Мы вышли в калитку, спустились к берегу, вскочили в лодку и медленно поплыли по Эндру против течения. Как трое детей, которых занимает всякий пустяк, мы разглядывали прибрежный камыш, зеленых и синих стрекоз; графиня удивлялась, что может наслаждаться этими тихими радостями, несмотря на свою глубокую скорбь; но разве спокойная природа, равнодушная к нашей борьбе, не утешает нас своей безмятежностью? Трепет любви, полной сдержанных желаний, гармонично сливается с трепетом волн, цветы, не смятые человеческой рукой, воплощают наши тайные мечты, сладострастное покачивание челна как бы вторит мыслям, плывущим в нашем сознании. И мы безвольно отдаемся нежному очарованию этой двойной поэзии. Наши слова, сочетаясь с голосом природы, наполнялись таинственным значением, а взгляды излучали яркое сияние, отражая свет, так щедро изливаемый солнцем на сверкающие луга. Река напоминала тропинку, по которой мы тихо скользили вперед. Теперь, когда нас не отвлекала ходьба, которая невольно задерживает внимание, мы бездумно отдались обаянию природы. Шумная радость беззаботной девочки, ее грациозные движения и задорная болтовня – не было ли это живым идеалом двух свободных душ, стремящихся воплотить свою любовь в прелестном творении – мечте Платона , известной всем, чья молодость была озарена счастливой любовью? Чтобы описать вам этот час не во всех непередаваемых подробностях, а в его гармоничном единстве, я скажу, что мы любили друг друга в каждом живом существе, в каждом из окружавших нас творений; мы находили вне нас самих то счастье, к которому оба стремились; оно так глубоко захватило нас, что графиня сняла перчатки и опустила в воду свои прекрасные руки, словно желая остудить их тайный жар. Глаза ее говорили без слов, но уста, приоткрытые, словно лепестки розы, замкнулись бы перед всяким чувственным желанием. Вы знаете, как гармонично сливаются низкие звуки баса с высокой мелодией – такова была в ту минуту и гармония наших душ, никогда уже не повторявшаяся с тех пор.
– Где вы удите рыбу? – спросил я. – Ведь вы можете ставить сети лишь у принадлежащих вам берегов?
– Возле Пон-де-Рюана, – ответила она. – Знаете, теперь река от Пон-де-Рюана до Клошгурда протекает по нашим владениям. Господин де Морсоф недавно купил сорок арпанов земли на сделанные им за два года сбережения и на уплаченную ему за прежнее время пенсию. Вас это удивляет?
– Ах, я хотел бы, чтобы вся долина принадлежала вам! – воскликнул я.
Она улыбнулась в ответ. Мы подплыли к берегу возле Пон-де-Рюана, к тому месту, где Эндр становится шире; там и удили рыбаки.
– Ну, как дела, Мартино? – спросила графиня.
– Ах, госпожа графиня, этакая неудача! Вот уж три часа, как мы на воде, поднялись сюда от самой мельницы, а не выловили ни рыбешки.
Мы вышли на берег, чтобы посмотреть, как будут вытаскивать последние сети, и стали втроем в тени высокого тополя с белой корой, какие встречаются на Дунае, на Луаре и, вероятно, на берегах других крупных рек; весной с этих деревьев разлетаются белые шелковистые хлопья, покрывающие их, как цветы. Графиня вновь обрела свое величавое спокойствие; она почти раскаивалась в том, что открыла мне свои страдания и жаловалась, как Иов, вместо того, чтобы плакать, как Магдалина, но Магдалина, не ведающая ни любви, ни празднеств, ни веселья, хотя и одаренная красотой и обаянием. Сеть, которую разложили у ног графини, была полна рыбы: лини, усачи, щуки, окуни и огромный карп прыгали по траве.
– Как будто нарочно для вас! – сказал сторож.
