– Мое положение просто невыносимо, – прошептал я ей на ухо.
– Но разве это моя вина? – ответила она. – Милый друг, – добавила она громко, с тем коварным напускным оживлением, каким женщины приправляют свою месть, – разве вы не знаете современной истории? Ведь Франция и Англия – извечные враги. Даже Мадлена это знает, ей известно, что их разделяет широкое море, холодное и бурное.
Вазы на камине в гостиной были заменены подсвечниками, по-видимому, чтобы лишить меня удовольствия украшать камин цветами; позже я увидел вазы в спальне графини. Когда приехал мой слуга, я вышел, чтобы отдать кое-какие распоряжения; он привез мои вещи, и я хотел, чтобы он отнес их ко мне в спальню.
– Смотрите не ошибитесь, Феликс, – сказала графиня. – В прежней комнате тетушки теперь живет Мадлена. Вас поместили над спальней графа.
Несмотря на всю мою вину, у меня все же было сердце, и ее слова ранили меня, как удары кинжала, хладнокровно бившего в самые чувствительные места, которые она, казалось, нарочно выбирала. Не все одинаково переносят моральные пытки, их сила зависит от нашей душевной чуткости, и графине тяжело досталось знание всех оттенков страдания; но по той же причине лучшая из женщин становится тем более жестокой, чем великодушнее она была прежде; я посмотрел на графиню, но она опустила голову. Я вошел в мою новую спальню, красивую комнату, выдержанную в белых и зеленых тонах. Здесь я залился слезами. Анриетта услышала мои рыдания и вошла ко мне с букетом цветов.
– Анриетта, – сказал я, – неужели вы не в силах простить даже самую извинительную ошибку?
– Никогда не зовите меня Анриеттой, – ответила она, – бедной Анриетты больше нет, но вы всегда найдете госпожу де Морсоф, верного друга, готового любить и слушать вас. Феликс, мы поговорим позже. Если у вас еще есть хоть капля чувства ко мне, дайте мне привыкнуть к тому, что вы здесь; а потом, когда слова не будут так сильно терзать мое сердце, в час, когда я вновь обрету немного мужества, тогда, только тогда… Вы видите эту долину? – сказала она, показывая мне Эндр. – Мне больно смотреть на нее, но я все еще ее люблю.
– Ах, будь проклята Англия и все ее женщины! Я выпрошу отставку у короля и умру здесь, вымолив у вас прощение.
– Нет, любите эту женщину. Анриетты больше нет, это не шутка, вы скоро узнаете…
Она удалилась, но по тону этих слов я понял, как глубока ее рана. Я быстро вышел за ней, удержал ее и спросил:
– Значит, вы меня больше не любите?
– Вы причинили мне больше зла, чем все остальные вместе! Теперь я страдаю меньше, значит, и люблю вас меньше; но только в Англии не знают слов "навсегда" и "никогда"; здесь мы говорим: "навсегда!" Будьте разумны, не усугубляйте мою боль; а если вы страдаете, то подумайте обо мне – ведь я еще живу!
Я держал ее руку, холодную, неподвижную и влажную, она вырвала ее у меня и бросилась, как стрела, вдоль коридора, где происходила эта поистине трагическая сцена. Во время обеда граф подверг меня пытке, которой я никак не мог предвидеть.
– Разве маркизы Дэдлей сейчас нет в Париже? – спросил он.
Краска бросилась мне в лицо, когда я ответил:
– Нет.
– Где же она, в Турени? – продолжал он.
– Она не развелась с мужем и может вернуться в Англию. Ее муж был бы счастлив, если б она возвратилась к нему, – живо ответил я.
– У нее есть дети? – спросила г-жа де Морсоф изменившимся голосом.
– Двое сыновей.
– Где же они?
– В Англии, с отцом.
– А ну, Феликс, скажите откровенно, правда ли, что она так красива, как о ней говорят? – спросил граф.
– Как можно задавать подобные вопросы! Женщина, которую любишь, всегда бывает красивей всех на свете! – воскликнула графиня.
