Коля с бабушкой в потемках. Лампадка теплится перед Трифоном Мучеником. Бабушка расстелилась на полу. С бабушкой, Женей и Колей лежит окотившаяся Маруська и шесть котяток, и тут же шелудивый кот Наумка, - Колин любимец.
- Бабушка, завтра первый декабрь! - вспоминает Коля, - завтра Наумка именинник!
Бабушка гладит по брюшку Маруську, творит молитву.
- Что ты, нагрешник! - спохватывается старуха, разве тварь именинница? Тварь - пар. А его, паскудника, надо палитанью вымазать: истаскался весь, шатавшись.
Женя дремлет: утомила его гимназия. Котятки перебирают лапками, сосут Маруську, - ужинают. Наумка пригрелся, разнежился, сладко-зевнул и запел.
И начинает бабушка сказку.
- Жил-был в тридевятом царстве, в подсолнушном государстве…
- Про Ивана-царевича?
- Про него самого, душа моя, про царевича и серого волка.
Слушает Коля сказку, видится ему серый волк, так ясно видит он волчью, шершавую мордочку. Вот входит волк к Ивану-царевичу, весь его хвост в жемчугах, улыбается волк, а язык-то красный и острый страшно, и глаза горят. "Ну, говорит, спас я тебя, выручил, живи и царствуй, а наград твоих не нужно мне, пойду я в дремучий лес". "Спасибо, отвечает Иван-царевич, спасибо тебе, серый волк, вовек не забуду: не случись тебя, лежать бы мне на сырой земле".
"Буду большим, - мечтает Коля, - богатырем сделаюсь, буду как серый волк!"
И кончилась сказка: бабушка тоже была на пиру у Ивана-царевича - мед там вкусный-превкусный, соты-меды, только ей в рот не попало. Бабушка поднялась, зажгла свечку, а за бабушкой Женя и Коля, а за Колей Наумка.
Входят в комнату Саша и Петя. Уроков они не выучили, но тетрадки и книги побросали в лысые ранцы, будто все готово и в исправности.
На столе перед зеркалом появляется старое Евангелие в черном кожаном переплете с оборванными застежками.
- О страстях Господних! - объявляет бабушка и начинает нараспев истово любимое свое евангелие о страстях: - "И взяв с Собою Петра и обоих сыновей Заведеевых, начал скорбеть и тосковать"…
Слушает Коля евангелие, видится ему Христос: "Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем не как Я хочу, но как Ты". А ученики спят. А ведь Он просил их бодрствовать с ним, но они заснули. И опять молится и опять находит учеников спящими. И час приблизился, вот входит Иуда и множество народа с ним. Если бы захотел Христос, ангелы спасли бы его, но так надлежало быть. Видит Коля, как ведут Христа, и двор видит, где Петр остался, и слышит, как клянется Петр и божится, что не знает Христа, и поет петух.
"И вспомнил Петр слово, сказанное ему Иисусом: прежде нежели пропоет петух, трижды отречешься от Меня. И вышед вон, плакал горько!" - бабушка молитвенно замолкает.
Присоседившиеся к бабушке дети замерли. Лишь слышно баюканье ветра, и не потухает горькое слово: "И вышед вон, плакал горько".
"Будь я Петром, - мечтает Коля, - я никогда бы не отрекся! А что если опять придет Христос? Поскорее бы Пасха, а там и на лето распустят. Господи, я никогда бы Тебя не предал и не отрекся!"
Саша и Петя тоже мечтают, тоже загадываются, только по-своему.
Женя прижался к бабушке, тычется головой к коленям, и над ним шевелятся концы коричневого горошком платка.
Мороз ли на пруду ударил, ветер ли полосой прошел от Боголюбова, кто-то постучал в окно.
- Ангел! - встала бабушка.
И все дети встали и запели Богородицу. И пропели Богородицу, и долго не трогались с места, словно боялись спугнуть ангела: ангел тут близко летал около дома, около пруда, ангел постучал им в окно, - не постучит ли еще?
- А отчего звезды падают? - спрашивает Коля.