Рыбаки таращили глаза, восхищаясь женщиной, которая казалась им феей, коснувшейся их сетей волшебной палочкой. Вдруг вдали показался берейтор верхом на лошади; он скакал во весь опор, и графиня в ужасе задрожала. Жак не пошел с нами, а первое побуждение встревоженной матери, как поэтично выразился Виргилий, – прижать к сердцу своих детей.
– Жак! – закричала она. – Где Жак? Что случилось с моим сыном?
Нет, она не любит меня! Если б она меня любила, то и мои страдания встречала бы с этим выражением встревоженной львицы.
– Госпожа графиня, барину стало гораздо хуже!
Она облегченно вздохнула и побежала со мной к замку, а Мадлена последовала за нами.
– Идите медленно, – сказала она мне, – чтобы моя девочка не разгорячилась. Видите, бегая за нами по жаре, господин де Морсоф вспотел, и его отдых под ореховым деревом может стать причиной ужасного несчастья.
Эти слова, сказанные с глубоким волнением, доказывали чистоту ее души. Смерть графа – для нее несчастье! Она быстро достигла Клошгурда, вошла в парк через пролом в стене и пересекла виноградник. Я медленно вернулся в замок. Слова Анриетты мне все осветили, как молния, уничтожающая собранное в амбарах зерно. Во время нашей прогулки по реке я вообразил, что я ее избранник; теперь я с горечью почувствовал, как искренне ее беспокойство. Любовник, не ставший всем, остается ничем. Значит, не она, а только я люблю, испытывая все желания пылкой страсти, которая знает, чего она хочет, заранее упивается ласками, о которых мечтает, и наслаждается душевной близостью, ибо предвидит иную близость в будущем. Если Анриетта и любила, она ничего не знала ни о радостях любви, ни о ее бурях. Она жила чувством, как святая, возносящая молитвы к Богу. Я был тем, к кому стремились ее мысли и неведомые ей желания, похожие на пчелиный рой, стремящийся к цветущей ветке; но наша дружба была лишь эпизодом, а не основой ее жизни, я не был всем в ее жизни. Как развенчанный король, я спрашивал себя, кто же вернет мне мое королевство? В приступе безумной ревности я упрекал себя, что слишком мало дерзал, что не связал ее более крепкими узами, чем наша любовь, которая казалась мне теперь скорее призрачной, чем реальной, что не сковал ее цепями того права, какое дает нам обладание.
Болезнь графа, быть может, вызванная тем, что он простудился под орешником, приняла за несколько часов серьезный оборот. Я отправился в Тур за известным врачом, г-ном Ориже, но мне удалось привезти его только вечером; он пробыл у нас всю ночь и весь день. Хотя доктор послал слугу графа за пиявками, он все же решил сделать немедля кровопускание, но при нем не было ланцета. Тогда, несмотря на убийственную погоду, я помчался в Азе, разбудил хирурга – г-на Деланда, уговорил его ехать со мной, и мы прискакали, с быстротой ветра, в Клошгурд. Появись мы на десять минут позже, граф бы погиб; кровопускание его спасло. Несмотря на эту первую удачу, доктор определил горячку в самой тяжелой форме, особенно опасную для человека, ничем не болевшего чуть ли не двадцать лет. Ошеломленная графиня считала себя виновницей этой роковой болезни. Не в силах благодарить меня за все мои хлопоты, она лишь изредка дарила мне слабую улыбку, выражавшую то же чувство, с каким она недавно поцеловала мою руку; мне хотелось прочесть на ее лице угрызения совести, вызванные запретной любовью, но я видел лишь горькое раскаяние, такое трогательное в этой чистой душе, а также восхищение тем, кого она считала безупречным, обвиняя себя одну в воображаемом преступлении. Воистину, она любила так, как Лаура любила Петрарку, а не как Франческа да Римини любила Паоло: ужасное разочарование для того, кто мечтал слить воедино эти два вида любви! Графиня сидела, бессильно уронив руки, в комнате графа, похожей на кабанье логово. На другой вечер, перед уходом, доктор сказал графине, которая провела ночь в засаленном кресле у постели больного, что ей следует взять сиделку. Болезнь продлится долго.