– Да, всегда, – сказал я с гордостью, бросив на нее взгляд, которого она не выдержала.
– Вы счастливчик, – продолжал граф. – Да, вам чертовски повезло! Ах! В молодости я был бы без ума от такой победы!..
– Довольно, – сказала графиня, указывая графу глазами на Мадлену.
– Я же не ребенок, – ответил граф, которому было приятно вспомнить свою молодость.
Выйдя из-за стола, графиня увела меня на террасу и, остановившись там, воскликнула:
– Как! Неужели есть женщины, которые жертвуют детьми ради мужчины? Отречься от состояния, от общества, это я понимаю: быть может, даже от вечного блаженства! Но от детей! Отречься от собственных детей!
– Да, такие женщины хотели бы отдать еще больше, они отдают все…
Для графини весь мир перевернулся, и мысли ее спутались. Потрясенная величием этой жертвы, подозревая, что обретенное счастье может возместить столь жестокие утраты, слыша в себе крики бунтующей плоти, она застыла, взирая на свою загубленную жизнь. Да, она пережила минуту ужасных сомнений; но она поднялась великая и чистая, высоко держа голову.
– Так любите же эту женщину, Феликс, – сказала она со слезами на глазах, – пусть она будет моей счастливой сестрой. Я прощаю ей причиненные мне страдания, если она дает вам то, чего вы никогда не могли найти здесь, чего вы уже не можете получить от меня. Вы были правы: я никогда не говорила, что люблю вас, и я никогда не любила вас так, как любят в этом мире. Но если она не мать, как может она любить?
– Дорогая Анриетта, ты святая, – ответил я. – Если б я не был так взволнован, я объяснил бы тебе, что ты паришь в небесах, высоко над ней; что она женщина земли, дочь грешного человечества, ты же дочь небес, обожаемый ангел; тебе принадлежит все мое сердце, а ей только моя плоть; она это знает, это приводит ее в отчаяние, и она поменялась бы с тобой, даже ценой самых мучительных пыток. Но все это непоправимо. Тебе я отдал душу, все помыслы, чистую любовь, мою юность и старость; ей – пылкие желания и наслаждения быстротечной страсти; тебе достанутся все мои воспоминания; ей – полное забвение.
– Говорите, о друг мой, говорите еще!
Она села на скамью и залилась слезами.
– Значит, добродетель, святость жизни, материнская любовь – это не заблуждение, Феликс! Ах, полейте еще этим бальзамом мои раны! Повторите слова, которые возносят меня на небеса, где я хочу парить вместе с вами! Благословите меня вашим взглядом, вашим словом – и я прощу вам все муки, которые перенесла за эти два месяца!
– Анриетта, в нашей жизни есть тайны, которых вы не знаете. Я встретил вас в том возрасте, когда голос чувства может на время заглушить желания нашей плоти; но несколько сцен, воспоминание о которых будет согревать меня и в мой смертный час, должны были убедить вас, что я перерос этот возраст, и ваши постоянные победы состояли в том, что вы умели продлить его невинные радости. Любовь без обладания обостряет наши желания, но наступает минута, когда мы испытываем только муку: ведь мы совсем не похожи на вас. В нас заложена сила, от которой мы не можем отречься, иначе мы перестанем быть мужчинами. Наше сердце, лишенное той пищи, которая его поддерживает, как бы само себя пожирает и становится бессильным; это еще не смерть, но ее преддверие. Нельзя долго обманывать природу; при малейшем толчке она пробуждается с яростью, похожей на безумие. Нет, я не полюбил, я умирал от жажды среди знойной пустыни.
– Пустыни! – сказала она с горечью, указывая на нашу долину. – Как умно он рассуждает, сколько тонких ухищрений! Тому, кто верен, не нужны все эти уловки!
– Анриетта, не будем спорить из-за какого-то неудачного выражения. Нет, душа моя не изменилась, но я потерял власть над своими чувствами. Этой женщине известно, что вы моя единственная возлюбленная. Она играет в моей жизни лишь второстепенную роль, она это знает и смиряется; я имею право покинуть ее, как бросают куртизанку.