- Ангелы незримые, ангелы падшие! - строго отвечает бабушка и вдруг оживляется: - Саня, душа моя, принеси и почитай моего любимого Пушкина. Что-нибудь чудесное…
Евангелие складывается, тушится свечка, зажигается лампа.
Саша приносит изодранную Капитанскую дочку, откашливается и начинает бойко любимую повесть.
Под конец повести, на том месте, где Гринев прощается: "Прощайте, Марья Ивановна! - Прощайте, Петр Андреевич!" - бабушка с Петей тихонько плачут.
Да и как им не плакать!
В субботу за всенощной Петя подбросил Варечке записку с своим собственным стихотворением:
Ваши очи страстны,
А коса - руно,
Разве вы не властны
Ялику сбить дно?
Вот какой акростих сочинил он для своей Варечки. А когда за обедней, проходя мимо нее с кружкой, он взглянул на нее, полный ожидания, она только повела своим носиком.
"В Сашу влюбилась, конечно, в Сашу! И письмо это Саша писал: "Милый Петя, я тебя очень люблю!" Вот она какая! Нет, помереть бы, один конец!"
- Эх, душа моя, - вытирает бабушка табачным платком свои табачные слезы, - какая я была в молодости! Лицо у меня было лосное, польское, сам граф Паскевич Иван Федорович засматривался.
Растроганная воспоминаниями, рассказывает бабушка о крепостном времени - о своих прошлых годах, и незаметно переходит к богадельне, к табачной богаделенной жизни, к старухам, к старостихе Юдишне. И уж не граф Паскевич Иван Федорович, а старик Александр Петрович Отважный ходит-крутит вокруг бабушки, засматривается на ее позеленевшее, когда-то лосное польское лицо.
- Бабушка, а бабушка! - лукаво прерывает Коля бабушку.
- Что тебе, дружок?
- А все же мы тебя, бабушка, из членов Святейшего Синода вычеркнем!
- Вычеркнем, вычеркнем! - подхватывают хором за Колей и Саша, и Петя, и Женя.
- Не имеешь права, будет уж: времена не те! - седой бабушкин волос на бородавке трясется: в чем тут дело с Синодом, бабушка сообразить не может, только чувствует она насмешку какую-то и, пригорюнившись, замолкает.
- Ну, ладно, - сдается, наконец, Коля, - подождем… пока.
Ах, Коко, Коко, и всегда-то озорной ты был, задира сущая. Кормилицу тебе наняли, месяц не прожила, вытурили: с желтым билетом объявилась, гулящая. Поступила Евгения и жизни невзвидела. Бывало, ревмя ревет: как вцепишься, ни за какие блага оторвать невозможно, всю-то норовишь поискусать. А как стал ножками ходить, рано стал ты ножками ходить, годочку тебе не было, жили мы тогда на даче, на круг гулять ходили, и повадился ты на кругу целоваться. Как сейчас помню, Колюшка, впился ты губками в Валю, - девочка с тобой играла, Валя, насилу оттащили, а носик-то ей все-таки перекусил. Потом и себя изуродовал: Господь Бог покарал. Варим мы крыжовник с покойницей Настасьей, царство ей небесное, обходительная, чудесная была женщина, мамашу выходила, ну, и слышим крик. Побежали наверх, а ты, Колюшка, лежишь, закатился, синий весь, а кровь так и хлещет, тут же и печка игрушечная валяется. Залез ты на этот самый комод, сковырнулся и прямо на печку окаянную. С того самого времени ты и курносый, задира сущая.
Бабушка, а также нянька Прасковья любят вспоминать, как Колю покарал Бог, - сделал его курносым. Но Коля и сам без всяких рассказов и напоминаний помнит, как упал он с комода на игрушечную жестяную печку, только не помнит, зачем ему понадобилось на комод взбираться. И не тогда, как перекусил он, целуя, нос какой-то девочке Вале, а только с того дня, как переломил себе нос, начался его первый день, и словно впервые у него открылись глаза: он помнит и видит себя на полу, а вокруг кровь - во рту кровь, на губах кровь, все руки измазаны кровью, все платьице.
Бьет восемь.