– Сиделку, – возразила она, – нет, нет! Мы будем сами ухаживать за ним. – И она взглянула на меня. – Мы оба обязаны его спасти!
Этот возглас удивил врача, и он окинул нас проницательным взглядом. Горячность ее слов, очевидно, вызвала у него подозрение, не кроется ли здесь какой-нибудь злой умысел. Он обещал приходить два раза в неделю, дал указания г-ну Деланду и объяснил, при каких опасных симптомах следует немедленно вызвать из Тура его самого.
Чтобы дать возможность графине спать хотя бы через день, я просил ее разрешить мне дежурить у графа по очереди с ней. Не без труда, на третью ночь я наконец уговорил ее лечь отдохнуть. Когда в доме все стихло, а граф впал в забытье, я услышал из комнаты Анриетты болезненные стоны. Это так встревожило меня, что я вошел к ней; она стояла на коленях перед распятием и, каясь в своей вине, заливалась слезами.
– Боже мой, если таково твое возмездие за жалобы, клянусь, я никогда не буду роптать. Как! Вы его оставили одного? – воскликнула она, увидев меня.
– Я услышал ваши стоны и испугался за вас.
– О, я совсем здорова! – ответила она.
Она захотела убедиться, что г-н де Морсоф спит; мы спустились вниз и при свете лампы вместе склонились над ним; граф очень ослабел от большой потери крови, но не спал; он лихорадочно перебирал руками, пытаясь натянуть на себя одеяло.
– Говорят, что так делают умирающие, – сказала графиня. – Ах, если он умрет от этой болезни, в которой повинны мы с вами, клянусь, я никогда не выйду замуж! – И она торжественно простерла руку над его головой.
– Я сделал все, чтобы его спасти, – сказал я.
– О, вы безупречны, – ответила она, – а я великая грешница.
Она склонилась над бледным лбом больного, стерла с него пот своими волосами и запечатлела на нем чистый поцелуй; но я увидел с тайной радостью, что она считает эту ласку искуплением.
– Бланш, воды! – еле слышно прошептал граф.
– Видите, он признает меня одну, – сказала она, подавая ему стакан.
Нежным голосом и ласковым обращением с графом она как будто старалась отречься от связывавшего нас чувства, принося его в жертву больному.
– Анриетта, – сказал я, – пойдите отдохните хоть немного, умоляю вас.
– Нет больше Анриетты, – прервала она меня властным тоном.
– Ложитесь, иначе вы заболеете. Ваши дети и он сам приказывают вам позаботиться о себе: бывают случаи, когда эгоизм становится высшей добродетелью.
– Да, – ответила она.
Она ушла, поручив графа моим заботам и делая мне такие умоляющие знаки, что они могли бы вызвать опасение за ее рассудок, если бы не были так детски наивны и не выражали глубокого раскаяния. Эта сцена, показавшая мне, как потрясена ее чистая душа, очень встревожила меня; я боялся, что для нее опасно такое чрезмерное возбуждение. Когда приехал врач, я открыл ему, какие нелепые угрызения совести терзают мою светлую Анриетту. Хотя я был очень сдержан, моя откровенность развеяла подозрения г-на Ориже, и он успокоил тревогу этой невинной души, заверив, что при всех условиях граф не мог бы избежать болезни и что его пребывание под ореховым деревом было скорей полезным, чем вредным, ибо ускорило ее развитие.
В течение пятидесяти двух дней жизнь графа висела на волоске; мы с Анриеттой по очереди дежурили возле него и провели по двадцать шесть ночей у его постели. Несомненно, г-н де Морсоф выжил только благодаря нашим неустанным заботам и педантичной точности, с какой мы выполняли все предписания г-на Ориже. Этот врач, похожий на всех медиков-философов, которым жизненный опыт и проницательность дают право сомневаться в благородных поступках, считая их лишь выполнением тайного долга, присутствовал при борьбе великодушия между мной и графиней и порой бросал на нас испытующие взгляды, боясь, что напрасно восхищается нами.