– И тогда?
– Она сказала мне, что покончит с собой, – ответил я, думая, что это решение удивит Анриетту.
Но когда она услышала мои слова, на лице ее мелькнула презрительная улыбка, еще более выразительная, чем скрытые за ней мысли.
– О ты, моя совесть, – продолжал я, – если б ты могла видеть, как я боролся со всеми искушениями, ведущими меня к гибели, ты поняла бы, какое роковое…
– Ах, да, роковое! – сказала она. – Я слишком верила в вас. Я думала, что у вас не меньше добродетели, чем у священника и у… господина де Морсофа, – прибавила она едко, и ее слова прозвучали, как эпиграмма. – Теперь все кончено, – продолжала она, помолчав. – Я вам очень обязана, мой друг: вы погасили во мне огонь чувственных желаний. Самая трудная часть пути пройдена, приближается преклонный возраст, а с ним недомогания, затем болезни; я больше не смогу быть для вас светлой феей, осыпавшей вас своими милостями. Будьте верны леди Арабелле. Кому достанется Мадлена, которую я так лелеяла для вас? Бедная Мадлена! Бедная Мадлена! – повторила она, как скорбный припев. – Если б вы слышали, как она недавно сказала мне: "Маменька, вы не любезны с Феликсом"! Милая крошка!
Она смотрела на меня, освещенная лучами заходящего солнца, проникавшими сквозь листву, и полная неизъяснимых сожалений о наших разбитых надеждах, погрузилась в прошлое, такое чистое и светлое, и отдалась воспоминаниям, которые я разделял с ней. Мы перебирали нашу жизнь, переводя глаза с долины на парк, с окон Клошгурда на Фрапель, и в нашей памяти оживали благоуханные букеты, вплетаясь в поэму наших несбывшихся желаний. То была ее последняя услада, невинное наслаждение чистой души. Эта беседа, полная для нас глубокого значения, принесла нам тихую печаль. Анриетта поверила моим словам и почувствовала себя там, куда я ее вознес, – на небесах.
– Друг мой, – сказала она, – я повинуюсь Создателю, ибо вижу в этом перст Божий.
Лишь позже я понял глубокий смысл ее слов. Мы медленно поднимались по террасе. Она оперлась на мою руку, покорная судьбе, и хотя раны ее кровоточили, она нашла средство смягчать их боль.
– Такова человеческая жизнь, – сказала она. – Что сделал господин де Морсоф, чем заслужил свою участь? Это доказывает нам, что существует иной, лучший мир. Горе тому, кто вздумает роптать после того, как избрал правильный путь!
И она принялась рассуждать о жизни, рассматривая ее с разных сторон, и ее холодная проницательность показала мне, каким отвращением она прониклась ко всему земному. Подойдя к дому, она выпустила мою руку и сказала:
– Если Господь дал нам вкус и стремление к счастью, не должен ли он позаботиться о невинных душах, нашедших в этом мире одни горести? Это так, или Бога нет, и тогда наша жизнь лишь горькая насмешка.
Бросив эту фразу, она стремительно вошла в дом, и я застал ее лежащей на диване, словно ее сразил небесный голос, вещавший святому Павлу .
– Что с вами? – спросил я.
– Я не понимаю, что такое добродетель, и не знаю, есть ли она у меня.
Мы оба застыли в молчании, прислушиваясь к этим словам, прозвучавшим, как камень, брошенный в бездну.
– Если я ошибалась всю жизнь, значит, она права, она! – сказала г-жа де Морсоф.
Так ее последняя радость завершилась последней борьбой ее души. Когда пришел граф, она пожаловалась ему на свое здоровье, хотя никогда не жаловалась до сих пор; я умолял ее рассказать мне, что с ней, но она молча ушла к себе, предоставив мне терзаться угрызениями совести, которые, раз возникнув, порождали все новые пытки. Мадлена ушла вслед за матерью. Наутро я узнал от нее, что у графини была сильная рвота, которую она объяснила пережитыми в этот день волнениями. Итак, я, желавший отдать за нее жизнь, убивал ее.