– При подобном заболевании, – сказал он мне, придя к графу в третий раз, – смерть находит себе быстрого помощника в душевном состоянии больного, особенно если оно так расстроено, как у графа. Врач, сиделка, все окружающие держат его жизнь в своих руках, ибо одно неосторожное слово, один испуганный взгляд могут оказаться сильнее яда.
Говоря так, Ориже внимательно следил за моим лицом и поведением, но увидел у меня в глазах лишь отражение чистой совести. И правда, за все время тяжелой болезни графа у меня не промелькнуло и тени низкой мысли, какие порой невольно рождаются в самых невинных душах. Кто созерцал величие природы, тот и сам стремится к совершенству и гармонии. Наш внутренний мир должен уподобляться этому образцу. В чистой атмосфере все чисто. Подле Анриетты все дышало небесным благоуханием, казалось, всякое нескромное желание навек отдалило бы вас от нее. Итак, она была для меня не только воплощением счастья, но и олицетворением добродетели. Видя, что мы всегда так заботливы и внимательны к больному, доктор, казалось, был тронут и держался с нами с ласковой почтительностью, как будто говорил про себя: "Вот кто поистине болен, но они прячут свою рану и забывают о ней!" Г-н де Морсоф, по странному противоречию, которое, как говорил наш превосходный доктор, часто наблюдается у людей с таким подорванным здоровьем, стал теперь чрезвычайно послушным, терпеливым, никогда не жаловался и проявлял удивительную покорность, тогда как прежде, когда он чувствовал себя хорошо, каждая мелочь вызывала бесконечные пререкания. Причиной такого полного подчинения медицине, которую он недавно решительно отвергал, был тайный страх смерти – еще одно противоречие в характере человека безупречной храбрости! Этим страхом можно было объяснить и многие другие странности, появившиеся у графа, которого так изменили постигшие его несчастья.
Признаться ли вам, Натали, и поверите ли вы мне? Пятьдесят дней болезни графа и месяц после нее были лучшей порой моей жизни. Разве любовь, возникающую в бесконечных просторах нашей души, нельзя уподобить глубокой реке в цветущей долине – в ее воды изливаются дожди, стекают ручьи и потоки, падают листья и цветы, скатываются прибрежные камни и даже глыбы с вершин далеких утесов? Река становится многоводной, принимая и грозовые ливни и медленные струи прозрачных источников. Да, если любишь, любовь все объемлет. Когда первая опасность миновала, мы с графиней мало-помалу применились к болезни графа. Несмотря на постоянный беспорядок, внесенный уходом за больным, его запущенная комната понемногу превратилась в чистый и уютный уголок. И вскоре мы почувствовали себя там, как два человека, выброшенные бурей на необитаемый остров; ибо несчастье не только отделяет людей от общества, но избавляет их также от жалких предрассудков, принятых в нем. Заботы о больном принуждали нас к тесному общению, недопустимому при иных обстоятельствах. Как часто наши руки, прежде такие робкие, встречались теперь, когда мы оказывали услуги графу! Разве помогать Анриетте и поддерживать ее не было моим долгом?! Порой, боясь отойти от больного и карауля его, как часовой на посту, она забывала поесть; тогда я ставил ей прибор на колени и, пока она наспех проглатывала обед, прислуживал ей. То была детски невинная идиллия на краю разверзшейся могилы. Анриетта торопливо приказывала мне, что надобно делать, чтобы облегчить страдания графа, и давала мне множество мелких поручений. В первые дни, когда нависшая над нами грозная опасность смела, как во время сражения, все принятые в обычной жизни условности, г-жа де Морсоф невольно отступила от строгих правил, которые всякая, даже самая бесхитростная женщина соблюдает в речах, в манерах, в поведении, если находится в обществе или в кругу семьи, и которые ей не нужны в более интимной обстановке. На заре, с первым пением птиц, она часто приходила будить меня в утреннем наряде, позволявшем мне порой разглядеть восхитительные сокровища, которые в безумных мечтах я называл