– Дорогой граф, – сказал я г-ну де Морсофу, который заставил меня играть с ним в триктрак, – мне кажется, графиня очень серьезно больна; еще не поздно ее спасти: позовите доктора Ориже и убедите ее выполнять его предписания.
– Ориже, который меня погубил? – сказал он, перебивая меня. – Нет, нет, я посоветуюсь с Карбонно!
Всю эту неделю, а особенно в первые дни, жизнь была для меня сплошной мукой, леденила мне сердце, ранила мою гордость, терзала душу. Если вы когда-нибудь были центром чьей-то жизни, средоточием взглядов и стремлений, смыслом существования, очагом, дававшим свет и тепло, вы поймете, как ужасно после этого оказаться словно в пустоте. Меня окружали те же предметы, но оживлявшая их душа потухла, как пламя задутой свечи. Я понял убийственное чувство, вынуждающее возлюбленных не встречаться, когда их любовь угасла. Быть ничем там, где ты царствовал безраздельно! Видеть лишь холод смерти там, где сверкали радостные лучи жизни! Такие сравнения убивают вас. Вскоре я начал сожалеть о том, что не изведал счастья в годы моей печальной юности. Мое отчаяние было так глубоко, что графиня, кажется, смягчилась. Однажды после обеда, когда мы гуляли по берегу реки, я сделал последнюю попытку вымолить у нее прощение. Попросив Жака увести сестру вперед, я покинул графа и, увлекая г-жу де Морсоф к лодке, сказал:
– Анриетта, смилуйтесь, скажите хоть слово, или я брошусь в Эндр! Да, я поддался соблазну, это правда; но разве я не поступил, как верный пес, безгранично преданный хозяину? Я вернулся к вам, полный стыда; когда пес провинится, его наказывают, но он лижет ударившую его руку; покарайте меня, но верните мне ваше сердце.
– Бедный мальчик! – сказала она. – Разве вы не остались моим сыном?
Она взяла меня под руку, молча вернулась к Жаку и Мадлене и отправилась с ними в Клошгурд через виноградники, оставив меня с графом, который принялся говорить о политике и о соседях.
– Вернемся домой, – сказал я ему. – Голова у вас не покрыта, и вечерняя роса может вам повредить.
– Вы жалеете меня, дорогой Феликс, – сказал он, не угадав моих намерений, – а вот жена никогда не хотела меня утешить, быть может, из принципа.
Прежде она никогда не оставляла меня одного с мужем; теперь мне приходилось искать предлога, чтобы вернуться к ней. Она сидела с детьми и объясняла Жаку правила игры в триктрак.
– Вот, – сказал граф, постоянно ревновавший жену к детям, – вот те, ради кого она всегда пренебрегает мной. Мужья, мой друг, вечно оказываются побежденными; самая добродетельная женщина находит способ удовлетворить свою потребность в любви и лишить привязанности супруга.
Она не отвечала ему, продолжая заниматься детьми.
– Жак, – сказал граф, – пойди сюда.
Жак медлил.
– Отец зовет тебя, мой мальчик, иди к нему, – сказала мать, подталкивая его.
– Они любят меня по обязанности, – заметил старик, который порой понимал свое положение.
– Сударь, – ответила графиня, проводя рукой по волосам Мадлены, причесанной в стиле "красавицы Фероньер" , – не будьте несправедливы к бедным женщинам, им не всегда легко дается жизнь, и, быть может, в детях воплощена добродетель матери.
– Дорогая моя, – возразил граф, стараясь быть логичным, – по вашим словам выходит, что, не будь у них детей, женщины не были бы добродетельны и спокойно бросали мужей.
Графиня быстро встала и увела Мадлену на балкон.
– Таков брак, мой друг, – сказал граф. – Не хотите ли вы сказать, покидая нас, что я неправ? – крикнул он ей вслед, и, взяв за руку сына, нагнал жену, бросая на нее гневные взгляды.