своими. Могла ли она не стать мне более близкой, хотя и оставалась по-прежнему гордой и величавой? К тому же, в первые дни опасность лишила всякого оттенка страстности невинные вольности, которые мы себе позволяли, так что она не видела в них ничего дурного; а потом, когда жизнь вошла в обычную колею, Анриетта, вероятно, подумала, что для нас обоих было бы оскорбительно, если бы она изменила свое обращение со мной. Мы незаметно сближались все больше и сделались наполовину супругами. Она с гордостью оказывала мне доверие, столь же уверенная во мне, как и в себе. Это значило, что я проник еще глубже в ее сердце. Графиня снова стала моей Анриеттой, вынужденная еще сильнее любить того, кто старался стать ее вторым "я". Вскоре мне уже не приходилось ждать как милости ее руки, она покорно оставляла ее в моей при первом умоляющем взгляде; я мог в упоении любоваться прекрасными линиями ее тела в те долгие часы, когда мы прислушивались к дыханию спящего графа, и она уже не избегала моих взглядов. Скромные наслаждения, которые мы себе позволяли, – нежные взоры, слова, произносимые шепотом, чтобы не потревожить сон больного, опасения и надежды, тихо поверяемые друг другу, и, наконец, множество мелочей, говоривших о полном слиянии двух истомившихся в разлуке сердец, – все это освещало нашу жизнь, омраченную тенью скорби. Мы до глубины познали наши души в этом испытании, которого часто не могут выдержать самые горячие привязанности, ибо даже любящих людей тяготит ежечасное общение, и они расстаются, находя совместную жизнь либо слишком тяжелой, либо слишком пустой. Вы знаете, сколько бед приносит с собой болезнь хозяина дома, прерывая все дела, не оставляя никому свободного времени; выключившись из жизни, он нарушает привычный уклад своей семьи и всего дома. Хотя в последнее время все хлопоты по хозяйству лежали на г-же де Морсоф, граф все же оказывал ей некоторую помощь: он вел переговоры с фермерами, встречался с деловыми людьми, занимался денежными вопросами; если душой дома была она, то телом оставался он. Теперь я стал управляющим графини, чтобы она могла ухаживать за мужем, не опасаясь, что все придет в упадок. Она принимала мою помощь просто, без изъявлений благодарности. Я делил с ней заботы по дому, передавал приказы от ее имени, и это еще больше укрепило наше нежное содружество. Часто по вечерам я разговаривал с ней в ее комнате о домашних делах и о детях. Эти беседы придавали новый оттенок правдоподобия нашему мнимому супружеству. С какой радостью Анриетта предоставляла мне играть роль ее мужа, занимать за столом его место, разговаривать вместо него со сторожем, и все это в полной невинности души, но не без тайного удовольствия, какое испытывает даже самая добродетельная женщина, найдя способ точно соблюдать букву закона, удовлетворяя при этом свое скрытое желание. Обессиленный болезнью, граф больше не угнетал жену и домочадцев; теперь графиня вновь обрела себя, она получила право заниматься мной и окружила меня множеством забот. С какой радостью я угадывал ее желание – быть может, не вполне осознанное, но прелестно выраженное – раскрыть передо мной свой характер, все свои достоинства и показать, что она становится совсем иной с человеком, который ее понимает! Этот цветок, свернувший лепестки в холодной атмосфере семейной жизни, распускался на моих глазах и для меня одного; ей доставляло такую же радость раскрываться передо мной, какую я испытывал, с удивлением любуясь ею. Каждой мелочью она доказывала мне, что я всегда занимаю ее мысли. В те дни, когда, проведя ночь у больного, я спал допоздна, Анриетта вставала раньше всех и заботилась о том, чтобы вокруг меня была полнейшая тишина. Жак и Мадлена, сами того не замечая, играли вдалеке; она находила тысячи уловок, чтобы самой поставить на стол мой прибор; наконец, когда она подавала мне завтрак, какая радость сквозила в каждом ее жесте, какая легкость ласточки была в движениях, как пылали ее щеки, как дрожал голос, каким вниманием сияли глаза!