– Напротив, сударь, вы меня испугали. Ваше рассуждение причинило мне ужасную боль, – сказала она слабым голосом, взглянув на меня как уличенная преступница, – если добродетель не состоит в том, чтобы жертвовать собой ради детей и мужа, то что же тогда добродетель?
– Жер-тво-вать! – воскликнул граф, произнося раздельно каждый слог, словно нанося удар за ударом в сердце графини. – Чем же вы жертвуете ради детей? Чем вы жертвуете для меня? Чем? Кем? Отвечайте! Отвечайте же! Что здесь происходит? Что вы хотите сказать?
– Скажите сами, сударь, – отвечала она, – что было бы вам больше по душе: если бы вас любили из послушания Богу или если бы ваша жена черпала добродетель в самой себе?
– Госпожа де Морсоф права, – заметил я, вступая в разговор, и в голосе моем звучало волнение, отозвавшееся в их сердцах, ибо я вливал в них надежду, навек утраченную мной; я успокоил их тревоги своей велико скорбью, и сила моего страдания погасила их ссору, как рычание льва подавляет все голоса. – Да, высший дар, данный нам небом, – это способность передавать наши добродетели тем существам, благополучие которых мы создаем, делая их счастливыми не из расчета, не из чувства долга, но лишь в силу неисчерпаемой и добровольной любви.
В глазах Анриетты блеснула слеза.
– И если когда-нибудь женщина испытает чувство, не соответствующее тем, какие ей разрешает общество, сознайтесь, дорогой граф, что чем непреодолимее это чувство, тем она добродетельнее, если сумеет погасить его, жертвуя собой ради детей и мужа. Конечно, эту теорию нельзя применить ни ко мне, ибо я, к несчастью, показал обратный пример, ни к вам, ибо вас она никогда не затронет.
Влажная и горячая ручка опустилась на мою руку и тихо сжала ее.
– У вас благородная душа, Феликс, – сказал граф; затем не без изящества обнял графиню за талию и нежно привлек к себе, говоря: – Простите, дорогая, бедного больного старика, который хочет, чтоб его любили больше, чем он того заслуживает.
– Некоторые сердца – само великодушие, – ответила она, опуская голову на плечо графа, который принял ее слова на свой счет.
Его ошибка смутила графиню, она затрепетала, гребешок выскользнул у нее из прически, волосы распустились, лицо побледнело; почувствовав, что она теряет сознание, поддерживавший ее муж вскрикнул, подхватил на руки, как девочку, и отнес на диван в гостиную, где мы окружили ее. Анриетта все еще держала меня за руку, как бы говоря, что только мы двое знаем тайный смысл этой сцены, с виду такой простой, но растерзавшей ей сердце.
– Я виновата, – тихо сказала она мне, когда граф отошел, чтобы принести ей стакан воды, настоенной на апельсиновой корке, – я тысячу раз виновата перед вами, ибо хотела довести вас до отчаяния, вместо того чтобы быть снисходительной. Дорогой мой, вы удивительно добры, я одна могу это оценить. Я знаю, бывает доброта, внушенная страстью. Мужчины могут быть добры по разным причинам: в силу пренебрежения, увлечения, по расчету, по слабости характера; вы же, мой друг, проявили сейчас безграничную доброту.
– Если это так, – сказал я, – то знайте: все, что во мне может быть хорошего, исходит от вас. Разве вы забыли, что я ваше творение?
– Этих слов довольно, чтобы осчастливить женщину – ответила она; в эту минуту вернулся граф. – Мне лучше, – сказала она, вставая, – теперь мне нужен свежий воздух.
Мы спустились на террасу, наполненную ароматом цветущих акаций. Она оперлась на мою руку, прижимая ее к сердцу, и отдалась грустным мыслям, но, по ее словам, она любила эту грусть. Ей, верно, хотелось остаться со мной наедине, но ее чистое воображение, чуждое женских уловок, не находило предлога, чтобы отослать детей и мужа; и мы болтали о всяких пустяках, пока она ломала себе голову, как бы улучить несколько минут, чтобы излить мне свое сердце.